Часть 2. Нити чужой судьбы

Часть 2. Нити чужой судьбы

Летом 1956-го года, когда я окончила второй класс, родители, за неимением лучшего, записали меня в каникулярный кружок для детей, остающихся без присмотра, почему-то называемый «школьной площадкой». Видимо потому что функционировал при школе. Он был делом неожиданным для наших учителей, организованным впервые, исключительно на общественных началах и по указке свыше — ввиду требований новой жизни. Действительно, наступали времена, когда все взрослые начали работать и в семьях исчезли домохозяйки. Это происходило столь стремительно, что ни государство, ни предприятия не поспевали с развитием сети детских лагерей отдыха, более того — на детский отдых еще не предусматривалось финансирование. Вот и пришлось школам брать на себя удар.

Главная задача «школьной площадки» заключалась в том, чтобы не позволять детям шататься по улицам и искать приключений с плохим концом. И здесь вопросов не возникало. А вот чем с детьми заниматься, какие виды досуга развивать, в какие игры играть, как увлекать полезным трудом, наконец чем кормить и где мыть руки — все это не имело ответов.

Со стороны моих родителей это был шаг отчаяния. Кажется, они не верили, что я в кружке задержусь надолго. Доказательства были убедительными — я никогда не ходила в коллективные туристические походы, не принимала участия в массовых развлекательно-спортивных мероприятиях, на что уж пионерлагерь был соблазном для многих, а я и туда ехать не хотела. Не компанейской девочкой росла, что было то было.

Но, на удивление, в школьный кружок я пошла. Откуда папе и маме было знать, что я пожалела их: видела же и понимала, что меня некуда приткнуть.

В кружке мы, несчастные жертвы каникулярных обстоятельств, должны были находиться с восьми утра до пяти часов дня. Опять рано просыпаться, целый день быть на людях, не иметь возможности заниматься своими делами… Какое издевательство!

Я брала с собой книгу, чтобы читать, и корзинку с рукоделием, чтобы вышивать, но заняться своими делами там не могла. Помню только страшное однообразие часов, долго и вяло тянувшихся, как вол по дороге. А еще помню жару, ничем не объединенную толпу детей разного возраста, пыль школьного двора и сухие бутербродики, что каждый приносил из дому и съедал в первые же утренние часы, а потом до вечера мучился голодом.

Да, долго я не выдержала, на второй или третий день со своей одноклассницей Лидой Столпакова отпросилась домой.

— Мы пойдем к нам, — пояснила Лида воспитателям, которые и сами понимали, что нам лучше быть на свободе.

— С вами будет кто-то из старших?

— Да, моя старшая сестра Оля, — сказала Лида.

До этого — в течение первых двух лет обучения — я с Лидой практически не общалась, а здесь познакомилась ближе, и она соблазнила меня возможностью открыть нечто доселе незнакомое. Что? Ощущение погруженности в большой мир, не суженный ни школой, ни кругом родных.

Лидину многодетную семью в школе хорошо знали. Знали обстоятельства их жизни и то, что у них на хозяйстве находится старшая сестра Оля. И нас отпустили.

Оля жарила камбалу. Уже целая гора пожаренной рыбы лежала на широкой тарелке и расточала вокруг очень вкусные ароматы. Рядом помытыми боками блестели домашние помидоры, розоватые, но не перезрелые — в самой поре. Темнели огурцы, испещренные колючими пупырышками. Все, что я видела здесь, привлекало, хоть на первый взгляд трудно было сказать, чем. Дома мы не голодали, всего было вдоволь, и дом у нас был свой, не «казенный» — просторный и светлый. Но чего-то, однако, не хватало. Может, живого духа?

Мои родители много работали и приходили домой только переночевать. Я скучала по ним, по маминым свежим котлетам, борщам, по папиным рассказам о прочитанных книгах. Мне хотелось домашней атмосферы, роскоши совместного дыхания, разговоров друг с другом о том, о сем. У нас такое случалось только в выходной день или на праздники. А здесь было постоянно. Уют и ощущение теплого человеческого очага в семье Столпаковых создавала Оля, маленькая домохозяйка, которая нам казалась опытной и авторитетной во всех житейских вопросах.

Она пригласила нас полакомиться перышками камбалы.

— А тушки оставьте нашим кормильцам, — предупредила на всякий случай, чтобы мы не забывали об основном предназначении жареной рыбы.

— Ого! — испугалась я, оторвав широкий боковой плавник и увидев, что от рыбы остался лишь маленький кусочек. — Если мы это поедим, то что же останется вашим кормильцам?

Оля рассмеялась.

