Глава 2. Рудольф Штейнер, как человек

Глава 2. Рудольф Штейнер, как человек

1

Все, записываемое о Штейнере, не дает действительных впечатлений; к воспоминаниям этим я подступал многократно, терпя лишь фиаско; фигура Штейнера в "ВОЗВРАЩЕНИИ НА РОДИНУ" — явный провал; попытка заговорить о нем в "НАЧАЛО ВЕКА" — провал; раз пытался я коснуться письменно отношений к доктору, как к водителю (для себя): провал; провалившийся трижды с "намерениями", я набрасываю откровенно сплошной ералаш впечатлений о "ДОКТОРЕ" (да разрешат мне так звать его: так называли его мы); и важное, и пустяки я валю в одну кучу.

Чтобы ухватывать проявление конкретной жизни в докторе, надо расшириться; тут наталкиваюсь на границу своих отношений к нему; и описываю не его, а досадное ощущение своей ограниченности.

Доктор стоял перед нами как бы с таким жестом, точно готов он навстречу откликнуться; каждому: мы же стояли перед ним, едва сдерживая свой порыв: к нему броситься; но мы не знали, как броситься: мы не умели броситься: из нашей душевности в дух; не мог нас насильно тащить: ведь попытки его окончились бы неудачей: шипы, которыми мы обросли, вероятно, вонзились в него бы; обратно: в пыле нашего приближения мы наталкивались на порог: неумения конкретно любить человека (не только в пыле сантиментов и не только в головном признании); мы не умели любить его мудро; делами любви; обнаруживалось: переживания любви, или мысль о любви очень часто эгоистичны; выступал скрытый в нас эгоизм многообразием проявлений; например: начинали покрывать чувством любви его слова тогда, когда он просил критически относиться к ним; в жесте ж взятия их брали на ВЕРУ; действовала в порабощенности его мыслью кривая ЛЮБОВЬ. Я ловил себя на внутренних словах, обращенных к нему: "И ты в чем — нибудь ошибаешься, если ты ЕЩЕ человек; ошибались и апостолы. Но пусть мне укажут на гибельные последствия твоих ошибок, я их хочу разделить с тобою, как карму твою; и это потому, что я тебя люблю".

Так иногда я стоял перед ним, принимая иные из "ДАРОВ" его; но в годах такое принятие обертывалось теневой стороной; принимая многое из мне неясного в нем, я накопил "СКЛАД НЕЯСНОСТЕЙ", который стал тормозом явить помощь ему в "НАШЕМ С НИМ ДЕЛЕ"; так я оказался "БАЛЛАСТОМ" прежних лет, не поспевающим за ним в последующих годах. Неумелая любовь мне напортила.

Любовь до покрытия ошибок доктора — оказалась только ленью; я сантиментализировал свое желание разделить КАРМУ ошибок; когда — то доктор горько сказал Эллису[124]: "Оставьте, доктор Эллис, сантиментально — культурные мысли: они вас до добра не доведут". Доктор хотел взаимной любви в деятельном сотрудничестве: хотя бы в одной МЕЛОЧИ; желание разделить КАРМУ доктора — тонкая форма лени: где — то в тысячелетиях — пострадать; и этим купить себе мгновенное право пассивно сидеть в кресле под кафедрой доктора.

Другая форма СКРЫТОГО ЭГОИЗМА в любви к нему: УЧЕНИКИ и УЧЕНИЦЫ начинали требовать исключительного к себе внимания; если он, сердечно откликавшийся на. личные чувства, позволял себе ЛИЧНОЕ проявление (он был готов всегда верить в действие любви и действием удесятеренным, — откликнуться), — те, кому он откликался, начинали настойчиво требовать все больших откликов до… возни с ними. Я знаю примеры, когда отклик рождал иллюзию "ИСКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ СУЩЕСТВ", мечтавших об "ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОСТИ" отношений в ущерб всем прочим; и доктор ВО ИМЯ любви должен был ставить грань внешнему ее проявлению.

О, как он умел ставить ГРАНИ!

Но оскорбленные гранью начинали развивать тезу любви в антитезу неприязни, не видя, что уже синтез дан: в грани.

"ГРАНЬ" — символ синтеза, потому что за гранью: билось безграничное чувство любви: доктора к людям; так моя встреча с доктором — встреча с ЛЮБЯЩИМ ХРИСТИАНИНОМ; и тут — то трагедия выявления чувства любви; и появлялась нота: самопознания, жертвы, подвига, и МУДРОСТИ, как пути к подвигу; сам сиял теплом любви, а на сияние опускал: шлем мудрости, забрало твердости. Отсюда и тема страдания о невозможности установить трапезу любви между собою и учениками своими; отсюда же и суть его дела: совместными усилиями очистить место для храма любви; но "ХРАМ" сгорал в люциферических[125] душах; и строгость переходила в требование: работать для осуществления того, чтобы на развалинах общественного пожарища построить дело, к которому хотели перенестись "ЕДИНЫМ МАХОМ".

Он знал психологию "ЕДИНОГО МАХА"; и знал духовные законы, по которым такой "МАХ" перерождался в ПРО-МАХ промаха; хорошо еще, если только ПРО-МАХ.

Случались У МАХИ: умахивали от любви к доктору к врагам доктора; и там развивали "пыл" чувства к нему первоначальной любви в конечную ненависть.

Я мог бы здесь привести ряд случаев подобных "УМАХОВ". Но приведу один случай: случай с Эллисом.

2

Эллис, натура люциферическая, всю жизнь несся единым махом; и всегда — перемахивал, никогда не достигал цели в прыжках по жизни; его первый "МАХ": с гимназической скамьи к Карлу Марксу: отдавшись изучению "КАПИТАЛА", он привязывал себя по ночам к креслу, чтобы не упасть в стол от переутомления; в результате: "УМАХ" к… Бодлэру и символизму, в котором "ЕДИНЫМ МАХОМ" хотел он выявить разделение жизни на "ПАДАЛЬ" и на "НЕБЕСНУЮ РОЗУ"; так в Бодлэре совершился "УМАХ": от Бодлэра… к Данте и к толкованию "ТЕОСОФИЧЕСКИХ БЕЗДН", т. е. в Данте совершился новый "УМАХ": от Данте к Штейнеру; в 11-ом году его снаряжали в путь: без денег, знания языка, опыта; прожив с друзьями, водившими и "мывшими" его в буквальном смысле, — этот "СЛИШКОМ МОСКВИЧ", в Берлине становится "СЛИШКОМ ГЕРМАНЦЕМ", сев в первый ряд уютного помещения берлинской ветви на Гайсбергштрассе[126].

