ОТСТУПЛЕНИЕ
ОТСТУПЛЕНИЕ
Ночь прошла спокойно. Утро разбудило нас далеким грохотом орудий и глухими взрывами бомб. Мы прислушивались к ним с надеждой и вместе с тем с беспокойством. Это части прикрытия наших войск сдерживали наступление противника.
Когда прозвучала команда «Отбой», мы с жадностью набросились на остатки густого супа. Подъехали тракторы. Прицепив орудия, мы забираемся на прицепы и покидаем еще спящую деревню.
Едем в лучах утреннего солнца. Желтая трава, листья деревьев блестят от росы. Проезжаем какой-то почти безлюдный поселок. Разве удержишь в памяти названия всех хуторов, станиц, поселков, оставшихся позади на дорогах нашего отступления?!
— Еще один город оставили, — охрипшим голосом с трудом выдавливает из себя Ваня Гришин.
Никто не пытается начать разговор. Сидим спиной вперед — так лучше, пыль меньше летит в глаза, — поэтому ничего другого не остается, как только смотреть на далекий северный горизонт, на исчезающие из виду селения. Мы оставляем их на произвол врага.
Едем молча. Задыхаемся от пыли, взметаемой гусеницами тягачей. Каждый занят своими собственными мыслями. А впрочем, о чем говорить? То, что мы пережили, мы и так знаем. А что ждет нас впереди — ну что ж, посмотрим.
То, что пережили…
Перечитывая теперь «Историю Великой Отечественной войны Советского Союза 1941–1945», я невольно задержал свой взгляд на следующем отрывке: «Отошедшие на Дон соединения Южного фронта были очень малочисленны (во многих дивизиях в строю оставалось по нескольку сотен человек) и утомлены отступательными боями… Из-за недостатка авиации войска не прикрывались и с воздуха… Многие соединения потеряли связь со своими тыловыми учреждениями, в результате чего нарушилось плановое снабжение войск боеприпасами, горючим и продовольствием… В таких тяжелых условиях начались оборонительные операции советских войск на Северном Кавказе»[6].
Предельно кратки и лаконичны страницы истории тех лет. Кстати, вообще трудно передать атмосферу тех дней и ночей, солдатских переживаний, огромного труда и усилий советских людей.
…Батарея заняла оборону на северном берегу Дона, в десяти с лишним километрах восточнее Ростова. В течение трех суток тяжелая артиллерия противника вела беспокоящий огонь. Через равные промежутки времени где-то вдалеке слышался отдаленный гром.
Мы сидели в наспех вырытых укрытиях, ожидая команды открыть огонь. Но сигнала все не было… Боеприпасы, лежавшие в ящиках возле каждого орудия, ждали своего конкретного применения. А фрицы не жалели «гостинцев». В промежутках, когда воцарялась тишина, из поймы Дона доносились тонкое жужжание комаров и робкая перекличка потревоженных стрельбой лягушек.
Вскоре появился противник… Дважды мы отбивали атаки танков и бронетранспортеров, за которыми двигалась гитлеровская пехота. Немцы установили где-то поблизости минометную батарею.
День с самого утра выдался жарким. На небе — ни облачка. Солнце неимоверно пекло, а снаряды противника ложились все ближе и ближе к нам и к окопам пехоты. Страшно хотелось пить, губы потрескались от жажды. Воды вокруг было хоть отбавляй, но в ней плавали теперь трупы…
Вечером поступил приказ командира батареи: «Отбой!..» Широкая лента Дона казалась сонной, мрачной и грозной. Вдали поднималось кровавое зарево. Это горел Ростов.