— Ешьте, ешьте, им хватит.

— Как-то мало остается, — сомневалась я.

— Перышки вообще перед жаркой положено обрезать, — сказала Оля, чем меня и убедила. Она, как и Лида, немного шепелявила, и это придавало ей особую привлекательность.

Оля только нам, малышам, казалась взрослой, на самом деле была подростком, старше нас на шесть лет. Недавно ей исполнилось пятнадцать. Она была даже моложе моей сестры, но мою сестру дома удержать можно было разве что с помощью привязи…

Дети Прокопа Ивановича Столпакова осиротели в 1952 году, когда его жена, Анна Моисеевна умерла от застарелой малярии. Моей однокласснице Лиде тогда было всего пять годков. Хотя старший сын Александр и отошел жить отдельной семьей, а старшая из дочерей — Нина — уже работала на кирпичном заводе, но легче Прокопу Ивановичу не стало, ведь с ним оставались Иван, Андрей, Николай, Оля и Лида.

Анна Моисеевна болела давно, и ясно было, к чему идет дело. Но ее мужу все казалось, что наступит время, когда вместо хинина, который уже не помогал, ученые изобретут другое, более действенное, лекарство, и она поднимется. Бывало, мечтали вдвоем, как выучат детей, отправят их в люди, помогут устроиться в жизни, а сами заживут уединенно. Не судьба. Пусть бы уж личное счастье не состоялось, так ведь и мечта о том, чтобы дать детям образование, не осуществилась. Теперь на ней и подавно был поставлен крест.

Овдовев, Прокоп Иванович собрал детей на совет, как быть дальше. Ведь Нина стала уже девушкой на выданье и имела право тратить заработанные деньги лично на себя: собрать приданое, выйти замуж. Ей исполнился двадцать один год, она и так — по меркам села — засиделась в девках. А что ей было делать, когда в семье сложились обстоятельства, не позволяющие покинуть на больную мать малых братьев и сестер? Еще при Анне Моисеевна Нина вынужденно взяла их под свою опеку. Но может, сейчас ее надо освободить и отделить?

— Будем жить по-прежнему, — сказала Нина Прокопу Ивановичу на этом совете, — одной семьей. Я не уйду из дому, пока последнего из детей не поднимем.

— Искалечишь себе жизнь, — отклонил ее предложение отец. — Нет, беги от нас, дочка, и подальше. Мы как-то без тебя попробуем. Правда, без посильной материальной помощи я все же не обойдусь, — и он непроизвольно повел глазами в сторону других детей.

— Как вы будете без меня? Кем эти птенцы вырастут? — показала на Николая и Лиду. — Да и за Олей еще присмотр нужен.

— И я еще поработаю на общий котел, — сказал Иван. — Моя женитьба тем более подождет, если Нина о себе так решила.

Отец посмотрел на Олю, которая на глазах стала взрослой, будто не одиннадцать лет ей было, а все двадцать. Оля, в отличие от старших детей, проявляла в учебе незаурядные способности, и ему очень хотелось дать ей хорошую путевку в жизнь.

— Мне бы только семь классов окончить, — сказала девочка, — а там и я пойду работать.

Забегая наперед, скажу, что ей тоже не много счастья выпало: после окончания семи классов осталась в родительской семье домохозяйкой, пока Николай и Лида не перешли в старшие классы, а потом встретила своего суженого, пошли свои дети. Какая уж там учеба?

Прокоп Иванович смотрел на своих детей, так трогательно преданных друг другу, и его запекали слезы, но нельзя было плакать. Вот шесть пар глаз уставились на него с надеждой и поддержкой. Кто же из них выбьется в люди, кто узнает счастье? Не знал тогда, что только Лиде удастся окончить среднюю школу, а позже — заочно — и педагогический институт, увидеть другие страны.

Это было в 1952 году.

А теперь расцветало лето 1956 года. Со мной была новая подруга Лида, ее веселая сестра Оля с перышками жареной камбалы, а впереди — целое лето привольной жизни.

* * *

Назавтра мы с Лидой повторили свой трюк, и он нам снова удался — из «школьной площадки» нас отпустили под Олину ответственность. С более близким знакомством мы покончили еще вчера. Всякие заботы о еде — о, камбала! о, жаренные перышки! — тоже утряслись ко всеобщему удовлетворению, и единственное, что оставалось, — говорить о любовных тайнах и страшных случаях. Их Оля знала великое множество, к тому же умела мастерски рассказывать.