Доктор, переутомленный, перегруженный делами, увидевши перед собой "ТАКОЙ ФРУКТ", разумеется, с удивлением его разглядывал; как человек сердечный и добрый, окружил Эллиса всем, чем можно; видя "МАХ" и ужасную неразбериху сознания, он уделил Эллису большее внимание, чем другим, как "БЕСПОМОЩНОМУ"; принимал, выслушивал "ДОКЛАДЫ" ученика, начавшего путь ученичества с проекта: "ЕДИНЫМ МАХОМ" превратить Москву в общество учеников и учениц доктора; доктор с удивительным терпением принимается нежно смягчать "МАХ" Эллиса; Эллис рвется к "ПОСТУ", — похлопывая его по плечу, косится сочувственно "ДОБРЫМ НОСОМ" (нос доктора часто делался добрым): "Доктор Эллис, вам нужно бы себя уплотнить, да хорошенько — мясом!" Обида: как? Антропософы — вегетарианцы; Эллис рвется к посту, а тут — мясо! На все попытки представить проект полного переворота в России идеями доктора, доктор с терпением внушает Эллису: довольно жить "ПЕРЕМАХАМИ" и лучше бы Эллису не заниматься "мировыми переворотами".

Невероятен дар Эллиса: приставать, ходить по пятам; знаю это по опыту; доктор сквозь дела в силу исключительной "ВОСПАЛЕННОСТИ" Эллиса, принимает его чаще прочих и реально печется о нем; приставляет добрых людей; печется об Эллисе во всех смыслах; и разрешает в тетрадочках ставить вопросы себе, разумеется: появляется град вопросов в тетрадке; и даже — град тетрадок с вопросами (Эллис показывал их); на полях тетрадок — ответы доктора.

К Эллису относятся бережно; дикий и в Москве, Эллис, в условиях чопорного быта выглядел НЕПРИЛИЧНО; ему — прощали; но то один, то другой из НЕМЦЕВ в ужасе от него убегал; "ДЕР УНМОГЛИХЕ ХЕРР"[127]. "ХЕРР" не замечал собственной чудовищности; и, садясь в первый ряд, сбрасывал с занятых мест ридикюльчики (вещь, ужасная для Германии), чтобы из первого ряда "пылать" любовью.

Доктор, если и не "пылал", то делал все, что может сделать конкретная любовь (вплоть до замаскированной денежной помощи); Эллис все принимал, как должное; и — требовал большего, как "ИЗБРАННЫЙ" ученик; его любовь, как и все, приняла ужасные формы (доктор де — воплощение Заратустры); он возненавидел, запрезирал всех, находящихся вблизи доктора, как недостойных; достоин — он, мы, едва пришедшие к доктору, да фрау Польман — Мой, явившаяся вблизи него заботою доктора, ей подавшего мысль, употребить свободные силы на то, чтобы защитить беззащитность Эллиса; есть "ПЫЛ" преданности; Эллис же развивал "ОСТЕРВЕНЕНИЕ", готовое растерзать предмет "ПЫЛА".

Доктор, увидевши воспаление душевного состава Эллиса, отбирает от него все, что может разогреть "ПЫЛ", начиная с медитаций: медитировать нельзя в таком "ПЫЛЕ"; умытый, одетый, обхоженный, вполне устроенный заботами о нем, но пылающий Эллис, пристает к доктору: доктор недооценил де силы и красоты Люцифера; доктор нежнейше старается повернуть Эллиса к "ХРИСТИАНСТВУ". Эллис — не внимает: люциферизировав сознание фрау Польман — Мой, он вмешивается в ее "ИСТОРИИ" с членами общества, грозит уже, схватывает палку.

В доме доктора Эллиса УГОМОНЯЮТ: в начале 13?го года он делает заявление, что поколотит учеников доктора, как недостойных; он собирается на лекции устроить кому — то скандал, кто недостоин "учителя". Я удивлялся ТЕРПЕНИЮ доктора; нужно было действительно любить человека, чтобы сносить трудности бытия Эллиса в обществе. Эллис принимает, все это, как должное: он — исключительный; и его отношения с доктором — тоже.

С начала 13?го года мне было ясно: близится новый "ПЕРЕМАХ".

Так и случилось: в три месяца свершилось — диалектика чувства: я невыразимо люблю доктора; доктор меня ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО понимает; как же он может не быть со мною 24 часа в сутки?

Все — не стоят его; а он — с ними, что обижает: разве это христианство? В докторе — люциферический импульс.

Так, забыв о своих раздуваниях Люцифера и усилиях доктора их умерить, — он, бросив доктору упрек, уходит из А. О. и отдается католицизму, где ему предоставляется свобода пылать иезуитскими лозунгами. Мало того, он пишет брошюру против… доктора[128]; мне же о докторе пишет с иронией: "Наш мейстер стал танцмейстером". (Это об эвритмии).

Так из "ЕДИНОГО МАХА" вылупился стиль пасквиля по адресу того, кто был повернут живыми делами любви к нему.

Это — один случай "ПЫЛА", а случай с Минцловой? А случай с Шпренгель? Десятки случаев имели место.

Доктор страдал от "ПЫЛАНИЙ" — от человеческой слепоты, неуменья любить и — ставил грани, опуская забрало на истинном лице своем; стоял с лозунгом: "Познай себя!"

3

Можно было бы долго говорить о деятельности, о миссии Штейнера, как любви и жертвы: это казалось банальной мыслью (о ком так не пишут?); жертва же доктора — превышала все мысли о ней.

Лучше отмечу я только СЕРДЕЧНОСТЬ в докторе, на силу которой порою нечем было ответить; СИЛА же — не в физиологических выявлениях: жеста руки, произнесенных слов; он не говорил нам: "люблю, сочувствую". Он ДЕЛАЛ ЛЮБОВЬ видимой в намеке: и неуловимо вспыхивало солнечное тепло в полуулыбке лишь уст, глаз, чтобы жить года и давать плоды в трудные минуты покинутости; его улыбка была какая — то терапевтическая; лицо процветая, как бы становилось огромною РОЗОЮ от полноты дара любви, распространяя неосязаемый аромат; только он "ДАРИЛ" улыбкою и чувствовалось: нечем ответить. Был у него — дар улыбки ("ШАРМЕРОМ" — он не был); полнота НЕПРЕДВЗЯТОГО, мгновенного сердечного проявления сказывалась: гигант в СЕРДЕЧНОМ проявлении! Давила б улыбка его, если бы он ей, где нужно, не ставил преграды.

Солнечную улыбку его знали многие; о ней говорили; о ней — сказать надо; ни на одном портрете не запечатлелась она.

