МАМАША

МАМАША

Именно так называли мы ее, просто — мамаша…

Соответствовало ли это обращение се возрасту? А кстати, сколько ей могло быть тогда лет? Не знаю, удобно ли было так обращаться к ней ефрейторам: седому как лунь Данилову и лысому Ване Бойко, рядовому Черпаку и младшему сержанту Борисову, которые по возрасту ненамного уступали им…

Мне кажется, что только двоим из нашего орудийного расчета можно было так называть ее, учитывая их возраст. Я имею в виду наводчика орудия сержанта Колю Орлова и себя. Только мы двое из всего расчета не перешагнули еще рубежа четверти века.

Я прекрасно помню мамашу даже сегодня, спустя столько лет. Впрочем, как я могу забыть ее и все, что связано с ней?

Это была невысокого роста худенькая женщина, на которую тяжелая жизнь и особенно годы войны наложили свой отпечаток.

Она стояла возле калитки, как будто поджидая нас. Раскидистый куст черной смородины, росший у входа, шумел опаленными на солнце листьями, когда поднимался ветер. Седые волосы спадали на ее тощую согнутую шею. Черные, глубоко запавшие, слегка покрасневшие глаза, окруженные лучами тонких морщин, смотрели на нас доброжелательно и, как мне показалось, с какой-то задумчивой грустью.

— Я ждала вас, сыночки! — Голос у нее был мягким и усталым.

Калитка из давно не крашенных и местами уже прогнивших досок болталась на ржавых осевших петлях.

— Ребята! Это как раз для меня! — вырвалось у Вани Бойко. От удовольствия он широкой, как лопата, ладонью даже хлопнул себя по колену.

Ефрейтор Данилов толкнул его сзади.

— Миша! Что ты? Я же имел в виду калитку! — Ваня скривился от боли и что-то тихо и неразборчиво добавил.

— Ваня, брось свои шутки! — сердито оборвал его кто-то из артиллеристов.

«Они не правы», — подумал я, мельком взглянув на дисциплинированного, серьезного и смелого подносчика снарядов. Я знал, что Ваня своим хозяйским глазом заметил плачевное состояние калитки и всей ограды домика — ведь он же был плотником…

Вечер фиолетовыми тенями ложился на землю. Откуда-то с гор — Дворника, Халича, а может быть, и с Ветлинской Полонины или даже с самой высокой вершины Бещад Тарницы — тянуло приятным холодком. Мы жадно вдыхали этот свежий, бодрящий воздух. Только теперь каждый из пас почувствовал, что отдыхает. Более трех часов возились мы с нашей 76-миллиметровой пушкой. Сверху немилосердно пекло жаркое августовское солнце, а под ногами — твердая раскаленная земля. Она с трудом поддавалась киркам и ломам. Мы не жалели крепких солдатских выражений в ее адрес. Когда огневая позиция для орудия была уже готова, наступила очередь рыть укрытия и ниши для снарядов. Затем мы помогли водителю замаскировать ЗИС. И только после этого задымили козьи ножки. Наконец-то мы справились с этой тяжелой работой и могли теперь отправиться отдыхать.

— Я ждала вас, сыночки! — приветствовала нас женщина, прижав свои маленькие худые руки с тонкими пальцами к груди возле сердца. Она кого-то напоминала мне, и я думал об этом с тревогой и какой-то щемящей тоской.

Старшина батареи Доробин, выделяя нам под постой ее дом, сказал, улыбаясь:

— Вон там, — он показал рукой в направлении стоявшего возле высокого тополя домика, — там расположится четвертый расчет. Дом хороший, просторный, а хозяйка, ребята, чудо-мамаша…

— Ну и молодец же наш командир батареи! — обрадовался Степа Борисов, приглаживая пальцами свою непослушную, курчавую, подернутую уже сединой шевелюру. На его продолговатом тонком лице лежал загар. Ему было уже около пятидесяти, но он выглядел значительно моложе.