В их доме была деревянная лежанка — совершенно чудный, универсальный предмет меблировки. Для сна она, скорее всего, не использовалась, судя по всему, а служила каким-то вспомогательным столом. Под ней нашла постоянное пристанище кухонная утварь, а сверху, затиснутое в угол, грудой возвышалось выстиранное постельное белье, требующее глажения, пара утюгов и предметы для шитья — ручная швейная машинка в гнутом фанерном футляре и корзины с лоскутами-нитками.

Чтобы не путаться под ногами, не мешать рассказчице, мы с Лидой подвинули все это добро еще дальше в угол, уселись на лежанку и затихали. Наши ноги не доставали до пола и свободно свисали вниз, иногда покачиваясь на интересных в рассказе местах. Оля, увлеченная собственными историями, рассказывала, не отрываясь от приготовления еды и мытья посуды (только за этими занятиями она мне и запомнилась). Не знаю, сколько раз слышала Олины побасенки Лида, но она не крутилась, как бывало на уроках, а тихо и прилежно слушала.

В моем детстве хватало талантливых рассказчиков, так что слушать я умела.

Вечерами мои молодые родители частенько «подбрасывали» меня бабушке Наталье, Наталье Пантелеевне Ермак, — маминой родной тетке по матери. Бывало, что и ночевала я у нее. Меня и свою внучку Шуру бабушка укладывала на полатях над русской печкой и вместо сказок начинала рассказывать были да небылицы. И такие хоррорные, что мы прятались под свои одеяла, свивались там клубочками и надолго затихали, почти задыхаясь от недостатка воздуха, но не высовывали носов наружу. Скованные цепями мистического ужаса, мы просто не смели дышать, не могли пошевелиться, у нас начисто замирало ощущение самих себя. Одно желание в те минуты владело нами — притаиться так, чтобы никто не догадался о нашем существовании. Сама же бабушка, сухая и маленькая, как привидение, зажигала керосиновую лампу, ставила на стол, садилась в круг ее света и чинила постельное белье, одежду, чулки-носки, занавески на окна и так далее.

— Заберет вас баба яга за непослушание, — обещала, если мы долго не засыпали.

Потом мы затихали, окончательно переставали подавать признаки жизни. Герои бабушкиных рассказов творили разное: мужья-злодеи изводили из жизни надоевших жен, злые ведьмы выдаивали молоко у соседских коров, любовники-убийцы преследовали доверчивых девушек и женщин. А разная природная нечисть творила свои бесчинства: лешие водили людей окольными путями, русалки затягивали в омут влюбленных без взаимности девушек, мавки сводили с ума парней, плели запутанные интриги домовые. И только святые угодники предотвращали преступления, хоть и не всегда успешно.

Свет от лампы и бабушкино тыканье иглой спасали нас от сущей смерти — все же вокруг нас как-никак теплилась жизнь, в которой сохранялось нечто безопасное и мирное. Преодолев первый испуг, мы вживались в легенды, преображались в героев бабушкиных выдумок, всегда почему-то, выбирая образы гонимых и обиженных, а затем под ее голос засыпали, вздрагивая от видений, продолжающих нас преследовать и по ту сторону реальности.

Любила развлекательные тары-бары и моя родная бабушка по отцу Александра Сергеевна Николенко. Фамилию Николенко она взяла от второго мужа, папиного отчима, за которого пошла замуж, чтобы во времена борьбы с троцкизмом скрыть свое иностранное прошлое. А настоящим ее избранником был Бар-Диляков Павел Емельянович — потомок многочисленного ассирийского рода, мой дедушка. С ним она объездила полмира. Где только ни была! Знала Париж и Неаполь, более десяти лет жила у своей ассирийского свекрови в Багдаде, затем имела собственный дом в бессарабском Кишиневе.

Истории бабушки Саши были не вымышленными, а вытекали из собственных приключений и завораживали реальностью. Под их журчание разгорались желания скорее вырасти, самой увидеть большую и разнообразную заграницу, сладко мечталось о путешествиях, о будущем. Из них я узнавала о дальних странах, о жизни других народов, совсем не похожей на нашу, о чужих обычаях и религиях, о том, как они возникли. Все же иногда и эти пересказы переплетались с мифами.

Это бабушка Саша поведала, что до рождения Христа на земле жил Зороастр — самый древний из всех пророков, впервые догадавшихся, что бог имеет человеческий облик, а его архангелы — это всего лишь человеческие качества, такие как Праведность, Доброта, Бессмертие, и другие. И я умилялась умником Зороастром. Впрочем, недолго. Позже я забыла его ради нашего Спасителя Иисуса.