А. С.П. рассказывал мне: когда он прибыл впервые на курс доктора (в Берне в 1910 году), — он и не думал, что станет "ЧЛЕНОМ"; он думал: ему предстоит путь иной; и ехал в Берн не встретиться, а — проститься: принести благодарность за прежде прочтенное. Это была абстракция. "ДО НОВОГО СВИДАНИЯ" — сказал ему доктор; и — лицо его по выражению А. С.П. стало "РОЗОЙ" (у него заимствую это сравнение с розой).

О проявлениях сердечности можно было бы написать томы. Велика была "МУДРОСТЬ", поставленная между любовью и долгом, но сила любви превышала порою и МУДРОСТЬ: количество приемов ширилось; час, способный вместить 6 свиданий от готовности выслушать — вметал 12 свиданий; придешь по специальной записи: хвост ожидающих; выходишь: и — тот же хвост; автомобиль ждет; упакованы вещи, а доктор сидит и выслушивает; и — как выслушивает.

В такой обстановке протекало мое последнее свидание с ним; до меня — ХВОСТ; и после — ХВОСТ; автомобиль уже был подан (доктор из Штутгарта уезжал в Дорнах); когда он вышел ко мне и ввел меня в комнату, мы уселись за столиком; на нем — лица не было; трудно выслушать толпу сменяющихся людей, пришедших каждый по своим главным; его ответы звучали конкретно, попадая в ЦЕЛЬ, но развертывались лишь в годах; все то мелькнуло в последнем свидании; он, повернув ко мне переутомленный лик с добрым орлиным носом, покосился с непередаваемою улыбкою: "Времени — то мало: постарайтесь сказать кратко все, что у вас на сердце". Двадцатиминутная беседа живет, как многочасовая — не оттого, что я сумел сказать ВСЕ, а оттого, что он мимо слов ответил на все: в последующих годах ответ — в ряде жизненных положений.

Только он умел так отвечать: надо было увидеть сквозь слово мысль месяцев, годов; и увидеть за мыслью итог переживаний; разглядеть — ВОЛЮ МОЮ, мне тогда неясную. Так он ответил мне; на теперешние мои мысли ответил он; стало быть: как он УВИДЕЛ меня? Стало быть: какова была его конкретность ко мне?

Она превышала и силу моей любви к нему.

О чувствах — ни звука; он их мне ПОКАЗАЛ до беседы — на собраниях в Штутгарте (23 года); тем, как он поглядывал, и тем, как он сам поймал за рукав меня, с книжкой, в передней, дернул, чтобы я обернулся, назначил прийти (день и час), записал себе в книжечку; а он был пере — пере — перегружен едва ли не сотнями свиданий в сквозных щелях свободного времени: между фортрагами; и не ему бы ловить меня, а мне его; особенно сказалась его любовь в том, что он просил сказать все, что лежит на душе; а лежало многое вплоть до слова… против него; прокатывал ревучим баском, разъясняя мне, как я неправ; и я чувствовал: от него на меня перешла атмосфера ТЕПЛА и ЖАРА: как бы накрыла.

Все, что я говорил, было только трехмерно; атмосфера ж ТЕПЛА и ЖАРА, меня омывавшая от моих окаянств и скорбей, не поддавалась учету; учет — вырастал в годах, как лучшее во мне.

Об этом тепле, как бы вырывающемся из сердца, рассказывала мне и моя приятельница; она попала случайно; и уезжала — надолго; свидание было нужно, а доктор был перегружен; у него вырвалось чуть не с досадой: "Почему приезжают во время собраний, когда у меня нет ни минуты!" Приятельница моя воскликнула: "Мы не волны приезжать по желанию: едем, когда есть возможность". Повернулась и, огорченная, пошла; вдруг ей в спину: "Фрау такая — то". Обертывается: бежит доктор, протягивая руки; он взял ее за руки обеими руками; от него пахнуло теплом и жаром.

Покойный Т. Г. Трапезников рассказывал мне в глубоком волнении, как потрясла его сила душевного проявления доктора к нему: после одного из достижений покойного, доктор был так взволнован моральным процессом, происшедшим с Т. Г., что прослезился.

Мудрость его не становилась порогом меж ним и учениками в тех случаях, когда сила сердечного проявления могла им не повредить.

Он — не был сантиментален; скорее, он мог казаться черствым — там именно, где вставали соблазны "сантиментализма".

И оттого — то "ДАР СЛЕЗ" в докторе глубоко взволновал Трапезникова.

4

Доктор умел помогать становлению сознания учеников, выжидая благоприятного момента, в который помощь могла бы действовать; не раз сетовал я: ослабевают силы; обстоятельства бьют; а доктор, как бы не видит; при встречах, на лекциях — нуль внимания. После я понял, что жест невнимания — в нем от сознания: ищущая поддержки душа не созрела до понимания; и надо еще потерпеть, ибо силы терпения не истощились; его поддержка апеллировала к сознанию.

В миги же, когда жизнь складывалась так, что события ее для тебя становились инсценировкой душевного содержания, где ставилось "БЫТЬ" или "НЕ БЫТЬ", — доктор Штейнер со всей активностью появился на сцене судьбы с решительным, с бодрым, дарящим: "Быть"! Коллизия разрешалась "КАТАРСИСОМ".

Продуманною постановкой своих отношений к тому, к этой, умел он склонять к прекрасному, к доброму, не нарушая свободы, но лишь ослабляя искус.

Осенью 1913 года в Мюнхене во мне шла борьба; он же подчеркивал свое равнодушие; и — даже подчеркивал строгость; укор выражал его взгляд; после я понял: он знал, что делал; он хотел, чтобы я сам разглядел корень зла в себе; однажды в концерте встала передо мною картина меня самого; и я с горечью готов был сложить оружие; вдруг приподнялся из первого ряда он и ТАК посмотрел, что переживания самопознанья высеклись в свет.

Он шел ПОМОЩНИКОМ СКОРЫМ И ДЕЙСТВЕННЫМ от сознанья к сознанию; и долго ждал мига: прийти на помощь; может быть, "ХЕРР ДОКТОР ШТЕЙНЕР" и не знал до конца рассудком о мотивах своего действия, отдаваясь духовному ритму так именно, как сам же он описал в своих драмах — мистериях ритм повеленья нового УЧИТЕЛЯ.