— Чего радуешься, герой? — удивился Данилов. — Разве ты не знаешь, что старшина любит все приукрасить? И уж особенно, когда хочет что-то всучить. Он же работал в торговой сети, там и научился…

И вот мы стояли теперь перед этой чудо-мамашей!

От усталости мы все едва держались на ногах. Я чувствовал себя неловко в своей гимнастерке с мокрыми пятнами пота на спине и груди. Сапоги мои тоже были все в пыли. Остальные выглядели не лучше. Мы мечтали лишь о том, чтобы скорее разместиться и привести себя в порядок.

Мамаша стояла возле распахнутой калитки, и я видел, как тонкие бороздки морщин расправились на ее худом лице.

Никто из нас не пошутил, как не раз бывало до этого, не улыбнулся, когда женщина, обращаясь ко всем без исключения, сказала: «Сыночки мои!..»

Комок подступил к моему горлу. Правда, мне очень хотелось пить. Остальным тоже — я знал об этом. Чтобы в столь короткий срок окопать орудие и проделать весь этот «ритуал» — подготовить орудие к бою, обеспечить охранение и маскировку, — необходим огромный физический труд. Эта работа требовала полной отдачи сил. Иногда мне хотелось дать ребятам да и себе хотя бы немного поблажки, но… не получалось — уж очень придирчивым был наш лейтенант Шавтанадзе.

Мамаша смотрела на нас добрыми, слегка покрасневшими глазами.

Я стоял перед ней первым, остальные — позади меня. Такова привилегия командира, когда тот ведет свое подразделение, скажем, в баню, на обед, на экскурсию, во время парада или к месту расквартирования. В период боев бывает обычно наоборот… Однако это было оправдано, отвечало требованиям устава и не подлежало обсуждению.

Я с трудом проглотил слюну. Во рту было сухо. Да, чертовски тяжело долбить землю под знойным августовским солнцем. Мы изнывали от жары, прежде чем добрались вслед за нашей пехотой до реки Сан. Здесь нас встретил грохот рвущихся снарядов. Командир батареи приказал остановиться и занять огневые позиции. Он наверняка получил такой приказ из штаба дивизиона или полка. Мы обрадовались, что представилась наконец возможность отдохнуть.

У каждого в глазах и во рту было полно пыли. Позади остались несколько часов утомительной езды и многие километры пути.

— Скажи ей что-нибудь в ответ, — почувствовал я толчок в спину. — Ты командир, — добавил с какой-то насмешкой в голосе ефрейтор Бойко. В то время мне всегда казалось, что он никак не мог примириться с тем, что я, командир, гожусь ему в сыновья… Хотя, может быть, я и ошибался. Это был честный, порядочный человек, хороший друг и товарищ, отличный заряжающий нашего расчета.

— Ну, давай!.. — услышал я шепот Вани.

— Здравствуйте! Спасибо, мамаша! — выпалил я одним духом эти три слова солдатского приветствия и одновременно благодарности.

Я произнес их громко, акцентируя каждое слово, и особенно «мамаша»… И тут же пожалел, что именно так, а не иначе назвал ее. Я уже вспомнил, кого она напоминает мне. Так говорила моя мать, встречая моих старших братьев.

…После смерти отца она каждое воскресенье ждала их возле калитки. В те годы я был еще подростком. Братья возвращались всегда вместе. Они шли узкой полевой дорогой, которая вилась среди высоких хлебов. Зимой ее заметало снегом, а весной и осенью она покрывалась сплошными лужами и грязью. Из деревни братья направлялись в сторону одинокого домика, стоявшего на пригорке среди полей. Они были рослыми и плечистыми, словно обступавшие со всех сторон наш дом огромные ясени. Братья не жаловались на здоровье, и поэтому всех их взяли служить в артиллерию. Я часто выбегал им навстречу. Они шли впятером, не спеша, тяжело ступая, слегка ссутулившись, словно несли на своих плечах всю тяжесть прошедших шести рабочих дней.