Неимоверно ругаясь и рассыпаясь проклятиями, бабушка Саша вспоминала о моем дедушке, а также о жизни колбасников, булочников, обувщиков, портних и других ремесленников, обслуживающих их в пору проживания за границей. И мне казалось, что я тоже буду богатой, свободной в действиях и желаниях.

Но самым непревзойденным мастером устного слова оставался в памяти мой отец Борис Павлович Бар-Диляков (позже Николенко), романтик и фантазер. Он пересказывал книги, которых читал очень много. Это были популярные тогда романы о шпионах, документальные произведения о путешествиях в экзотические страны (сейчас на память приходит только Даниельссон, но он, безусловно, был позже, а еще «В сердце Африки») и на полюса Земли (одна «Жизнь и приключения Роальда Амундсена» чего стоит!), набирающая силу научная фантастика. Специально для меня перечитал всего Жюль Верна, Майн Рида и Фенимора Купера.

Книги были дефицитом, за ними стояла очередь. И он доставал их через десятые руки — всего на два-три вечера. В такие дни мы с мамой не планировали большой работы, быстро справлялись с текущими делами, готовили вкусную еду, тихо и торопливо убирались по дому, чтобы ничем не загружать папу, а самим скорее освободиться. Наконец мы усаживались и весь вечер до глубокой ночи слушали куски прочитанных папой книг. Бывало, мы уже были готовы, а папа еще дочитывал. Тогда мы надоедали ему своим нетерпением: когда да когда. И он просил:

— Еще парочку страниц осталось, подождите.

Я говорю о непревзойденном умении отца очаровывать слушателей не потому, что он мне родной человек и я желаю его прославить, а потому что он был не просто мастером устного слова, но еще и артистом. Свои рассказы он превращал в театр одного актера. Все роли исполнял сам-один, причем для каждого персонажа выбирал отдельные голосовые интонации и мимику.

Вообще отец был способен к любым перевоплощениям. Иногда копировал земляков, выделяющихся из толпы нравом, яркими индивидуальными чертами характера, а то и просто чудаковатостью, заядлым враньем. Как ни странно, но таких людей есть много. Отец все замечал, запоминал и часто веселил компании, в которых бывал, жизненными историями из своих наблюдений или воспоминаниями о каких-то происшествиях. Куда там было тем прообразам! Отец их так копировал, что люди скорее слушали его, чем тех, кого он изображал.

Те, кто попадал в папины побасенки, становились героями местного фольклора, приобретали славу, которой и гордились и пользовались. Подчас, обращаясь в официальные инстанции, они называли не свои настоящие имена, а те, под какими были изображены в папиных рассказах. И это встречало благожелательно-снисходительное понимание. Двери перед людьми, обладающими такой веселой и оригинальной славой, открывались быстрее и шире.

По сути говоря, первые сведения о славянской демонологии и более широкой мифологии, популярные сведения, находившие хождение в устном народном творчестве, пришли ко мне от бабушек. А широкий мир во всех его проявлениях — от жизни первобытных народов до описания нетронутых уголков земли и звездных скоплений на небе — мне открыл отец.

Рассказы Оли не были похожи ни на какие из вышеперечисленных. Она повествовала о людях, которых я знала, о земляках, об их жизни и тайнах, о предках и забытых случаях с ними. И если мой папа юморил и копировал чудаков, то Оля была серьезна, говорила с придыханием восторга или с теплом сочувствия. Ее бы послушать Барбаре Картленд или Джуд Деверо, чтобы писать свои исторические любовные романы еще лучше! Темы были разные: один тяжело заболел и долго лечился, другой имел несчастную любовь, третьему попалась злая теща, четвертый радовался неожиданному появлению родного человека, долго не возвращавшегося с фронта, кто-то сто раз женился и все невпопад… Фактически Оля, не имея ни знаний, ни умения, ни возможности быть русской Барбарой Фритти или Даниэлой Стил, делала доброе дело — создавала новые мифы, превращая и воплощая текущую жизнь славгородцев в бессмертную память, в народное достояние. Конечно, количество известных Оле сюжетов оказалось ограниченным и вскоре их запас иссяк.

Мы заскучали.

— А кто это? — спросила я, нащупывая новые темы для бесед, и показала на стену, где висел портрет молодого человека, не подозревая, что касаюсь еще одной легенды.

Собственно, это был юноша. Но военная форма и серьезный вид добавляли авторитетности его молодым летам. Он был снят в полный рост на фоне моря, а вдали виднелись корабли, казавшиеся мне легкими, как воробьиное перышко.

— Это Нинин жених, — мрачно ответила Оля.

— А почему в черной раме?