Он вырастал в миги, когда была нужна его близость; и — странный факт, который не раз замечал я: были периоды, когда не встречался он мне нигде; а он появлялся всюду: на работах, на лекциях; лишь я не встречал его, хотя жил напротив; то, так сказать, наполнял он окрестность собою; и там, — доктор Штейнер; и здесь — доктор Штейнер; куда ни пойдешь — доктор Штейнер; идешь ли на лекцию — с ним на дороге столкнешься (его ли догонишь, или он сам догонит); идешь ли так просто, — гулять; и опять: доктор Штейнер идет в Арлесгейм[129], где месяцами не бывал он; под мышкою — зонтик, пакетцы какие — то; в Базель поедешь: на базельской улице, около книжной витрины, стоит доктор Штейнер: один, для себя; и ритму дивишься, заставившему его… точно "РАЗМНОЖИТЬСЯ", чтобы отовсюду явиться, везде оказаться.

Вспоминались невольно его же слова: "Когда в нас инспирация действует, мускулы сами нас тащат на нужное место, где ждет нас судьба".

Весною 15 года, как помнится, — в марте (на лекции — после нее) вблизи выхода из помещения столярки меня по плечу кто — то хлоп: и — крепчайше! Обертываюсь; и — лицом в лицо: доктор; стоит и серьезный, и добрый: отеческий; глаза — моргают; басок его: "Мужество, херр Бугаев: не надо бояться!" Но…но… но чего? Были страданья, недоуменья, боль; но — при чем страх? После открылись причины; и более того: страх длился месяцы: мрачный период, в котором обращался все жестом к нему, прося помощи; он — не внимал; с апреля до августа длились приступы непередаваемых состояний; их доктор предвидя, до них подойдя ко мне, хлопнув меня по плечу ("мут!"[130]), вооружил заранее на борьбу с призраком "СТРАХА", который еще ПРЕДСТОЯЛ.

Кроме внутренней помощи, и внешнюю помощь оказывал он, где лишь мог; так в 14 и 15 годах, когда съехались в Дорнах отовсюду и открылися эпидемии (грипп, инфлуэнца), вставали потребности иметь антропософа врача; лечила нас доктор Фридкина[131] (русская женщина — врач), до сих пор еще не практиковавшая, но имеющая права на врачебную практику; Фридкина доктору давала отчет о всех больных; и он знал, кто чем болен; входил он в детали лечения Фридкиной и ей давал Ряд советов.

5

Гибкость доктора, его способность меняться на протяжении получаса, была невероятна; он владел даром координировать проявления многих "личностей", в нем живших, в одно целое, в организацию личностей, в коллегию личностей; эта коллегия личностей, их которых каждая проявляла себя совершенно свободно и искренне, в целом являла законченный индивидуальный стиль: ИНДИВИДУУМ стиля — высшее "Я" доктора; наше "Я" в индивидуальном своем проявлении отпечатывается в наших противоречиях (схватках "ЛИЧНОСТЕЙ" внутри их держащего ИНДИВИДУУМА), как самосознающей души; в докторе же, как в индивидууме, жил "МАНАС"[132]; и этим "М АН АСОМ" индивидуальность его так вычерчивалась среди других индивидуальностей; она была как бы в иной климатической зоне, над бурями: в блеске и солнечном трепете смеющихся ледниковых вершин; зона самосознающей души, в ее обычных выявлениях, как зоны индивидуальной, — еще зона туманов, зона — обычного пояса; душа рассуждающая — взгляд на стелющиеся внизу луговые ландшафты, являющие абстракцию ландшафты, как географическая карта; зона души ощущающей — цветущая луговина подножия.

"МАНАС" в докторе — снежная белизна в бездне неба; но доктор владел и всей градацией "душ" под "МАНАСОМ": и поясом бурь, и цветущим лугом; в поясе бурь он гремел; на луге — цветы собирал; "ПОЯСЫ" эти в нем жили, как бы в одновременности.

Помню:

Однажды, на бурном и ответственном заседании в Дорнахе доктор сказал членам А. О., что, если они не найдут средств изжить выявившиеся противоречия внутри общества, то — во — первых, общество должно закрыться; и — тем самым: все огромное предприятие с постройкой Гетеанума аннулируется; нам остается, так сказать, сложить чемоданы и разъехаться; а Гетеануму, так сказать, оставалось мокнуть в лесах под осенним ненастьем; таков был смысл речи доктора; сказал он это так, как только умел сказать; он умел ударять словами, как громом; и быть громом; глаза его умели в это время быть молниями, обжигающими безжалостно; голос его, в эти минуты, был гром в буквальном смысле слова. Помню гнетущее впечатление от этих его слов, когда мы расходились с собранья. На следующий день должно было членам Совета и собравшимся вынести резолюцию, ликвидирующую многонедельное топтание на месте; это топтание выражалось в том, что возникал ИНЦИДЕНТ ЗА ИНЦИДЕНТОМ в дорнахской группе; ликвидация же инцидента вскрывала новые инциденты; неисчерпаемость инцидентов коренилась, по — видимому, в недоверии к "ГРУППЕ", с которой доктор работал в Дорнахе; "ТЕТКИ" разнесли сплетни по разным ветвям о том, что в Дорнахе, де, Бог знает что делается; наехали с разных сторон КОНТРОЛЕРЫ; собрали в Дорнахе БОЛЬШОЙ СОВЕТ; так сказать, стали контролировать центральный президиум (Унгер, М. Я., Бауэр), бывший в курсе внутренних дел Дорнаха; члены президиума были на стороне дорнахской группы строителей, работавших с доктором в контакте; самочинные КОНТРОЛЕРЫ просунули неделикатно свой нос в дорнахские дела; М. Я. Штейнер вышла из президиума; просовывание носа не в свои дела "БОЛЬШОГО СОВЕТА" вскрыло ряд ИНЦИДЕНТОВ, но в итоге разбора в инцидентах оказались виновны сплетницы; в Дорнахе вспыхнул пожар свар. Доктор всем жестом своим говорил: "Бросьте глупый контроль над молодыми сотрудниками; видите, что из всего выходит?" Но многомесячная сплетня создала предубеждение против дорнахцев, которых называли в иных отдельных ложах дорнахской "СВОЛОЧЬЮ".

Жест доктора остался непонятым; в итоге — появился раскол уже не только между стариками и молодежью, но и между ГАРАНТАМИ ЛОЖ, с одной стороны, между ПРЕЗИДИУМОМ И ДОРНАХСКОЙ ГРУППОЙ — с другой стороны. Вот на это — то противоречие в самом, так сказать, правлении Общества и указывал доктор.

Тучей взошел на кафедру; и громовым напутствием закрыл заседание.