«Я ждала вас, сыночки», — говорила мать, когда они были уже в нескольких шагах от калитки. Тогда самый старший из них, Петрек, а иногда Янек (пока он не выехал в Аргентину в поисках лучшей жизни) или Владек отвечал: «Привет, мама, мамаша, маменька»… Каждый из них по-своему выговаривал это короткое, но такое родное слово.

Я называл ее маменькой. Так продолжалось до тех пор, пока мне не исполнилось семнадцать лет. После этого я два года служил в 21-й учебной роте. Этим обращением я начинал каждое свое письмо. А затем, со второй половины сентября, столь трагичного для дальнейших судеб моей родины, я еще несколько месяцев находился возле своей поседевшей, худенькой, но дорогой мне старушки. А потом почти полтора года я писал ей письма из далекого Баку. И вот теперь, спустя три года, я дождался наконец момента, чтобы послать свое первое после столь длительного перерыва письмо — небольшой треугольник мелко исписанного клочка бумаги — своей маменьке…

Именно эта женщина напомнила мне мою маменьку, так она была похожа на нее — внешностью, манерой поведения и этими словами приветствия. «Почему я не назвал ее тоже «маменька», — думал я теперь, злясь на себя.

— Здравствуй, мамаша! — приветствовали ее артиллеристы. И обращение «мамаша» сразу же привилось. Теперь я знаю и понимаю, что иначе называть мы ее не могли — только «мамаша»… Самое богатое по содержанию слово в русском языке, впрочем, и на других языках мира. Для пас, солдат, в те грозные годы это слово имело особое звучание и значение. Оно было для всех нас как бы грустным воспоминанием о родных местах и том времени, когда каждый из нас мог чувствовать себя сыном, сыночком…

Домик мамаши, построенный из сосновых бревен, ничем не отличался от соседних, где расположились другие расчеты нашей батареи. Бревна кое-где уже потрескались и подгнили. Годами их хлестали дожди, жгло знойное солнце. Стены кое-где глубоко осели в землю, как бы согнувшись под тяжестью времени. В окошках блестели кусочки аккуратно склеенного стекла. Белые полоски бумаги образовывали какие-то таинственные геометрические узоры. Отсюда открывалась широкая панорама. Вдалеке были видны горные цепи, которые своими вершинами как бы подпирали голубое небо. Ближе тянулись волнистые поля, балки и овраги, склоны которых были покрыты деревьями, главным образом горной сосной. Леса манили своей очаровательной зеленью. Запах травы, смолы, лесных ягод доносили оттуда порывы ветра. Однако смерть подстерегала каждого, кто в тени этих деревьев искал прохлады от летнего зноя, укрытия во время дождя или вкусные лесные ягоды. Разбросанные гитлеровскими саперами среди деревьев и высокой травы, между серо-золотистыми листьями папоротника мины подстерегали на каждом шагу.

Где-то на полпути между домиком мамаши и юго-западным горизонтом, когда солнце поднималось вверх, — отливала серебром тонкая полоска зеркальной поверхности вод Сана. Эта река стала теперь линией соприкосновения сторон на временно остановившемся здесь фронте — между нашей 1-й гвардейской армией и гитлеровскими дивизиями. Именно там в любое время дня и ночи то и дело сверкали огненные вспышки, а отдельные снаряды или мины проносились над остроконечной крышей домика мамаши и соседними домами. Некоторые из них, словно обессилев от тяжести, вдруг резко обрывали свой свистящий полет, и тогда начинала глухо стонать твердая, высохшая от летнего зноя земля, а сотни осколков рассекали воздух, впивались в стены и крыши домов, сдирали кору с уцелевших плодовых деревьев… Несколько раз эти осколки не щадили и домика мамаши, который вот уже несколько дней был и нашим домом…

Своим мы считали его с первого же вечера, когда мамаша встретила нас у покосившейся калитки, и с нашего первого совместного ужина…

Круглый стол был накрыт белой скатертью, а на нем стояли хлеб, соль, кувшин молока и вареные яйца. Ребят не надо было долго упрашивать. На отсутствие аппетита они не жаловались. Кто-то достал из вещевого мешка «горючее» — действенное лекарство против грусти и тоски. Данилов налил немного жидкости в свою жестяную кружку и протянул ее мамаше. Сержант Борисов, улыбаясь, пододвинул ближе к ней ломоть хлеба, которого почти не было видно под толстым слоем тушенки.