Но Оля промолчала, ничего не ответила. Интуитивно я почувствовала неловкость: или я спросила что-то не то, или спросила не так…

— Как его зовут? — упрямо выруливала я на нейтральную полосу.

— Юра. Юрий Артемов.

Сестры Столпаковы — Оля (в белом) и Нина

* * *

Маме стало известно, что я не посещаю школьный кружок, а гуляю у Столпаковых. Вечером третьего дня она появилась там с хворостиной, и все время, пока мы шли домой, хлестала меня ею.

— Это же надо, так меры не знать! Ты чего сидела у чужих людей целыми днями? У тебя совесть есть или нет? — сопровождала экзекуцию словами негодования и риторическими вопросами.

Я молчала, не скулила, не оправдывалась, только сопела, втягивала воздух учащенным от обиды дыханием. И молча брела с понурой головой, спотыкаясь, когда меня подталкивал вперед резкий посвист хворостины.

— Несчастье, не ребенок. Чего ты надоедала людям три дня подряд?

Что я могла ей ответить?

Хворостина послушно оставляла на коже красные борозды, болевшие так, что со мной едва не приключались конвульсии. Мысли, бурля в непроизнесенных, оставленных в себе словах, опережая друг дружку, росли как грибы после сильного дождя, прокладывали между собой стежки первых успокоений, доказательств и выводов. Пришла уверенность: если бы эта хворостина досталась мне до Олиных откровений, то я сейчас голосила бы изо всех сил и уверяла маму в том, что слушала интересные рассказы, а не просто баклушничала. Теперь же ничего объяснять не могла: во мне еще не завершился процесс усвоения услышанного. Из моих слуховых центров печальная история о Нине и Юре растекалась по другим отделам мозга, превращаясь там в жемчужину моих базовых достояний, в конце концов, в часть меня самой. Не могла же я, в самом деле, рыдать и приговаривать о том, что во мне зрел и обогащался Человек. Если что-то в тебе растет, то должно болеть, — так я интерпретировала розгу, припоминая, с какой болью новые зубы прорезали мои десна, как наливались и болели груди.

Все, доверчиво поведанное мне в минуту печальной девичьей растроганности, не могло быть разглашено при первом туманце, первой темной тучке в судьбе. Оно естественным образом входило в мою материальную сущность и так же становилось моим собственным сакралом, который я никому не открывала исходя из представлений, что этого делать нельзя.

А еще я поняла, что море — это опасная для человека стихия, порывистый неверный друг. Пусть сколько угодно будет приятно, что оно есть рядом, но лучше его не трогать. И вот я, родившаяся под созвездием Рака, любившая плескаться, вообще любившая воду превыше всего, начала бояться ее чрезмерности, ее обилия. И начала не злоупотреблять ее глубиной. С тех пор, не доверяя этой стихии, я так и не научилась плавать. Я купалась в струях дождей, а не в ставках, что было безопаснее и более гигиенично, а также создавало мне романтический образ, чему завидовали сверстники, а взрослые только пожимали плечами.

Нет, и поныне не догадывается моя мама, как своевременно устроила мне взбучку и как тем принесла пользу: отвлекла мои впечатления от боли из-за чужих душевных страданий, которые для меня — маленькой еще и очень впечатлительной девочки — были тяжелы и этим опасны, и перевела внимание на безопасную боль — боль собственных банальных синяков; а также, в конечном итоге, инициировала упрочение моей бесстрастной памяти об этих трех днях. Да и как могла мама знать тогда, что это ее непослушное дитя заронило в себя такое зерно, которое полстолетия будет вызревать, а потом выскочит урожайными ростками воспоминаний, таких дорогих по сути? И это будет не услышанное или вычитанное свидетельство, а — свое, окропленное потерями. Но кто знает о завтрашнем дне? Небось, одни только дети, безошибочно запоминающие самое то, что им пригодится, от чего случится просветление души, которое позже, гляди, и мудростью отпочкуется.

К счастью, тогда я была еще именно ребенком.

* * *

Нина, самая старшая Лидина сестра, может и училась бы лучше и среднюю школу окончила бы, так мама все время хворала, а дети в семью так и сыпались, как с неба. Поэтому девушка сразу по окончанию пяти классов вынуждена была идти работать.