На следующий день мы с А. А.Т.[133] должны были ужинать у доктора, после заседания (были приглашены); на заседании должны были прийти к результату; недели разбора свар до того утомили всех (более всего работающих при Гетеануме), что некоторые испытывали нервное заболевание в буквальном смысле; между тем выяснилось, что ликвидация путаницы зависела не столько от "ПУТАНИКОВ" и "ПУТАНИЦ", сколько от распутывающих, среди которых находились иноземные РЕВИЗОРЫ дорнахской жизни; это последние должны были, так сказать, ревизовать собственное сознание, оставив в покое быт жизни дорнахской рабочей группы; на заседании обнаружилось, что никакого исхода из положения — нет. Доктор, отгремевший накануне, явился на заседание с бледным, каким — то мертвым лицом, и сел в первый ряд с демонстративным видом уже ушедшего, стороннего наблюдателя; его взгляд говорил: "Не спрашивайте меня: я предупреждал; вы — не вняли". Во всей позе его (как он сидел в кресле) чувствовалось, что "ЧЕМОДАНЫ" его, так сказать, сложены; и он — готов к отъезду.

Страшны были его ГРОМЫ; еще страшнее была ледяная ТИШИНА, веявшая от него; в этой позе он напоминал ледник на фоне черной бездонной ночи.

На заседании ВСЕ ЕЩЕ не пришли ни к какому результату; отложили решение еще на одни день.

Доктор, как пришел, как сидел, — так встал; и — ушел; ни с кем — ни звука: сжатые, сухие губы; и взгляд на окружающее — презрительно уничтожающий; и уже даже — не заинтересованный; он ушел с заседания с таким видом, будто он говорил: "Я ЗДЕСЬ НЕ ПРИ ЧЕМ".

Чувствовалось, что наше появление к доктору после происшедшего — анахронизм; казалось — ввиду разразившейся драмы, появление это равносильно неуместному визиту в дом, где — покойник; "ПОКОЙНИКОМ" — то было А. О., вызванное доктором к жизни.

С трепетом шли к нему с заседания, пропустив его с М. Я. вперед, с трепетом звонились; входили, как в дом покойника; и — что же? Из передней мы видим: в столовой доктора, очень красочной (вокруг стола здесь стояли огромные, декоративные, красные кресла) — в пальто еще (было слякотно) доктор сидел в красном кресле, снимая кожаные ботфорты, которые он носил; приподняв кверху лицо в сторону фрейлейн Валлер[134], он заливался безудержным детским смехом в ответ на какую — то шутку Валлер; я никогда не забуду глаз доктора; в эту минуту это были глаза ребенка; на столе стоял букет красных роз; и, помнится, что из — за этого букета, увидев нас в передней, он стал махать нам рукой, приглашая в столовую; и опять в этом жесте помахивания рукой — вырвалась резвость; весь вечер доктор был шутлив и игрив; часто он заливался хохотом; и был готов к маленьким шалостям в разговоре, как бы провоцируя нас к ним; после ужина он не раз вскакивал из — за чая; и со словами: "Погодите, я вам покажу…", исчезал; и вновь появлялся: с чем именно, не помню; помню лишь, что раз появился с томиком Гете; и удивительно прочел под красными розами стихотворение Гетево "Росслейн"[135].

Между прочим: незадолго до этого А. А.Т. исполнила это стихотворение с Киселевой на дорнахском подиуме (эвритмически); и уже по этому поводу бродили какие — то СПЛЕТНИ; будто стихотворение в подоплеке своей неприлично. Доктор чтением и комментированием стихотворению давал детский, невинный оттенок; была какая — то грустная легкость в его исполнении. Чувствовался одновременно: и цветущий луг, и ребенок, играющий на луге с цветами; но и луг, и ребенок чувствовались прозаренными горным воздухом неба.

Доктор, каким он был в этот вечер после заседания, живет в памяти моей — смеющимся и лучезарным: почти ребенком; пожалуй, ТАКИМ веселым я его никогда не видел; и тот же доктор, каким он был на заседании, живет в памяти моей, безжалостно зловещим и ледяным; такой ЛЕДЯНОЙ презрительности, какая отпечатлелась в нем в тот же вечер, — я тоже не видел; но пауза между ЛЕДЯНОСТЬЮ и ВЕСЕЛЬЕМ равна времени, какое нужно затратить, чтобы с дорнахского холма прийти к "ВИЛЛА ГАНЗИ"[136] — ПЯТЬ МИНУТ. В эти пять минут переродилась природа доктора. Доктор на заседании — одна личность, доктор у себя — другая. Обе в своей независимости выявились искренне до конца; пересечение обоих, оно было, — так сказать, над нашим кругозором: в поясе загрозовом: в блеске белых ледников: в Манасе!

6

Доктор нес в себе что — то строго — огромное; что — то огромное — до строгости; и это ОГРОМНОЕ, что он нес, он не мог никуда поставить; представьте себе: из далеких стран с огромною ценною тяжестью пришел некто: подарить ценность; и — обнаружилось: у даримых нет места, куда бы можно было поставить ценность; это "МЕСТО" для ценности они, так сказать, разрушили в годах сна; аннулировался как бы по вине даримых весь смысл подарка; и некто, изнемогший под бременем ценности, должен был стоять с ценностью, держать ценность, изнемогая в потребности поставить ее: дать другим.

Вся деятельность в годах, все кипения в теософическом и после в антропософическом обществах, — деятельность постройки такого места, внутри которого можно было бы поставить ценность; последней попыткой ПОСТАВИТЬ ЦЕННОСТИ, В ДОМЕ, — постройка ДОМА: для ценности. Этим домом должен был быть ГЕТЕАНУМ; но он сгорел. До открытия второго Гетеанума — НЕКТО, пришедший с ценностью, не дожил; как пришел, так и ушел, неся в себе самую важную ценность; многое дал, обогатил, — на десятилетия; но мог бы обогатить и более, ибо все богатство — для "БОЛЬШЕГО". Эта ценность, которую нес "НЕКТО", часто во мне вставала в образе Грааля.

Доктор всю жизнь на руках нес Грааль: ходил с Граалем, и Даже спал, подняв над головой утомленные руки, с Граалем. Отсюда тон строгости и печать МУЧЕНИЯ, невыразимого — от невозможности дать к осуществлению то, с чем он ходил. И эта строгость — как бы фон всех душевных проявлений; и оттого эти проявления в докторе на фоне миссии его жизни порою ОСТРАННЯЛИСЬ НЕВЕРОЯТНО; душевные проявления, периферические, в нем были остры, странны до вздрога; и чем внешнее проявлялся доктор, тем сильнее я испытывал, как бы внутренний вздорг.