А потом была ночная переправа через Дон… От взрывов артиллерийских снарядов противника и сбрасываемых фашистскими летчиками осветительных бомб стало светло как днем. Нам кое-как удалось переправиться на другой берег реки. Однако в тяжелой от усталости и волнений голове долго еще звучали рев пикирующих самолетов, взрывы бомб, свист снарядов и раскаленных осколков и отчаянные крики тонущих…
Понтонный мост дрожал и шатался под напором и тяжестью машин и людей. Полки и дивизии переправлялись кто на чем мог — на остатках разбитых плотов, на дырявых лодках, досках и автомобильных камерах… Некоторые бросались вплавь, чтобы как можно скорее оказаться на том берегу. Артиллерийские снаряды все чаще попадали в цель, и поднимаемые ими столбы воды обрушивались на понтонный мост, на плоты, на плывущих людей, лошадей, коров… Несколько зениток остервенело палили вверх… Я помнил, хорошо помнил свою первую переправу в 1939 году. Тогда было гораздо легче, поскольку Сан намного уже Дона, и к тому же он в то время, как всегда в сентябре, после летней жары, немного обмелел. Поэтому мы, солдаты 21-й учебной роты, смогли без особого труда преодолеть эту водную преграду на пути к Перемышлю и Львову. Кстати, таким же образом переправлялись через реку и другие подразделения частей армии «Карпаты». Форсировав Сан, мы создали новый оборонительный рубеж на направлении наступления немецкого 18-го армейского корпуса 14-й армии генерал-полковника Листа. Но теперь от тех мест меня отделяло около тысячи пятисот километров по прямой и свыше двадцати двух месяцев. Но так же, как и там, здесь, на подступах к Кавказу, перед нами был один и тот же враг — фашистские полчища. По случайному совпадению группой армий «А», наступавшей на Кавказ, командовал генерал-фельдмаршал Лист…
— Воздух! Воздух! — раздались крики в колонне идущей пехоты и толпе беженцев. Широкое поле сахарной свеклы закишело людьми. Погоняя лошадей, поворачивали туда свои подводы возницы. Останавливались автомашины, с них спрыгивали солдаты и бежали в поле или ложились под машины.
В небе появились самолеты. Они быстро приближались, летя на довольно низкой высоте. От резкого гула моторов закладывало уши. С дороги и прилегающих полей послышались беспорядочные винтовочные выстрелы…
— Миша! — крикнул водителю сержант Сорокин. — Жми за первым расчетом… И не оглядывайся, в случае чего я тебя предупрежу, тогда свернешь в поле…
Дрожащие стволы винтовок поворачивались вслед массивным туловищам со сверкающими на солнце крыльями, на которых были нарисованы черные кресты.
Тяжелые, неуклюжие на вид самолеты ловко перестроились в круг. Один из них хищным движением атакующей акулы завалился на левое крыло и резко нырнул вниз. За ним — другие…
Страшный грохот потряс воздух. Это взрывались бомбы, перепахивая высохшую землю, взлетавшую вверх черными фонтанами. Серое облако пыли поднималось в небо, закрывая от нас пикировавшие самолеты. Наши тракторы, ревя моторами, набирали скорость, петляя по дороге, объезжая разбитые обозные подводы. По обочинам бежали женщины, что-то крича и прижимая к груди малышей. Дети постарше пытались спрятаться в поле.
Паника усиливалась. Горели перевернутые автомашины и подводы. Жалобно ржали покалеченные лошади. Самолеты развернулись и появились вновь, чтобы безнаказанно сбросить оставшиеся бомбы и выпустить последние очереди из пулеметов. И снова фонтаны поднятой вверх земли и человеческие крики, заглушаемые сильными взрывами…
Самолеты, сбросив свой смертоносный груз, перестроились и поплыли в голубом чистом небе, постепенно исчезая из поля зрения. Люди медленно возвращались к дороге, чтобы продолжить свой путь. Многие дрожащими от отчаяния голосами звали своих близких…
В батарее несколько артиллеристов получили легкие ранения. Санинструктор Нина уже занималась ими. Командир батареи решил проверить настроение в орудийных расчетах после налета. Вместе с политруком они пошли вдоль колонны.
— Вперед! — донеслась до нас команда.
И снова в путь!..
Теперь мы уже ехали в южном направлении, к Кубани или еще дальше. А может быть, к предгорьям Кавказа? Но в это как-то не хотелось верить. Кавказские горы! Одни из самых высоких в мире: глухие, малодоступные для людей из долин.
Едем днем и ночью… спиной к противнику, хотя надписи на бортах автомашин, прицепах тракторов и стволах орудий призывают: «Вперед — ни шагу назад!»
Не один я с грустью смотрю на эти слова, написанные мелом и белой или красной масляной краской. Большие, бросающиеся в глаза буквы. Скользят по ним покрасневшие от усталости и недосыпания глаза солдат и беженцев — женщин, стариков и подростков, всех, кто умеет питать: «Вперед за Родину! Вперед — ни шагу назад!»