У теперешнего читателя может возникнуть вопрос, как могли таких малых детей допускать на производства. Поэтому надо объяснить: те, кто пошел в школу до 1941 года, прервали учебу в связи с войной и восстановили ее осенью 1943 года. Но по разным причинам сразу после освобождения Славгорода за парту сели не все, большинство детей не посещало школу вплоть до окончания войны, пока не вернулись с фронта их отцы. Так было и в семье Столпаковых, где мать не могла подготовить к школе сразу трех детей: Сашу, Нину и Ивана. Так вот и получилось, что Нина окончила четыре класса до войны, а в пятый пошла в 1945 году. Через год, в июле 1946 года, ей исполнилось пятнадцать лет. В таком возрасте уже разрешалось работать.

Работа на кирпичном заводе — не из легких, все процессы выполнялись вручную. Сначала Нину, физически развитую девочку, определили на перевозку кирпича-сырца обычными тачками, фактически это была работа транспортировщика. Платили мало, так как особых знаний или навыков тут не требовалось. Потом девушка перешла работать садчицей, где нужны были сноровка, сила и выносливость: приходилось садить в горячую печь до 12–13 тысяч штук того же самого тяжелого кирпича-сырца в смену. Здесь она вкалывала на уровне с мужчинами, поэтому и получала большие деньги.

Бывало, вечером Нине хотелось побежать в клуб, остаться после кино на танцах, поболтать с девушками. Пока жива была мама, Нина иногда так и делала, очень редко.

— Иди, дитя, погуляй. Отдохни, — говорила мама, переживая за дочку, и та бежала к подругам.

За порогом дома отступали тяготы жизни, забывалась каторжная работа на заводе, улыбка сама ложилась на открытое лицо, жизнь звала и привлекала. Были и подруги. Даже ребята проявляли к ней внимание. Еще бы, такая красавица!

Но вот мамы не стало, и отец с каждым днем все больше хмурился — тяжело ему было принимать самоотверженную помощь от родного ребенка. Год траура Нина выдержала, не обращая внимания на возражения или советі. Потом начала наведываться к подругам, забегать на танцы, в выходной — ходить в кино. Молодость брала свое. Снова не промедлили проявления мужского внимания, но едва она заикалась о том, что не бросит родительскую семью, как тех поклонников как ветром сдувало.

— Твое к тебе придет, — успокаивали подруги. — А за таким дерьмом не жалей.

— Судьба послала тебе тяжелое испытание, — говорили старшие знакомые. — Вот выдержишь его и придет настоящее счастье.

В тот весенний день 1953 года установилась хорошая погодка, солнечная. После недавних недостатков и голода дышалось свободнее, да и природа не скупилась на ласку, так что люди оживились. Уже не было ночных заморозков, круглые сутки стояла теплая пора. Из вспаханных под зиму огородов сходил снег, и они курились легким облаками испарений, под лесными полосами первая зелень поднимала сухостой и прошлогоднюю листву, шелестя ими. Полная луна выцарапалась в зенит как раз, когда потухли последние лучи солнца, и казалось, что на Славгород опустились белые ночи, о которых Нина читала в книгах. Она возвращалась с поля, где собирала корневые остатки прошлогодних подсолнухов. Шла в грязной одежде, с запыленным лицом, в истоптанных ботинках, с черными от земли ногами, сапку с вытертым до блеска черенком, которой выковыривала с земли корни, несла на плече. Мысли крутились вокруг завода, домашних хлопот, детей. Спешить было некуда, завтра выходной день, а она всю работу подогнала. Главное, с огородом управилась, подготовила к посадке. Даже свою часть заводского дома, в котором они занимали одну из угловых квартир, подмазала и побелила.

— Еще только март, холодно, — говорили ей соседи, видя, что она возится с глиной и известью. — Куда ты спешишь? Не дай Бог простудишься.

— А, — махала Нина рукой на те разговоры. — Спешу к весне.

Все же приятно ей было видеть, что люди заботятся о ней, жалеют ее. Грех жаловаться. Нина невольно улыбнулась.

И тут в размытом свете то ли сумрака, то ли лунного сияния увидела, что со стороны вокзала навстречу ей идет высокий, стройный парень, по всему — нездешний. Девушка невольно замедлила шаг, присмотрелась. Но скоро он повернул налево и нырнул в переулок. Только тогда заметила ленты, развевающиеся от его бескозырки. Моряк! Чей же это? Видно было, что он только что приехал, так как шел с большим чемоданом.

Вечером в клуб не пошла, хоть и собиралась. Тщательнее обычного подщипала брови, выровняв их толстые крылья у висков, вымыла волосы, прополоскала отваром из мяты и ромашки. Неделю назад она начала шить новое платье, чтобы успеть закончить его к четвертому июля — дню своего рождения. А теперь ей захотелось иметь это платье уже завтра! Время есть — сегодняшний вечер и целый завтрашний день! Прикинула, что должны успеть.