7

Особенно СТРАННО было подмечать в нем, подчас сдерживаемые им в себе вспышки смешливости; доктор, — это звучит невероятно — был смешлив; он был охотник до смешливых парадоксов; только этим объясняю, что из всех стихотворений моих с его ведома было выбрано для эвритмического исполнения то, в котором описывается, как притащившийся к ледникам горбун седовласый -

Голосил

Низким басом: — В небеса запустил Ананасом[137].

С одной стороны: "ДОКТОР ШТЕЙНЕР", ДУХОВНОЕ движение, ПУТЬ посвящения. С другой — озорство: "Запустил в небеса ананасом". Но в докторе жила нотка смешливости, "ШУТНИК" в нем мог воскликнуть: "запустил ананасом" зер шон: давайте сюда, на подиум! Эллис рассказывал: доктору и М. Я. он представлял, как ходит по дворику петух.

Однажды молодая антропософка столкнулась с доктором в пространстве перед уборной; и сделала вид, что она идет МИМО уборной, а не в уборную; доктор всем своим строгим видом показал ей, что, разумеется, она идет: МИМО УБОРНОЙ. Но судьбе было угодно подшутить: в этот же вечер, с ТОЮ же целью эта членка шла к той же уборной; и — о ужас: перед тою ж уборной — возник доктор; тут, — он не выдержал; строгое, не замечающее уборную лицо его, покрылось морщинками; закрывая лицо рукою, — он едва ли не поперхнулся смехом, не совладев с собой: он — был смешлив.

Другой случай: особа женского пола, претендующая, что она ВОДИТ, куда хочет, по жизни своего мужа, вела его за пустой рукав надетого на плечи пальто с дорнахского холма; навстречу — доктор; ему поклонились; он — ответил; но — остановился; и — недоумевающе внимательно посмотрел, пропуская идущих мимо себя; когда муж самоуверенной дамы невольно обернулся, пройдя мимо доктора, на доктора, не понимая, почему доктор так пристально посмотрел на него, он увидел такую картину: повернувшийся доктор стоит и смотрит в спину идущим; закрыв лицо рукою, он с неподдельной веселостью сам с собою цветет улыбкой им вслед. Обернувшийся муж, удивленный и отчасти потрясенный этим смехом в спину, стал размышлять о причине этого смеха; и тут увидел, что фигура молоденькой дамы, самоуверенно шедшей перед ним, была смешна в той позе, в какой она тащила за собой не мужа, а пальто мужа за пустой рукав; этот муж сообразил, что у него, вероятно, было надутое лицо, когда с ним встретился доктор.

Но смешная картина ведения за ПУСТОЙ РУКАВ ПАЛЬТО (не человека: человек шел добровльно, делая вид, что его ведут) оказалась в судьбах отношений описываемой пары — символической. Доктор оттого рассмеялся, что во внешней ситуации: ВЕДЕНИЕ ПУСТОГО РУКАВА ПАЛЬТО МУЖА (вместо мужа) он увидел смешное в претензии: к руководительству.

Смех доктора бывал — детский; но иные выявления смешливости были остраненны чем — то острым: до жути.

Доктор любил — в припадке смешливости изредка… позубоскалить: однажды показал он мне изображение одной из химер Парижской Богоматери; и сказал — с плутоватым видом: "Посмотрите — ка: фрейлейн такая — то говорит, будто она похожа на эту химеру". Химера, действительно выявляла карикатуру "ФРЕЙЛЕЙН ТАКОЙ-ТО". Казалось бы — довольно, нет: толкая пальцем меня, доктор с лицом нарочито невинным, заставляющим эту невинность подозревать, — прибавил: "Заметьте: это не я говорю: это фрейлейн такая — то говорит о себе".

Однажды прибегает к нам Рихтер и говорит: "Знаете, что сказал доктор про X?" — Нет. — "Приходит ко мне в мастерскую, садится в кресло, облокачивается руками в колени, — и прямо с места: "Знаете ли, Рихтер, — у фрау X две пары крыльев". Данное выпаливание в лицо Рихтеру парадоксом о двух парах крыльев, разумеется, не было ритуальным сообщением духовно — научного порядка; доктор, как духовный водитель, не разглашал тайн духовного бытия своих учеников; "ДВЕ ПАРЫ КРЫЛЬЕВ" относились, вероятно, к удивительной раздвоенности натуры у X; она одновременно, на одной паре крыльев как бы неслась в "МИСТИКУ"; на другой — "ВО ФЛИРТ"; "ДВЕ ПАРЫ КРЫЛЬЕВ" — замаскированное порицание; и одновременно — афоризм, порожденный смешливостью доктора, очевидно наблюдавшего с интересом X, как она, одновременно, летала: в противоположные обители.

Т. Г. Трапезников рассказывал, вернувшись с заседания форштанда, на котором обсуждались очень серьезные и ответственные дела, как доктор из какой — то игры слов выявил образ толстухи Шолль[138], сидящей на тощих чьих — то мужских коленях; кажется, Шолль присутствовала при этом. Я не знаю точно, откуда вырос этот образ гротеск: но — смешливость доктора его подцепила и подчеркнула.

Однажды я показал доктору схему, изображавшую двух ПРЕСТОЛОВ; мое неумение нарисовать просто человеческое лицо выявилось в том, что вместо ПРЕСТОЛОВ в поле зрения доктора появились две здоровенные рожи с лепешистыми щеками, старательно раскрашенными; лицо доктора вспыхнуло молниями смеха, но он их подавил, сказав лишь: "Ого!" И перешел к обсуждению уже не "Рожи", а сути схемы; но в лице его долго еще бегали искорки смеха потом: он был смешливый.

Проявление искорок этой смешливости на фоне строгой до огромности скорби, с которой он ходил, неудержимость этих искорок, производили особенно острое, странное впечатление, белая искорка на черном фоне — ослепительнее, чем на фоне цветном. В искорках веселости выглублялась за ними стоящая молчаливая и будящая совесть глубина строгости.

8

Доктор был СМЕШЛИВ; и я уже отметил, почему СМЕШЛИВОСТЬ его на фоне строгой грусти, в нем жившей, казалась остраненной, до дрожи; кроме детского смеха в нем жил подавленный смешок, усмешка из — под серьезности.

