ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Фаина после разгрузки вагонов с углем описала беспорядки на углепомолке, о том, как часто там не бывает угля, что никто по-настоящему не хочет беспокоиться об этом. Два листика из школьной тетрадки исписала убористым почерком и показала секретарю партячейки Василию Евстафьевичу. Тот прочитал, подумал, пожевал губами и посоветовал:
— Пошли в нашу рабочую газету «Труд». Может быть, и не напечатают, а толк будет. Должен же кто-то знать о нашей беде.
Как гром, прозвучала на заводе заметка Фаины Шаргуновой, напечатанная-таки в газете «Труд». Фаину вызвали в партком завода. После долгого и обстоятельного разговора о том, что и как получилось, секретарь комитета, улыбаясь, спросил Фаину.
— Тут мы собирались тебя в комсомол рекомендовать, а теперь нас из-за тебя к большому ответу тянут. Как нам быть, ты не подскажешь, а?
Фелька молчала. Смотрела в глаза человеку, который годился ей в отцы, и не произносила ни слова. А сердцем она чуяла, что не ошиблась. И ликовала, скрывая это застенчивостью и молчанием. Ее рекомендовали…
На заводе произошли незаметные с виду, но испугавшие поначалу Фельку события. Был снят с работы какой-то заводской деятель, который занимался материально-техническим снабжением. На Фаину стали посматривать с нескрываемым любопытством.
Вскоре ее приняли в комсомол, выдали билет. Фаина плохо помнит, как и что говорила в райкоме, как рассказывала о себе. Говорят, постепенно освоившись, она стала рассказывать все. Как голодали, как умирал отец, как о ней позаботилась советская власть…
А вечером — клуб. Народу на этот раз было негусто. Парни где-то успели немного выпить. Плясали под гармонь русского, шестеру, цыганочку с выходом… Потом танцевали фокстрот. Вася Пузыревский, комсомольский секретарь, угостил Фаину большущей порцией пирожного. Потом Эдька Погадаев читал стихи. Фаина стихи не любила, может быть, потому, что не понимала, но ей врезались в память строчки:
Не напрасно дули ветры,
Не напрасно шла гроза, —
Кто-то тайный тихим светом
Напоил мои глаза.
Эти строчки вызвали у Фаины щемящую тоску и ожидание чего-то непременно большого, таинственного. И много лет спустя, когда она станет взрослым человеком, эти строчки будут жечь ее, как жгли когда-то сердце красные ягоды рябины.
И вот первое комсомольское поручение. Фаине предложили выступить на траурном митинге, посвященном памяти зверски убитого врагами рабкора Григория Быкова. Ее взволновало это предложение, она боялась, что у нее ничего не получится. Там ведь будут говорить его друзья, старшие товарищи, опытные партийцы… А кто она? В то же время и отказываться не хотелось, да и невозможно было. Комсорг Вася Пузыревский сказал ей:
— Подготовься, товарищ Шаргунова, как следует. Не ударь в грязь лицом! Скажи о Быкове, как о старшем брате. Надо, мол, подхватить выпавшее из рук знамя и нести его дальше и выше. Надеюсь, тебе и так все понятно? Смотри, не подкачай!
О трагедии на Гальянке писали не только городская и областная газеты. «Правда», «Известия», «Труд» также опубликовали материалы о гибели уральского рабкора. Фаина засела за подшивки газет, где когда-то печатались материалы Григория Быкова. Около десятка разных заметок набралось в многотиражке «За металл». Она читала короткие, горячие строки и старалась увидеть, понять этого человека.
Он казался близким ей безрадостным детством сироты-беспризорника, затем батрачонком у богатеев. Он терпел голод и холод, переносил побои, насмешки, обман…
Фаина, читая заметку за заметкой, горячо сочувствовала автору. Тот с волнением писал о начале работы на руднике во время социалистической реконструкции. Вот он с гневом говорит о пробравшихся в их бараки кулаках, как те испортили автогенный аппарат, на котором работал Быков. Несмотря на срыв работы и ремонт аппарата, Григорий вышел победителем в затеянном им соревновании, хотя и далось это нелегко — несколько суток не уходил с работы домой.
