Продолжение занятий эвритмией и строительства Здания
Продолжение занятий эвритмией и строительства Здания
Хотя мы разучили множество прекрасных стихов Гёте о любви, решающей для нас была следующая установка: все то, что связано с самовыражением личности, — все характерное, всякий изгиб тела, — люциферично. — Некоторые члены нашей группы усомнились в правильности такой установки; тем не менее мы еще долго сохраняли при движении фронтальность и безучастность, не умея обосновать права субъективного и объективного элементов. Решающим здесь оказалось то, что однажды наш музыкант Ян Стутен энергично запротестовал против нашего слишком "объективного" понимания эвритмии: ведь она должна исполняться с радостью, вдохновением, подъемом; из нее не следует изгонять все субъективное. Этот спор дошел до доктора Штейнера, который сказал по этому поводу, что на сцене Люцифер у себя дома, здесь он оправдан. — "Но если вы будете исполнять эвритмию, наклонив лицо к животу (выражение одной итальянки, которое он часто употреблял и которое означало неуместное благочестие), тогда вы сделаетесь по-настоящему ариманичными. Однако следует избегать всякой мимики: в эвритмии это были бы гримасы".
Хотя лица у нас еще долго оставались оцепенелыми, корпус постепенно оживал, особенно благодаря более подвижным формам групповой эвритмии, которые доктор Штейнер дал для стихотворений Ферхера фон Штейнванда.
Однажды, придя на репетицию, я заметила, что произошло нечто особенное. Все были возбуждены из-за того, что госпожа Богоявленская выполнила форму для юморески "Полунощная мышь" не фронтально, а с сильным разворотом. "Очень хорошо, — воодушевился доктор Штейнер. — Не правда ли, — обратился он ко мне, — это очень хорошо?" Я не могла ничего ему продемонстрировать, мне было жаль его разочаровывать, и я пробормотала: "Да, господин доктор, это, казалось, хорошо". "Вот как!" — засмеялся он и громко заявил: "Бугаева говорит: это, казалось, хорошо!" Я слышала, как он за сценой еще несколько раз повторил новую остроту. Он всегда был таким: все должны участвовать в событиях и серьезно, и шутя. Во всяком случае, так было положено начало тому, чтобы в подвижные формы вживаться в движении.
Особенно скучно делалось тогда, когда доктор и госпожа Штейнер уезжали и мы самостоятельно готовили для них представление. Я попыталась немного оживить лиричное стихотворение Конрада Фердинанда Мейера; для этого я велела убрать со сцены белый свет и включить красную и синюю лампочки, которые остались от спектакля "Фауст" и до сих пор висели по углам. Со страхом и напряжением я ожидала реакции во время показа. Она не заставила себя ждать. Доктор Штейнер сидел в своем кресле, как всегда, отрешенно, лишь покачивая ногой. Конечно, его мысли были где-то совсем в другом месте. Но вот наступил черед красно-синего стихотворения, и он проснулся, как от толчка, посмотрел удивленно в пространство, низко нагнулся, чтобы увидеть лампы, и едва смог дождаться конца стихотворения. "Сегодня в эвритмию вступает совершенно новый элемент. Цветное освещение будет выражать перемену в стихотворении душевно "духовного настроя". При этих словах он вскочил и потребовал, чтобы немедленно пришли архитектор Айзенпрайс и Эренфрид Пфайфер. Едва они появились, он дал им точные указания, где и как следует расположить приборы для цветного освещения.
Конечно, я не ожидала таких обширных последствий от своих двух лампочек. Но это пример того, как доктор Штейнер зачастую ждал чего-то приходящего извне, — чтобы завладеть им и сделать из него нечто великолепное.
Эвритмическая работа постепенно развивалась. Мы уже пытались собственными примитивньми силами поставить некоторые эвритмические сцены из "Фауста". Работа оживилась теперь еще благодаря нескольким эвритмисткам, которые приехали в Дорнах: это были Аннемари Донат, Элизабет Дольфус, Аннемари Грох, Эрна Вольфрам и прежде всего, Лори Смит с ее огненным вдохновением. — "Wannte nur…", — слышались рокочущие раскаты многих "р" в стихотворении Моргенштерна "Морской прибой", переданном голосом госпожи Штейнер; одновременно на сцене бушевала Лори, — и вдруг она исчезала, как бы улетучившись. После нескольких секунд оцепенения мы видели, как она выползает из узкой щели между осветительным устройством и сценой, — зеленая, точно березовый лист, но с готовностью вновь раскатывать свои "ррр". "Когда госпожа Штейнер вкладывает в рецитацию столько сил, меня это просто захватывает", — говорила она.
Поскольку нас оказалось достаточно много, мы могли взяться за изучение заключительной картины "Фауста" — взятия Фауста на небо. Однако сцена в столярной была слишком мала, и поэтому решили также использовать и левый боковой проход. Здесь была установлена площадка с лестницей для Mater gloriosa. Ее собственное место находилось в середине сцены над Pater Seraphicus. — Сбоку святые отшельники, слева Pater Ecstaticus, поднимающийся и опускающийся, справа Pater Profundus. В вышине — прекрасная картина: Pater Seraphicus в окружении детей. Еще выше, слева, появляется Doctor Marianus; было естественным (и при этом все же неким чудом) признать в нем Фауста.
Но нас ожидало еще одно чудо. Писание декораций взяла на себя художница, сильно склонная к фантазированию. Чтобы взгляд устремлялся сверху вниз, она распорядилась украсить верх сцены кактусообразными фигурами. Между ними была изображена темная вода, а у воды — или, скорее, под водой — сидел старый рыбак.