После ужина достала из футляра старенькую швейную машинку, пошарила рукой по лежанке. Но кроя рядом не оказалось.

— А где мое шитье? — спросила у Оли, которая того и гляди, чтобы не испортила чего-нибудь, так как уже бралась и себе шить, а практиковаться предпочитала на Нининых вещах.

— Я не трогала! — откликнулась Оля. — Ты же его вчера приглаживала, возле утюга посмотри.

— Ой, как жаль! — Нина еще раз поискала на лежанке и действительно под кучей выстиранных вещей, ждущих утюжки, нашла свой крой. — А может, поможешь?

— Чем?

— Не успеваю к завтра швы обметать, воротник и рукава пришить. А еще надо хлястик сделать, приладить его сзади на поясе и бант изготовить — чтобы под воротником завязывать.

— Так делай бант и хлястик, а я на всех деталях швы обметаю.

— Правда? — обрадовалась Нина. — Неужели успеем?

— Конечно, тебе же останется только собрать все вместе! — заверила Оля, которая шила бы день и ночь, так любила портновское дело.

Платье пошить они успели.

* * *

Теперь Нина многое забыла, но то, что первая встреча с Юрой состоялась 13 марта 1953 года, — помнит. Это был второй Юрин отпуск.

Наверное, внимательный человек всегда предчувствует то, что готовит ему судьба. Иначе чем объяснить, что Нина не пошла в воскресенье в кино, не пошла и на танцы. Надела новое платье, приладила нехитрые украшения — нарядную шпильку в косы, под белый воротничок приколола брошь, а не бант, как хотела сначала, закрыла шов на талии блестящим металлическим поясом, отбросив идею с хлястиком, обула выходные туфли, оставшиеся от мамы, с каблуком «яблочком», сверху набросила новое демисезонное пальто. Такая нарядная и стояла перед клубом под деревьями и смотрела на освещенную танцплощадку. Красивого моряка увидела сразу — он выделялся из толпы ростом и осанкой. Без какого-либо намерения думалось о нем. Она старалась припомнить, чей он, ведь по всему видно, что славгородец, но напрасно. Ведь многих ребят она просто не знала, так как не ходила в школу после окончания пятого класса в 1946 году. Даже ровесники, оканчивающие среднюю школу и учившиеся вплоть до 1951-го года, были ей практически не знакомы.

Моряк тем временем танцевал с Зиной Ивановской, увиваясь возле нее, впрочем, галантно и сдержанно. Вот кто ему подходит, эта красавица! Зина тоже была высокая и стройная, чернявая, с волнистыми волосами и с такой же открытой и искренней улыбкой, как и у этого парня. Казалось, что между ними замечается внешнее сходство. Ничего страшного — не зря говорят, что счастливые муж и жена должны быть похожими друг на друга. Но ведь она собирается замуж! Странно. Или это пустые разговоры, что Зина встречается с Николаем Тагановым, парнем из Ленинграда? Так ведь говорят даже больше того — что она помолвлена с ним…

Нина, не признаваясь себе, что расстроилась, уже хотела уйти домой, но музыка затихла, и музыканты ушли на перерыв. Пользуясь паузой, Зина взяла моряка за руку и спустилась с танцплощадки, подвела к девушкам, кучно стоявшим под деревьями парка, начала знакомить с ними. Все эти девушки были моложе Нины. Одна из них, Зоя Терещенко, работала в библиотеке. Ее муж был братом Нининой подруги Нади Терещенко. Другая — медсестра местной больницы, недавно приехала сюда из города, третья работала в колхозной конторе. Чуть в стороне своим тесным кругом стояли молоденькие воспитательницы детсада, недавно приехавшие в Славгород по направлению из Днепропетровского педучилища. Остальных Нина вообще не знала. Не совсем понимая, зачем Зина знакомит своего парня с целым сонмом красавиц, Нина сникла от того, что все они имели чистые, интеллигентные профессии, и только она — пролетариат, простая труженица, кирпичница, чернорабочая.

— А ты чего прячешься? — толкнул ее кто-то в спину, отвлекая от бесполезных грустных размышлений. В самом деле — какой смысл убиваться и нервничать, если уже поздно что-то менять?

— Смотрю, — Нина постаралась улыбнуться, узнав по голосу свою подругу Аллу Пиклун, и оглянулась уже с просветленным лицом.

— Пошли туда! — сказала Алла, осматривая Нину, от которой исходили непонятная торжественность и загадочность. — О, да ты в новом наряде! Тогда тем более, — и потащила ее за собой.