Мамаша отказалась сначала, но Данилов не уступал.

— Ну хотя бы немножко, — уговаривал он до тех пор, пока она не взяла кружку обеими слегка дрожащими руками.

— За ваше здоровье, сыночки! — сказала она, глядя на нас чуть покрасневшими глазами. — И за ваших матерей, чтобы они дождались вашего возвращения, — добавила она и поднесла к губам кружку.

И тогда в едином порыве, без чьей-либо команды или хотя бы намека, все поднялись с широкой деревянной скамьи. Заскрипели под ногами доски пола.

— И тебе, мамаша, мы желаем, чтобы вернулись твои сыновья, — сказал я взволнованно. Эх, если бы я раньше знал!.. Но она не подала и виду. Только глаза ее заблестели в свете керосиновой лампы, а маленькие губы задрожали, словно на что-то жалуясь. Это длилось всего минуту. Маленькая комната наполнилась нашими шумными голосами…

Все пили по очереди. Никто не имел нрава отказаться. Таков был обычай. В нашем расчете его тоже строго придерживались.

— Не забудьте оставить Соколову, — проявил заботу о товарище Данилов.

— Обязательно. Хорошо, что напомнил. Через полчаса сменишь его возле орудия, — сказал я.

Артиллеристы разразились громким хохотом.

— Значит, вас семеро, сыночки? — спросила, услышав это, мамаша.

— Семеро детей было у матери, — ответил с улыбкой рядовой Черпак и, глядя на лысую голову Бойко, добавил: — Да вот беда, не все получились удачными…

— Некоторые даже очень неудачными, — понял намек ефрейтор и схватился за нос.

— Ну что, съел, дружок? — засмеялся Данилов, хлопнув по спине Черпака, крепко сложенного широколицего пария с огромным носищем коричневатого цвета. Его нос был постоянным объектом различного рода шуток и колкостей со стороны артиллеристов не только нашего расчета.

Однако Володя не обижался, но, когда его упрекали в чрезмерном пристрастии к «горючему», бормотал себе под нос:

— Эх, друзья, если бы у вас так сложилась жизнь!

А теперь он весело смеялся вместе со всеми.

— А я, ребята, чувствую себя за этим столом, как у себя дома… Мне даже кажется, что война уже закончилась… и вот сижу и жду девушку, — вслух размечтался Орлов.

— Зачем ждешь, Коля? Лучше выйди ей навстречу, а то еще кто-нибудь тебя опередит, — обнял его рукой за шею сидевший рядом с ним Борисов.

— Я, парень, в твоем возрасте… — начал Данилов.

Висевшая в углу лампа бросала тусклый свет. Он отражался на раскрасневшихся лицах моих боевых товарищей и блуждал по пустым стенам, пробивался через зелень плащ-палаток, которыми были завешены окна. В комнате было жарко, но никому не хотелось выходить во двор, хотя оттуда и доносился ароматный запах сена и зерна, освещенного серебряным светом луны, которая медленно выкатывалась из-за пологого холма. И только гомон человеческих голосов и задушевный смех долго слышались в ту августовскую ночь, проникая между бревнами стен домика мамаши наружу.