К сожалению, не вперед, не навстречу противнику идут и едут эти тысячи людей.
Мы отступаем. Продолжаем отступать.
Наши 76-миллиметровые пушки стали почти белыми от пыли. Она длинным шлейфом стелется за нами. Сворачиваем и снова едем по какой-то ухабистой полевой дороге. По обеим сторонам тянутся широкие пашни.
— Видели ли вы, товарищи, эти степи до войны? Если нет, то вам не понять того, что я испытываю теперь… По этим дорогам среди высоких хлебов медленно, осторожно двигались комбайны, тракторы, автомашины с пшеницей, ячменем… Переливалось на солнце золотое отборное зерно, какое вряд ли где еще увидишь. А вечера в полях! А песни девчат, когда наступают сумерки! Мне кажется, я до сих пор слышу эхо этих песен. — Ваня Гришин говорит медленно и жестом своих длинных рук как бы охватывает эти бесконечные поля, словно хочет обнять их, прижать к своей груди. Я вижу, что глаза Вани становятся какими-то стеклянными. Я прекрасно понимаю его, поскольку мое детство тоже прошло среди таких же полей, правда изрезанных тонкими полосками меж.
— Эх, лучше бы ты не начинал, не терзал душу! Нашел время откровенничать!.. Мало тебе этого шума и гомона, которые мы вот уже больше недели слышим на этих дорогах?
— Отстань от него, Грицко! Продолжай, Ваня, хорошо рассказываешь. — Мухамед Исмаилов придвигается поближе к Гришину, достает кожаный кисет. Ваня отсыпает немного табаку на свою большую ладонь и вынимает клочок газеты. Кисет переходит из рук в руки и почти пустой возвращается к хозяину.
— Ну, рассказывай! — не терпится Мухамеду. Но Ваня Гришин затянулся козьей ножкой и умолк, мрачно глядя на полевую дорогу, по которой грохотали гусеницы тяжелых тракторов, колеса автомашин и нагруженных до самого верха конных подвод. Серая пыль клубилась над этой, одной из многих дорог отступления.
А по обочинам шла пехота. Бесконечные вереницы солдат Красной Армии. Тяжелый от усталости шаг, опущенные головы, суровые выражения лиц. Идут рядовые и командиры, идут пожилые, прошедшие через немалые жизненные испытания люди, идут юноши, у которых едва только начал пробиваться пушок на щеках, идут почерневшие от пыли, смертельно усталые. Полинявшие гимнастерки выглядят грязными и пыльными. Пот пятнами белой соли выступил на солдатских спинах, согнувшихся под тяжестью оружия, боеприпасов, гранат, противогазов, касок, привязанных к ремням… Идут и идут. По краям созревших хлебов уже протоптаны две широкие тропинки. Колосья пшеницы смешались с пылью раскаленной земли.
Мы едем на тракторных прицепах. Перед нами — первый расчет, а впереди вот уже около часа поднимает облака пыли газик с комсоставом, как мы прозвали командира батареи с политруком. Они появляются то в хвосте, то снова в голове колонны. Сзади двигаются остальные расчеты. Гудят моторы. Мощные тракторы, предназначенные для просторных колхозных полей, используются теперь для нужд фронта. Здесь они тоже пригодились, хотя и несколько медлительны. Трудно на них оторваться от противника, чтобы успеть занять удобные позиции и своевременно подготовиться к бою. Несмотря на это, мы не жалуемся.
Обгоняем какую-то батарею на копной тяге. Это 45-миллиметровые пушки. В обороне эти орудия занимают, как правило, огневые позиции между траншеями первой позиции обороны, но выдвигаются довольно часто и перед боевыми порядками пехоты… А теперь батарея тащится медленно — подпрыгивают на выбоинах колеса, падают на землю клочья белой пены с лошадей. Орудийная прислуга сидит на станинах и передках…
Кто-то настойчиво сигналит. Наши водители сворачивают немного в сторону, ломая походный порядок пехоты. Солдаты чертыхаются, грозят нам. Нас обгоняют автомашины со снаряжением. На некоторых из них сидят красноармейцы. Затем следует несколько санитарных машин. Их красные кресты покрыты толстым слоем пыли, и я с трудом различаю их.