Для Фаины эти заметки еще хранили тепло руки, написавшей их, Ей нравились и заголовки, броские, как плакат, и концовки-лозунги: «Сделаем октябрь 1932 года месяцем красного приступа на фронте ударного труда!», «Ударник, даешь вторую профессию!», «Поможем складчиной социалистического труда Уралвагонстрою». Сам Григорий Быков стал экскаваторщиком, внес двухнедельную получку в фонд Вагонстроя.
Фаина читала и как бы видела: вот вокруг экскаватора почти каждый день толпятся люди. Она как бы слышала обрывки разговоров. Подрядчики обирали рабочих артелей, вчерашние кулаки и их подлипалы не гнушались никакой клеветой:
— Начальники наши угробили денежки на заграничные машины, а от крестьянской кобылки все равно никуда не уйдут.
— Да что там говорить! От этих машин только шум да вонь… Мужичок простой лопатой больше сделает.
— Такой железный слон придет на борт ямы да и обвалится в нее. Вот тебе и механизация, хе-хе-хе!..
А Быков с товарищами делали части к экскаватору в кузнице, износившуюся или испорченную кем-то ночью арматуру снимали с других, устаревших паровых машин. И Каримов, у которого учился Быков, вел экскаватор к забою. Они верили в себя, эти люди, как верили в технику, во все новое, что приходило на рудник. Верили и давали крепкий отпор всем, кто хотел помешать…
Фаина сидела и думала, как начать и чем закончить свою речь. Она со стыдом вспоминала свое первое выступление тогда, после ее первой заметки, появившейся в газете и наделавшей столько шума в цехе. Но с тех пор стала выступать на всех собраниях, и раз за разом ее короткие выступления становились четче, убедительнее, весомее…
Ее взволновала обстановка строгой торжественности похорон, вздохи траурного марша, заплаканные лица детей и близких родных Григория Семеновича, лежавшего теперь на высоком помосте, в гробу, засыпанном цветами.
— Ко мне мама приехала, когда я в комсомол вступила, — начала она. — Думала я, она ругать меня будет. А мама спросила, ношу ли я теперь крестик серебряный, ее благословение. Я говорю: нет, мама, не ношу я его давно. А где, спрашивает, он? А я его в пруд закинула еще года два назад. А она заплакала. Погубила ты, говорит, и себя, и мать родную… Я ей говорю, что религия — обман народа. А мама все плачет да грозит карой. Всех, мол, вас, придет время, перевешают за отступничество. Осердилась я и спрашиваю, кто же это осмелится вешать нас? А мама одно твердит: найдутся, мол, люди…
Фаина повернулась в сторону гроба и заговорила громче, увереннее:
— Находятся еще звери, которые стреляют в спину хорошим людям. Они и машины портят, и саботаж устраивают. Дай им волю — они завтра всех нас отравят. Но никто не даст им такой воли! Нас не испугаешь, нас много, мы сильные. Мы поняли, что только сами можем построить для себя хорошую жизнь на земле. Партия не даст нас в обиду никакому врагу, какой бы он хитрый и коварный ни был. Классовый враг пролетариата будет повержен! — так говорит партия…
Она стряхнула со лба бисеринки пота, посмотрела в притихшую толпу.
— Работаю я недавно, но вот уже стала строгалем. Норму выполняю не хуже мужиков. Стараюсь учиться. Может быть, меня тоже пугали, только я не испугалась. И теперь в ответ на кулацкое злодейство я берусь еще лучше работать и учиться буду. Давайте мы все хорошей работой отомстим врагам за смерть Григория Семеновича Быкова.
Потом она, несколько сбившись, сказала и о выпавшем знамени и что его надо высоко нести дальше, но вместе с этим почувствовала, что переволновалась, что надо заканчивать.
Когда шла домой, задумавшаяся, встревоженная происшедшим, услышала сзади негромкий голос:
— Хорошо поет пташка, да где сядет?
Сначала не поняла, что это относится к ней, потом услышала второй голос:
— Да, что и говорить, девке пальца в рот не клади.
Фаина вся внутренне сжалась. С неприятным чувством увидела, что знакомые люди ушли далеко вперед. Помимо воли ускорила шаг. Ведь все равно она ничего не сможет поделать с двумя мужчинами. Благоразумие заставило ее не поддаваться на провокацию, быть спокойной и трезвой. Тот, первый, крикнул вслед:
— Смотри, скоро допрыгаешься, сороконожка!..
Обидное слово почему-то рассмешило. Фаина пошла медленнее, спокойнее.