Видно было, что Алле не терпелось потанцевать, но не с кем было зайти на танцплощадку. Заходить же без пары или без подруги и стоять там одной казалось неудобным, да девушки так и не делали.

— Пошли, — вяло согласилась Нина, посмотрев на Зину и моряка, которые к ней так и не дошли.

Возможно, так и лучше, — подумала Нина, — представляю, как бы мне было обидно, если бы меня не заметили и обошли стороной. А так я ушла… и нет причин для огорчений.

Через минуту вернулись музыканты и с новым энтузиазмом заиграли вальс. Нина и Алла ускорили шаг, почти бегом заскочили на танцплощадку, сразу же стали в круг и с разгона первыми поплыли в танце. Нина ничего не видела, отдалась ритму, вслушивалась в мелодию, подпевала, жадными губами ловила поднятые их движением вихры воздуха. Знакомые и незнакомые лица размазались по пространству, слились в сплошной круг глаз, рассматривающих танцующих девушек с завистью, перемешанной с любованием — танцевать вальс умели не все.

— Разрешите? — вдруг услышала Нина, автоматически перекладывая руки на плечи нового партнера.

Ах, как здорово, что это оказался тот самый неизвестный моряк! Он все-таки подошел к ней! Случись это под деревьями, где она стояла, не ведая, что принесет ей сегодняшний вечер, она бы сгорела от смущения. Но теперь был танец, этот вальс… Он как тонкая вуаль скрывал и ее скованность, и замешательство, и любопытство. С новым партнером Нина просто продолжала танцевать, ни больше ни меньше. Хотя — конечно! — с большей легкостью и воодушевлением завращалась и пошла по кругу площадки, буквально не касаясь земли.

Сильные руки подхватили ее и почти понесли по воздуху. Она старалась не думать, чьи они, чтобы не выдать себя, своих чувств, еще вчера возникших, едва она увидела эту стройность, этот рост, плавную походку, так знакомо склоненную набок голову. И улыбку! Прикрыв глаза ресницами, она не видела обращенный на нее восхищенный взгляд, лишь ощущала нездешний, приятный — о, как волнующий ее! — запах и догадывалась, что так должно пахнуть море. Ее тело отерпло от сладкого замирания.

Молодое чувство, сильное, пылкое, беспрепятственное охватило их обоих. Нина и моряк еще и еще танцевали, не разлучаясь, не отпуская рук. Неизвестно куда подевалась Зина Ивановская и ее подруги, где притаилась или с кем танцевала Алла Пиклун, куда исчезли все остальные красавицы с мягкими нежными руками — на площадке были только он, она и музыка.

— Спокойнее, тут пройдем мягче, — говорил юноша, и Нина замедляла темп, тая от русского говора, от его глуховатого баритона, от этой волшебной музыки, слышимой только ею.

— Теперь в другую сторону, вот так — с прогибом, — и они вращались, изменяя направление, все больше и легче понимая друг друга, проникаясь сознанием общего действа, уже сплотившего их, слившего в одно целое, связавшего такой очевидной нерасторжимостью, что возникало недоумение: как они жили без этого раньше.

— Следующий танец тоже мой? — слышала она и сдержанно кивала головой, а сама при этом замирала, умирала от его голоса, чуть глуховатого, густого — желанного.

И чудилось ей в нем что-то давнее, утраченное, дорогое, но вот опять счастливо обретенное, и от счастья того обретения рождались грезы о счастье, неизведанные ею раньше. Сладкие грезы любви…

— Меня зовут Юра, — вдруг услышала она, а дальше и вообще чуть не упала: — Нина, ты не узнаешь меня? Я же Юра Артемов, мы с тобой вместе учились в школе.

— Да, — прошептала Нина. — Теперь конечно. Но сначала… эта форма. И потом — ты так вырос… — а сама не помнила его, только узнавала в неуловимых чертах, в жестах и пластике, в мимике, в чем-то с такой болью и так давно покинувшем ее, чему она не знала определения.

Юра подпевал мелодиям и так добросердечно, так улыбчиво, так великолепно-милостиво не замечал, что нравится ей. Делал вид, что не замечал. И надеялся, что нравится. Нина, как во сне, в сказке растворялась в его словах, в музыке их произнесения. Ничего больше не надо!

После танцев, гуляя до утра, они бродили оживающими окраинами Славгорода, еще такими жалкими и беспомощными в своей наготе, как только что вылупившийся птенец.

Да, это был юноша-мечта, юноша-совершенство, прекрасный и блестящий Юрий Алексеевич Артемов, старший матрос с линкора «Новороссийск» — флагмана Черноморского флота.