И последующие вечера мы проводили таким же образом. Присутствие мамаши придавало им особую прелесть. Она принимала участие в наших шутках, не пропускала «своей очереди»… Мы чувствовали, что и она радуется вместе с нами этому короткому отдыху, который выпал на нашу долю после стольких дней и ночей, проведенных вдали от дома, в огне и дыму фронтовых сражений… Нам было хорошо у мамаши. Мы жили этими вечерами. Вряд ли кто из нас мог похвастаться, что имел много таких вечеров в своей жизни. Мне, например, было тяжело вспоминать о них. В батарее почти не осталось фронтовых друзей, с которыми я делился в Кавказских горах последним куском хлеба или щепоткой едкой махорки… Личный состав моего расчета состоял теперь из нового пополнения. Ведь фронтовая судьба беспощадна. Затяжные оборонительные, а затем наступательные бои стоили немалых жертв… Однако каждый из нас понимал цену свободы, за которую мы сражались. А она была и будет бесценным сокровищем для миллионов людей и целых поколений.

Вечера мы проводили теперь за общим столом. Никто из нас не хотел думать о том, сколько это будет еще продолжаться. Солдат никогда не знает, что его ожидает завтра, даже в мирное время, не говоря уже о войне, и поэтому пользуется каждой свободной минуткой. Наш расчет радовался вечерам, проведенным у мамаши. Ночи казались нам короткими, хотя сон у нас был крепким, здоровым, как всегда после тяжелой работы. Пьянил запах свежего сена и пахнущих смолой стен. Мы спали вповалку, один возле другого. Места на деревянном полу хватало всем. Мамаша же ложилась на гуральской печной лежанке и долго-долго что-то шептала…

Рассвет мы встречали уже на ногах. Вытирали орудие от росы и подвергали его необходимому утреннему «туалету»… Наши сердца наполнялись радостью, когда команды старшего офицера батареи, словно эхо, повторялись командирами расчетов. Сверкала вспышка, раздавался грохот выстрела, содрогался воздух. Мы радовались, зная, что наши снаряды накрывают в это время гитлеровскую батарею, колонну автомашин или пехоту. Мы всегда с нетерпением ждали команды «Огонь!».

Но в те дни мы ждали и другого, а именно… времени обеда. Нет, я имею в виду не те минуты, когда повар Ваня Малашкевич разливал одинаковые порции горохового супа, щей или еще чего-нибудь в наши котелки… Конечно, этой минуты мы тоже ждали, иногда даже с нетерпением. Но в те дни на бещадской земле мы ждали времени обеда и по другой причине: в это время пас навещала мамаша… Она появлялась всегда со стороны опушки леса. Шла мелкими шажками, медленно, осторожно, держа в руках глиняные кувшинчики. Мы молча стояли и смотрели в ее сторону. От яркого солнца резало глаза. Каждый был занят своими мыслями, которые уводили нас в далекое, незабываемое царство воспоминаний и сыновних грез…

Мы понимали друг друга без слов.

Затем мамаша опускалась на пустой ящик из-под снарядов и рукавом белой льняной рубашки вытирала капли пота с загоревшего лба, худого лица, тонкой шеи… и улыбалась, видя, с каким наслаждением пьем мы холодную родниковую воду и поглощаем сочные лесные ягоды.

— Не ходите больше в лес. Это опасно… Можно наскочить на мину. Ведь саперы не успели еще как следует прочесать лес, — беспокоились мы о ней.

В эти минуты лицо ее озарялось улыбкой, разглаживались морщинки на лбу и вокруг глаз.