В этой усмешке себя изживала порою любовь к парадоксу, к чудачеству даже; лишь в этом разрезе можно понять, что порою он, не будучи ДЕКАДЕНТОМ, умел перемигиваться с декадентами и с символистами; ведь декаденты уже ощутили бездну — реально; БЕЗДНА их была выявлением пропасти, в которую ДЕКАДЕНТЫ и падали, о чем писал Брюсов:

Не поскользнусь ли я,

Чтоб стать звездой падучей

На небе бытия?[139]

Миг декадентского ВСПЫХА был мигом ПАДЕНИЯ их; миг вспыха в учении доктора, — миг приглашения к упражнению в летательном действии над БЕЗДНОЙ. Доктор сходился с ДЕКАДЕНТАМИ в утверждении, что БЕЗДНА, КУДА падают: есть; и — уже разверста; обыватели этой бездны не знали; так что в одной, узкой грани, — ДОКТОР и ДЕКАДЕНТЫ были как бы согласно противопоставлены людям прошлого века; отсюда и умение ДОКТОРА при случае подмигнуть декаденту — переживанием СТРАННЫМ, с усмешкою странной; в этом смысле воскликнул Эллис, которому я однажды передал обмен слов между мною и доктором; и воскликнул, заливаясь хохотом: "О, доктор, декадент шестого "ЦЕЙТРАУМА"[140]; попробуй ему сказать предельное в смысле ДИКОСТИ; он и глазом не сморгнув, с невозмутимым видом ответит ДИКОСТЬЮ, возведенной в энную степень, и способной свалить с ног быка".

Разумеется, — доктор не был ДЕКАДЕНТОМ; но суть и глубину декаденства, как болезни, он так понимал, как будто он сам прошел сквозь декаденство; я разумею декадентство в его жизненном нерве, а не ЛИТЕРАТУРНОЕ ТЕЧЕНИЕ, в котором на действительно ДЕКАДЕНТСКИХ переживаниях мимикрировали и — поза, снобизм, эстетизм. Ему ли не понимать декадентски — тютчевской "БЕЗДНЫ" ("И БЕЗДНА ЯВЛЕНА ТОСКОЙ С СВОИМИ СТРАХАМИ И МГЛАМИ"[141]), когда, можно сказать, он устанавливал самый отправной пункт ДУХОВНОГО ЗНАНИЯ — от "БЕЗДНЫ": "Так нахожу я в нисхождении и мертвой ночи творчество нового начала" (из стихов его[142]).

Самой гносеологической основе нормального познания (высшей степени "НЕНОРМАЛЬНОГО" для мещанства) — по доктору предшествует процесс разоблачения предрассудков, — до выступления из — под них, ими извне лишь скованного, ХАОСА непредвзятого опыта; учение об этом опыте, взятое в рассудке, оставалось "УЧЕНИЕМ СРЕДИ УЧЕНИЙ"; но взятое в опыте, к которому он звал, оно становилось переживанием бездны и опытом бездны: остранняющим все восприятия; и доктор, где можно ОСТРАННЯЛ восприятия; а его УСМЕШКА порою была остранняющей УСМЕШКОЮ; нужно было быть символистом, чтобы видеть эту усмешку; не символисты тут именно видели — очень странное резонирование: игру софизмов.

На опыт "бездны", бывавший у его учеников, он реагировал странными вспышками странной смешливости; М. В.В.[143] однажды, поморщившись, мне говорила: "О, ЭТИ ШУТКИ ДОКТОРА! ОНИ ГРУБОВАТЫ…". Да, — но в грубоватость шуток был часто вложен тончайший шарж.

Вот почему он так любил в Моргенштерне не только АНТРОПОСОФСКИЕ СТИХИ, но и те, в которых ОСКАЛ БЕЗДНЫ И ПАДЕНИЕ ВВЕРХ ПЯТАМИ остраннены в шуточный гротеск; именно: он реагировал на все оттенки "ПЕСЕН ПОВЕШЕННОГО", — этой до футуризма возникшей в Моргенштерне футуристической книге: он — проповедовал эти "ПЕСНИ"; и очень любил, чтобы его эвритмистки исполняли шуточные моргенштерновские стихи; без "ПЕСЕН" не обходилось почти ни одно эвритмистическое представление эпохи 1914–1915 годов.

Оттого — то он реагировал и на мое "ЗАПУСТИЛ АНАНАСОМ", когда ему перевели стихотворение, фразой: "Но это же — правильно!"

9

Однажды, когда я сидел у него за чаем, он прервал меня: "Подождите, я вам что покажу…", встал из — за стола и со свойственной ему легкостью быстро вылетел из комнаты; послышалась дробь его шагов; он легко взбегал по лестнице — во второй этаж виллы "ХАНЗИ", где был его кабинет; скоро он спустился с большой книгой. "Смотрите, это — изображения к Кунрату[144]; видите — вон монстр; и вот; всюду — монстры. Многое говорилось мистиками и толкователями Кунрата о символической значении изображений; а между тем, — тут никакого символизма нет; и все глубокомыслие на дешифрование рисунков — тратилось впустую. Дело в том, что эти монстры — знакомые Кунрата; так Кунрат видел своих знакомых".

И доктор посмотрел на меня с оттенком смешливости, чуть не с подмигом; и — повторил с значительной грустью: "Да, — так он видел людей". И — помолчав: "И правильно видел: люди в астрале[145] порой выявляются, как таковые; Кунрат лишь перенес свои восприятия, их уплотнив на бумаге; и получились — чудища".

Помолчавши, добавил:

"Человек человеку — замкнутая вселенная; в человеке есть все, и то, что видел Кунрат".

Дело в том, что в это время я именно о многих людях, бывающих в А. О. имел восприятия, как о чудищах; мне все что — то РОЖИЛОСЬ в это время; думаю, что мысль показать мне рожи знакомых Кунрата пришла на ум доктору потому именно; в этом показывании чудовищ и явном подмиге о том, что человек человеку — "СТРАШНАЯ БЕЗДНА" сказалась та вызывающая вздрог, остранненная до нельзя смешливость доктора, которая уже не напоминала нисколько мной описанный его детский смех.

Все сказали бы, что это — эпатирование А ЛЯ Маяковский и ранний Брюсов эпохи шедевров; доктор был велик тем, что умел назидать и ДЕКАДЕНТОВ; являясь порой перед ними; и говоря с ними на их языке.

Для всех он был всем; с символистами, как символист, с декадентами, как декадент.

Некоторые СМЕШЛИВЫЕ мины доктора имели явно символический смысл; но СИМВОЛИЗМ смешка, как бы невольно вырвавшегося сквозь серьезность, открывался впоследствии; так один господин, жалуясь на холодность к нему жены и относя ее к необычайной духовной высоте этой последней, воскликнул, указывая на рядом с ним стоящую жену: "ХЕРР ДОКТОР, МОЯ ЖЕНА, КАК МОНБЛАН, так ДАЛЕКО!", на что доктор со странной усмешкой отвечал: "Но ведь Монблан не так уж далек". Монблан от Дорнаха не был далек; но — суть не в Монблане, а в том, что пресловутая ВЫСОТА была вовсе не так ВЫСОКА, что после обнаружилось; в пору же идеализации господин "X" не мог, конечно, подумать, что доктор шуткой отчитывает в нем абстрактность, вне отнесения к ЖЕНЕ каламбура (к такому отнесению он не был готов), шутка выглядела вполне непонятной.