С высоты прицепа осматриваюсь вокруг. Все это можно было бы выдержать, если бы не резкий запах нефти, бензина и смазки, который вызывает тошноту. И эти колики в желудке. Уже целые сутки у меня не было ничего во рту. А то, что мы накануне съели наспех, тоже не утолило голода.
— Хорошо, что я котел успел прихватить. Как только остановимся на ночной привал, угощу вас, черт возьми, супом с корейкой, — радовался повар нашей батареи Ваня Малашкевич.
— А тебе лопать не обязательно, твоих жировых запасов хватит как минимум на месяц, — донимал повара Грицко. Повар не реагировал на колкости, смеялся, угощал табаком, на нехватку которого мы в то время еще не жаловались. Ваня Малашкевич был коренастым, крепкого телосложения мужчиной с заметным брюшком, в общем, имел вид типичного повара. До войны он работал шахтером в Донбассе.
— Эй, ребята, хуже было бы, если бы я оставил котел фрицам, — не сдавался Ваня.
Однако мы не разделяли хорошего настроения повара. Мы мучились от голода и поэтому проклинали всех подряд: Ваню — за то, что слишком поздно, по нашему мнению, взялся вчера утром готовить обед, колхоз — за то, что пожертвовал нам какую-то старую корову с жестким, жилистым мясом, и, наконец, как всегда, немцев — за то, что переполошили нас трескотней своих автоматов. Так бывало уже не раз… Диверсионные группы фашистов, сброшенные с самолетов, устраивали засады и внезапно нападали на нас, внося панику и дезорганизацию не только среди беженцев. Паника легко передается другим. Она заразна, как грипп, но намного опаснее. У страха глаза велики. Об этом знает каждый, кто хотя бы раз оказался в подобной ситуации. Несколько дней спустя мне довелось увидеть пятерых таких «специалистов по панике». Они шли, конвоируемые двумя бойцами, в расстегнутых советских гимнастерках, из-под которых виднелись стоячие воротнички немецких мундиров. Немцы выглядели высокими, шли с гордо поднятыми непокрытыми головами и высокомерно поглядывали на проезжавшие мимо них тягачи.
Ужасно хотелось есть. Свой неприкосновенный сухой паек каждый из нас давно уже съел. Артиллеристы, хранящие запасы в вещевых мешках, — редкость в батарее. В нашем расчете таких не было.
— Обеденное время — минуты, приятные сердцу и желудку каждого солдата, а джигита Вани все нет и нет, — жаловался Мухамед, держась за живот. — Если он не накормит нас, то у меня вряд ли хватит сил загонять снаряды в ствол…
У нас в расчете Мухамед исполнял обязанности заряжающего, а в мирное время он был проводником где-то в Кавказских горах и водил альпинистов и туристов.
— Ты Ваню не критикуй!.. Он, видишь ли, занят составлением меню, подсчитывает калории, — как всегда, шутливо перебил его Грицко Панасюк. Он смешно задвигал своими черными мохнатыми бровями и надул загоревшие, обветренные щеки, растягивая в улыбке рот до ушей.
— А не говорил я тебе, Мухамед, чтобы ты взял свою порцию, не дожидаясь, когда сварится суп? — включился в разговор Ваня Гришин, или Казак, как мы его прозвали. Я знал, что он был родом из этих мест, по которым мы теперь проезжали, но его трудно было вызвать на откровенность.
— Эх, ребята, главное сейчас не жратва и вода, — заметил ефрейтор Коля Усиченко. — Взгляните, солнце немилосердно печет, высохшая земля пышет жаром, а на ней — ни одного нашего танка… Да и в воздухе наши только ласточки да жаворонки, а самолеты, к сожалению, с черными крестами… Вот что теперь самое главное.
Все умолкли. Каждый снова погрузился в свои мысли, воспоминания. Я сомкнул веки, чтобы увидеть на миг свою далекую родную землю. Не знаю почему, но я всегда видел ее в такие минуты прекрасной: в волшебном осеннем наряде из рыже-золотистых листьев, в тонкой паутине бабьего лета…
И тогдашнее небо над Польшей, освещенное лучами сентябрьского солнца, было очень похоже на теперешнее, раскинувшееся над кубанскими степями в конце июля — начале августа 1942 года. Прозрачное как стекло, высокое, голубое, без единого облачка, небо и здесь не было особенно благосклонным к солдатам и беженцам, которыми были забиты дороги отступления.