— Я знаю здесь каждый камешек и кустик, все лесные поляны и даже растущую на них траву… Многие годы эта земля ласкает мои босые ноги… Мне ли ее бояться? То, что я делаю, напоминает мне о моей прежней жизни, сыночки!.. Так не лишайте меня этой радости…

Мамашу трудно было вызвать на откровенность. Однако все мы были взрослыми людьми, а некоторые имели даже большой жизненный опыт. Поэтому мы догадывались, что она понимала под этими радостями, которые развеялись, словно туман на рассвете. Мужа привезли на крестьянской телеге. Он лежал на влажном, забрызганном кровью сене. Глаза его были уже закрыты, как будто бы он не хотел больше видеть этого неба над бещадской землей, которое в 1932 году не помогло крестьянам-повстанцам в их борьбе за работу, хлеб и уважение человеческого достоинства. Семь лет спустя под этим небом умирал от ран ее старший сын. 16 сентября 1939 года рядовой Войцех Грабец был в числе оставшихся в живых двухсот солдат разбитой 21-й дивизии, которые прорвали кольцо немецкого окружения. Их вел генерал Кустронь. И все они — остатки третьего, и последнего по счету, большого соединения армии «Карпаты» — остались лежать на лесной поляне под Улазовом…

Лес оказался для нее жестоким. Четыре года спустя средний сын Янек ушел в партизаны и вскоре был схвачен немцами. Гитлеровцы приказали соорудить несколько виселиц. На одной из них рядом с Янеком был повешен и младший сын мамаши… последняя радость ее жизни. С тех пор она почти каждый день приходила в лес. Летом собирала малину и чернику, а зимой кормила голодных птиц.

Мы боялись за мамашу, по запретить ей ходить туда не имели права. Эти ягоды были для нее воспоминанием о тех далеких годах материнского счастья и радости. Медленно тянулось время в ожидании вечеров за общим столом, родниковой воды в жаркие дни и ягод, налившихся сочным красным соком. Так прошла неделя, наступила вторая…

В тот вечер я немного позже вернулся с совещания у командира батареи. Артиллеристы в ожидании новостей сидели возле дома на завалинке. От стоявших вокруг дома копен доносился запах душистого сена. Мы накосили его своими руками в знак признательности за молоко, которым ежедневно угощала нас мамаша. Единственная ее корова давала много молока. Теперь ребята весело болтали, не обращая внимания на то, что вокруг грохотали орудия.

— Так что там решили? — не выдержал любопытный сержант Коля Орлов.

— Ну что, вперед? — переспросил ефрейтор Данилов.

— Завтра к вечеру, — коротко бросил я. И тут же пожалел об этом. Среди артиллеристов сидела мамаша. Я заметил, что, услышав мои слова, она как бы вся сжалась в комок и стала похожа на маленькую беззащитную девчонку. Ребята сорвались со своих мест.

— Ура, на немцев!..

— Дождались!..

— Наконец-то снова вперед…

Среди этого радостного шума вдруг послышался высокий звонкий тенор Коли Орлова:

Подымайся, народ, собирайся в поход,

Барабаны, сильней барабаньте!

Музыканты, вперед! Запевалы, вперед!

Нашу песню победную гряньте!

Мы все хором дружно подхватили боевой припев этой песни:

На земле, в небесах и на море

Наш напев и могуч и суров:

Если завтра война,

Если завтра в поход,

Будь сегодня к походу готов!

Над уже покрывающейся вечерним туманом бещадской землей неслась наша солдатская песня — боевой призыв к дальнейшей борьбе.

Мамаша по-прежнему сидела, сжавшись в комок, молча, прижав к груди возле сердца свои натруженные руки. Она не разделяла нашей радости.

Тенор Коли звенел, заглушая далекий грохот нашей артиллерии. Мы слушали его, чтобы снова во весь голос подхватить припев.

Мы имели повод радоваться. Нам предстояло перенести огневые позиции батареи ближе к германской границе и… Берлину. Это была наша долгожданная мечта, которую каждый из нас давно носил в своем сердце… Теперь она уже становилась реальностью. Позади остались далекие предгорья Кавказа, таманские плавни и кубанские равнины, черноземные поля Украины и восточные окраины Польши… Впереди виднелись Карпатские горы, за которыми ждали освобождения словацкий и чешский народы. Мы догадывались, что нашу дивизию, закаленную в боях за Кавказ, бросят именно на это направление. Но мы знали также, что другие советские армии уже готовятся нанести удар по Берлину. После того как фашизм будет раздавлен в своем логове, наступит конец этой войне. Но для этого необходимо, чтобы чаще меняли свои огневые позиции батареи орудий и минометов, пехотинцы и танкисты, саперы и связисты, продвигаясь вперед.