Таким же неуместным и непонятным ответом, сквозящим шутливостью и высказанным не без озорства, были слова доктора мне, на почти вскрик мой о том, что я так скверен: "НО ВЫ ЖЕ НАПИСАЛИ ХОРОШУЮ КНИГУ"[146]. Сколько раз удивлялся неуместному, каламбурному ответу; и сколько раз в душе поднимался протест: "В духе ли духовного водителя отвечать с таким легкомыслием на вопросы моего сознания; какое отношение имеет хорошо или дурно написанная книга к КОНКРЕТНОЙ УТРАТЕ человеком ПУТИ"? Мне казалось, что я утратил мой путь; я уже вышел из возраста видеть смысл моего бытия в хорошо или дурно написанной книге. Слова доктора казались мне почти вызывающими, а странная смешливость тона казалась обидной.

В годах мне осмыслились: ответ: и — тон ответа; это был символический ответ; и смешливость тона была — странной смешливостью; в ту минуту я должен был вспомнить свои собственные слова о мудреце, написанные за 12 лет до разговора с доктором; о мудреце, как ВЕСЕЛЬЧАКЕ.

Доктор был таким ВЕСЕЛЬЧАКОМ; он умел, где нужно, перед учениками ходить с духовной наукой, как с "ВЕСЕЛОЙ НАУКОЙ"[147]; он весь в эти минуты делался легконогим; и — кстати сказать; походка его была легкая, как ветер; издали глядя, как он поднимался утрами на дорнахский холм, можно было бы подумать: вот взбегает вверх легкий юноша; странно, что этот юноша — в сюртуке, развевающемся по ветру; тогда лишь соображалось, что это — доктор; с легкостью порою взлетал он на холм; и начинал носиться по холму от одного рабочего барака к другому; легко взлетал по лесам, быстро оказываясь под куполом, где, подчас он вскарабкивался на ящики, чтобы очутиться рядом с работающим и наглядно ему объяснить свою мысль о форме; когда он шел с М. Я., то он — медленно — ПЛЫЛ с нею под руку; когда, бывало, один возвращался, то — быстрыми, легкими шажками слетал, вернее, сносился с холма, перегоняя медленно идущих рабочих, стремительно сворачивал на углу; и с развивающимися фалдами сюртука влетал в палисадник виллы "Ханзи"; эта картина — сколько раз мною видана: ведь наш домик был против домика доктора.

10

Не раз эвритмистки утверждали, что у доктора эвритмическая походка; и это значило — вот что: одно из первых упражнений в эвритмии — исправление ритма походки, неправомерно огрубленной в обычной жизни; мы наступаем на ступни (в эвритмии — на носки); мы ходим, точно по колдобинам; колдобины шага — неумение переносить ногу и неумение применяться к ритму переноса другою ногою; к эвритмической походке приучаются в ряде упражнений; она — не сразу дается; ИДЕАЛ — усвоить настолько ритм этой походки, чтобы ЗАХОДИТЬ и в жизни, как в эвритмии. Доктор — до эвритмии ходил эвритмически: непроизвольно эвритмически: ступая носком, соблюдал ритм переноса ноги, разумеется, не думал о правилах эвритмии; и от свойств эвритмической походки уже зависела СТАТЬ его; стремление держать туловище прямо, не сгибаться, не КОЛЫХАТЬСЯ ногами, плечами, локтями; доктор — прямой — прямой, — обхватив рукою руку с зонтом у себя на груди, не колыхаясь локтями и не припрыгивая, быстро несся на быстрых и маленьких шажках, напоминающих непроизвольно ПА какого — то неизвестного никому танца.

В буквальном смысле он был ЛЕГКОНОГИЙ ПЛЯСУН при ходьбе, как Заратустра; и такой же он был легко — мыслящий, резво — мыслящий (символами, парадоксами, шутками); легкий и острый.

Но, повторяю, его ШАЛОВЛИВОСТЬ — явление горнего порядка; о ней можно говорить лишь условившись о том, что фон этой ШАЛОВЛИВОСТИ установлен точно и прочно: раз навсегда; он — огромная серьезность, огромная строгость, огромное страдание, огромная любовь.

Эти четыре свойства входили, так сказать, в СУБСТАНЦИЮ всех его проявлений: СМЕШЛИВОСТЬ и ШАЛОВЛИВОСТЬ — вспыхивающие не всегда АКЦИДЕНЦИИ этой СУБСТАНЦИИ; не всегда, не особенно часто; и главное — не ДЛЯ ВСЕХ.

11

Были люди, к которым никогда не повертывал он своего смешливого лика; ОСТРОТА и СТРАННОСТЬ ЭТОГО ЛИКА — смутила бы их, а доктор без нужды НИКОГДА НЕ СМУЩАЛ.

Наоборот: он успокаивал простотою старушек; любил старушек; любил их непритязательность; требовательный к успевающим и на едва достижимый успех отвечающий жестом "ЭКСЦЕЛЬЗИОР", — он к простым, мирным, душевным людям, прибегающим в А. О., чтобы здесь сложить ПРОСТЕЦКИ проведенную жизнь, не применял никаких требований; бывало,

— шепчет в уши ему семидесятилетняя старушка о том, что она во сне увидела мышь, — а доктор, склонив ухо к ней (на одно ухо он плохо слышал), слушает ее с огромной серьезной заботой, приговаривая нараспев: "Зоо… Зоо… Зоо…". И в склонении головы, и в моргающих добродушною озабоченностью глазах, — искренняя печать: ЛЮБВИ К СТАРУШКЕ.

СТАРУШКУ берег доктор от ей непосильных соблазнов и искусов; и стиль шуток его со СТАРУШКАМИ был совершенно иного рода, чем стиль шуток со мною и Эллисом; вот одна шутка его по адресу его слушающих СТАРУШЕК — на лекции об эвритмии: "Эвритмия — искусство для детей и молодых людей, возрастом, — до семидесяти лет, так что фрейлен Киттель может отдаться эвритмии". Фр. Киттель — милейшая старушка, носящаяся за доктором из города в город. Можно сказать, что его любовь к СТАРУШКАМ, напоминающая мне любовь Жореса к КОТАМ, — была его слабостью; СТАРУШКАМИ одно время переполнил он А. О., — в ущерб себе самому.

12

Данный текст является ознакомительным фрагментом.