— Воздух! Воздух! — поднимаются снова в небо крики. Вдалеке появляются небольшие черные точечки, приближаются, растут на глазах… И опять, как это уже было не раз до этого, никто из нас не сомневается в том, чьи это самолеты.
— Настигают, сволочи! — медленно цедит сквозь зубы Грицко, поднимая с колен винтовку. — Только без нервов, ребята!..
— Мухамед! — командует Коля Усиченко. — А ну, подставляй свое плечико! Если собьем — орден пополам!..
Мухамед, рослый, здоровый мужчина, с широченной спиной, какой нет, пожалуй, ни у кого во всей дивизии, встал коленями на ящик со снарядами и схватил руками сошки ручного пулемета. Застонала длинная очередь. Мы с Ваней Гришиным по примеру Грицко стреляли из винтовок. Горячие гильзы из пулемета падали мне то на спину, то на колени.
А вокруг крики и облака пыли. В измятой пшенице прятались люди. Только диву даешься, как это некоторые сумели за несколько секунд так далеко убежать. Сюда же сворачивали обозные подводы и автомашины. Люди падали прямо на тропинку, на которой еще минуту назад стояли в нерешительности.
Самолеты с ревом пронеслись над нашими головами. Они летели дальше, на юг, туда, где возводился новый оборонительный рубеж.
Дорога снова ожила. На ее обочинах и по краям поля послышались шутки и смех… Снова колосья пшеницы втаптывались в пыль раскаленной земли.
— У, проклятущие, чтоб вы шею себе свернули! — погрозил кулаком вслед удаляющимся бомбардировщикам Грицко Панасюк.
— В следующий раз, Коля, вам наверняка удастся кого-нибудь подстрелить… Только проследи, чтобы Мухамед успел набить себе желудок. А то, наверное, у него кишки тряслись от голода, вот пулемет и подбрасывало… — Не дожидаясь ответной реплики Мухамеда, Грицко встал на ящик со снарядами и запел:
Дивче любе, чорнобрыве
Несло з льоху пыво,
А я глянув, подывывся —
Тай аж похылывся…
Мы с удовольствием слушали песню, тихо подпевая ему. Замечательный голос был у Грицко, да и песен знал он немало: грустных, веселых, задумчивых или задорных, таких, что ноги сами пускались в пляс. Особенно любил оп петь песни на слова Тараса Шевченко.
При упоминании о пиве, которое «чернобровая девушка несла из подвала», каждый из нас снова почувствовал жажду, поскольку всю воду из фляжек мы уже давно выпили. Облизали языком потрескавшиеся губы. Грицко пел стоя, высокий и стройный, его волосы развевались на ветру, красивый тенор уносился в небо. Мы слушали, забыв про голод и жажду, а из колонны пехоты дружески махали нам рукой.
Мы ехали теперь среди широких полей пшеницы. Тяжелые колосья, клонясь к земле, золотились на солнце. Красные полевые маки и голубые васильки ласкали взор.
— Хлеба просто просятся, чтобы их поскорее убрали! — крикнул нам, высунув голову из кабины, командир расчета сержант Сорокин. Несмотря на то что пыль лезла ему в глаза, он не отрываясь смотрел на бесконечные поля созревшей пшеницы, которую некому было убирать.
— Ну что ж, скажи водителю Мишке, чтобы остановился. По крайней мере, лучше делом заняться, чем показывать все время свой зад фрицам, — зло буркнул Грицко. Мы сделали вид, что не расслышали его слов. Каждому из нас, так же как и командиру расчета, жаль было, что хлеб может достаться врагу. Тогда мы еще не знали, что спустя несколько часов море огня поглотит эти поля, а ветер разнесет повсюду легкий черный пепел. Мы еще не знали, что для того, чтоб враг не смог воспользоваться плодами труда советских людей, были созданы специальные саперные отряды, которые минировали дороги, взрывали мосты…
Многого мы тогда еще не знали, продолжая отступать под натиском значительно превосходивших нас в то время сил противника. Мы не знали, например, что еще до оставления Ростова «…Краснодарский крайком партии и крайисполком вместе с командованием Северо-Кавказского фронта приняли решение об эвакуации скота из северных районов края. Всего до 3 августа 1942 года было вывезено около 58 тыс. лошадей, 206,7 тыс. голов крупного рогатого скота, 411,3 тыс. овец и коз…»[7] Этот скот нередко создавал заторы на дорогах, по которым отступали и мы.