"Львы к ним у пропасти
Ластятся с кротостью… "[9]
На стене позади помоста для Mater gloriosa появился огромный лев, — с большим правом, чем рыбак, — правда, скорее, яростный, чем кроткий. Еще более странными были намалеванные ярчайшими красками мухоморы вперемешку с гномами, — словно в книжке с картинками, — которые были приделаны к передней стенке сценического подиума.
Доктор Штейнер не заметил наших вопросительных взглядов; казалось, он даже был совершенно доволен; фактически это нововведение не мешало художественному событию, которое разворачивалось перед нами как некое священнодействие. Можно было приобщиться к преображению земного трагизма, донесенному до нас одухотворенным голосом Марии Штейнер. Впервые это преображение передавалось также эвритмическими жестами "кающихся грешниц", прежде всего Лори Смит. А вновь появившиеся львы, рыбак и карлики сохраняли верность нашей столярной еще на протяжении ряда лет, — последние, правда, в основном были закрыта рампой.
С приехавшими эвритмистками и несколькими передовыми людьми из нашего окружения доктор и госпожа Штейнер работали ежедневно по несколько часов в только что завершенном так называемом Белом зале, целиком отделанном светлым деревом, — прекрасном помещении в южном боковом крыле Гётеанума. Тот день, когда нас, ничего не подозревающих прочих эвритмисток, позвали в Белый зал, относится к лучшим дням нашей жизни в Дорнахе. — Двенадцать из нас были поставлены в круг, а семеро образовали подвижный радиус: двенадцать знаков Зодиака и семь планет. Госпожа Штейнер прочитала нам "Двенадцать настроений" Рудольфа Штейнера. Эта космическая и одновременно столь теплая, человечная лирика действовала потрясающе. Не является ли звездный мир нашей истинной родиной, с которой мы ощущаем связь в глубине души?.. Здание спустилось к нам оттуда. Казалось, что окружающие нас формы Здания движутся под звучание слов… Каждый знак Зодиака и каждая планета должны были показывать конкретный звук в присущем ему цвете. "А если я не могу выполнить, скажем, Б или М в красном?" — последовал вопрос. "Тогда Вы должны быстро поместить цвет в промежуток между звуками", — ответил доктор Штейнер. Вскоре затем мы показывали "Двенадцать настроений". Я стояла в "Водолее" и в конце должна была возглавить уход со сцены. Но я была не в состоянии в тот момент пошевельнуться; меня охватило "безграничное", а пробудила лишь поднявшаяся вокруг суматоха…
Затем была представлена "Песнь инициации", сатирический зодиакальный круг.
"Глаза его ярко сияли,
И мысль застывала в мозгах…"
"Духовный мир может даже смеяться над человеческой глупостью", — любил повторять доктор Штейнер. Казалось, что события создают самый подходящий контекст для сатирического зодиакального круга. На протяжении нескольких дней в столярной шли заседания, во время которых происходило очищение от накопившихся к тому моменту фантазий по поводу инкарнаций. Доктор Штейнер с тихой печалью и одновременно с улыбкой наблюдал за этими курьезными вещами. Здесь тесно переплелись трагическое с юмористическим.
Вскоре возникла необходимость обсудить всем Обществом письмо, полученное доктором Штейнером от фрейлейн Шп. И доктора Г. Оказалось, что несколько дам были обмануты в своих ожиданиях. Они ходили мимо нас, шипя от злобы (некоторые в одеяниях кающихся грешниц), со своими претензиями на ошеломляющие инкарнации и историями, переполненными сплетнями. Некоторые отшатывались от нас с возмущением. В этой группе трогательное впечатление производила пожилая, довольно толстая дама, обильно украшенная лентами, которая в отчаянии восклицала: "Но как можно объяснить кому-то реинкарнацию, если я не вправе сказать людям: "Взгляните на меня, и вы сразу же поймете, что я была маркизой". — "Меня спрашивали 50 дам, — говорил доктор Штейнер, — не приходилось ли им бывать Марией Магдалиной, — она особенно популярна. Вы видите, каким нужно обладать терпением".
Для Бугаева напряженная атмосфера этих дней была невыносимой, и он сбежал в горы. Там у него созрело решение передать свои детские воспоминания в книге "Котик Летаев" — поэме в прозе, в которой с помощью детских переживаний образно показаны духовные вещи. Эта книга, а также написанная в 1913 году концовка романа "Петербург" для самого Бугаева стали ответом на то опасение, что духовнонаучные знания могут быть уничтожены художественным вдохновением, — с этим предрассудком часто приходилось встречаться.
Последний год пребывания Бугаева в Дорнахе прошел под знаком этой книги и в работе над теоретикопознавательными сочинениями Рудольфа Штейнера. Это помогало, но не спасало от все возрастающих внутренних трудностей, одолевавших его почти до самого отъезда. Сюда относился богатый мир образов, порожденный его медитациями, — это не говоря о том, что разыгрывалось в его личной судьбе. Доктор Штейнер считал подобные образы субъективными имагинациями. В годы военного хаоса этот образный мир привел его к надрыву; теперь он стал источником страхов: перемена погоды, уличные встречи, случайно услышанное слово делались грозными опасностями, враждебными кознями с целью убрать его из Дорнаха… Как в мифе об Оресте, преследуемом фуриями, призрачный мир, который он сам создал, исказил для него окружающую действительность. — Некоторые из этих болезненных переживаний Андрей Белый объективно показывает в "Записках чудака". Он освободился от этого мира только напоследок, чтобы вновь почувствовать себя хорошо в любимом Дорнахе. Доктор Штейнер с теплым участием пытался ему помочь.