Едва рассвело, мы были уже на ногах, но мамаша и на этот раз опередила нас. Как всегда, на столе стоял кувшин свежего молока, лежал нарезанный большими ломтями хлеб. Мамаша, держа в руке корзинку, сплетенную из ивовых прутьев, вышла из дому вместе с нами.

— Сегодня пойду подальше, где много ягод, — улыбнулась она нам уголками своего маленького рта. — Надо собрать, сыночки, побольше, пригодится в дороге…

На огневой позиции батареи, как всегда в таких случаях, работы было полно, поэтому время летело быстро. Старшина батареи приказал хорошо накормить нас и выдать НЗ на два дня. Значит, действительно предстоял далекий путь.

Солнце медленно перевалило зенит, а мамаши все не было. Мы решили, что она дожидается нас дома, где лежали наши вещмешки со скромными солдатскими пожитками. Командир батареи предупредил всех, что дает час на то, чтобы попрощаться с мамашей и приготовиться к дороге. Я объявил сбор четвертого расчета.

Мы уже сворачивали в узкий овраг, который вел прямо к дому мамаши, когда Володя Черпак обрадованно воскликнул:

— Ребята, посмотрите! Вон там, на опушке леса…

— Мамаша! — добавил Коля Орлов, отняв бинокль от глаз.

— Побегу ей навстречу! Помогу донести корзину, — взглянул на меня, ожидая разрешения, Володя. Но я не успел ничего сказать.

Недалеко от опушки леса, на серо-зеленоватом лугу, вдруг поднялся огромный столб земли и огня, и до наших ушей донесся грохот взрыва. Артиллерийский налет какой-то гитлеровской батареи длился не более двадцати секунд… Стрельба прекратилась так же внезапно, как и началась. И только эхо разрывов с каким-то стоном продолжало катиться по лесам и долинам.

Мы хорошо видели, как после первого же разрыва снаряда мамаша упала на землю. Все со страхом смотрели в ту сторону…

Вскочив, мы бросились к поляне, над которой еще клубился дым сгоревшего пороха. Самым быстрым оказался Коля Орлов. Он первым приподнял голову мамаши, лежавшей в запорошенной землей траве. Я почувствовал, как кровь отливает от лица. Гуральская, из белого льна рубашка мамаши покрылась пятнами крови. Присев на корточки, мы плотным кольцом окружили ее. Она смотрела на нас своими черными, начавшими уже туманиться глазами. Хорошо знакомые нам бороздки тоненьких морщин на ее лбу, вокруг глаз и в уголках рта стали медленно и с каким-то усилием разглаживаться. Мы словно окаменели. Никто не произнес ни одного слова. Все молча смотрели на беспомощно лежащую, дорогую всем нам женщину…

Взгляд мамаши все еще скользил по нашим лицам. Вдруг уголки ее рта дрогнули, слабый, но отчетливый и как бы радостный шепот дошел до нашего сознания:

— Сыночки… мои… Слава богу, живы…

Мы тронулись в путь в назначенное время. Никто из нас не смог принять участия в похоронах мамаши. Но мы знали, что нас заменят другие… Мы ехали, с трудом сдерживая слезы. И лишь когда в облаке пыли скрылся из виду ее дом, ефрейтор Миша Данилов медленно развернул свою плащ-палатку, и мы увидели знакомую корзину, а в ней… несколько горстей уцелевших ягод. Молча, дрожащими руками артиллеристы брали из корзинки лесные ягоды. Я ел их, чувствуя, как колотится мое сердце. Ягоды были сочными и имели привкус земли. Мне казалось, что они все еще пахнут лесом и… руками мамаши…