Но эвакуировали не только скот. Техника, и прежде всего тракторы и двигатели комбайнов, которую не успели отправить в глубокий тыл, уничтожалась на месте. «В период с 20 июля по 1 августа из края в глубь страны было вывезено 10 тыс. вагонов зерна. Большое количество сельскохозяйственной продукции было роздано рабочим, служащим и колхозникам. Убранный и заскирдованный урожай и сено, хлеб в элеваторах и амбарах, который не успели эвакуировать, были сожжены… Все предприятия Майкопнефтекомбината выводились из строя. Скважины, компрессоры, понизительные подстанции ТЭЦ, нефтекачки, нефтеперегонный завод № 5 с готовой продукцией… были уничтожены. Врагу ничего не оставалось… Была вывезена также значительная часть оборудования паровозных депо, вагонных участков, дистанций пути и связи. Все остальное хозяйство было уничтожено на месте»[8].
Уничтожалось, уничтожалось…
Фашистские захватчики сурово просчитались, рассчитывая захватить богатства и поживиться русским добром, — повсюду они заставали развалины и выжженную землю. Тяжелым трудом создавал советский человек это добро, которое должно было служить ему и грядущим поколениям. Но, когда возникла необходимость, он, хотя и с болью в сердце, решительно уничтожал плоды своего труда. Это диктовали ему суровые законы войны.
Прекрасна и богата кубанская земля. Особое очарование ей придают холмы и пригорки, яры и котловины, на склонах которых растут кусты сладкого созревающего винограда. Горизонт на юге поднимается все выше и выше и становится каким-то зубчатым, темно-фиолетовым…
Высоко в небе медленно плывут перистые облака, а в них… прячется «рама». Фашистский разведывательный самолет то выскакивал из-за облаков, то снова исчезал, поблескивая на солнце своим двойным, как бы разрезанным пополам, фюзеляжем. Летчик вел машину медленно, уверенно, внимательно разглядывая все, что только можно было увидеть, не боясь опасности ни с воздуха, ни с земли.
— Прицепился, высматривает добычу, теперь будет кружиться до вечера, — забеспокоился Мухамед.
— А может, пальнешь в него из винтовки? Ручаюсь, шлепнется на землю, как подстреленная перепелка, — издевался над ним Ваня Гришин.
— Этот черт может накликать на нас беду, — переживал вслух пересевший к нам на последнем привале сержант Сорокин. — У вас здесь, на прицепе, приятный ветерок, не то что в кабине, — объяснил он. Водитель тягача Миша Малынин, двадцатичетырехлетний веселый паренек, был, по-видимому, доволен, что сидел теперь один, подальше от «начальства», как шутливо называл он сержанта. Уверенно ведя машину, он то насвистывал, то напевал, чего ему сержант обычно не разрешал, когда сидел рядом. И теперь, услышав пение, Сорокин постучал по крыше кабины.
— Эй ты, чертов сын! Прекрати петь! Репертуар у тебя такой, что даже уши вянут. И где он только научился таким неприличным песням? — удивлялся сержант.
— Так он же их сам сочиняет, — объяснил Грицко Панасюк. — Я видел у него тетрадку, в которую он их записывает. Говорит, что после войны издаст ее. В ней чуть ли не каждое стихотворение с перцем. И все об этом прохвосте Гитлере.
Подъезжаем к какой-то станице. По обеим сторонам дороги стоят хаты. Домишки маленькие, с беленькими стенами, квадратными окошками, на подоконниках множество цветов любых оттенков, но преобладают красные. Крыши покрыты соломой. Возле ворот — широкие завалинки. На них когда-то любили сидеть по вечерам и болтать пожилые женщины, с любопытством поглядывая на молодые пары, гуляющие по дороге. Под развесистой яблоней играют ребятишки, веселые, довольные. Радуются, увидев столько солдат и техники, машут маленькими ручонками. «Дети всюду одинаковы», — думаю я, отвечая на их приветствия.
В глубине сада какой-то старичок копает яму. Ему помогают две женщины. Рядом стоят несколько набитых доверху мешков и ящиков. Люди спешат, даже не поворачивают головы в сторону дороги, по которой движется войско. А может быть, они уже привыкли видеть отступающие части? Наверняка мы здесь не первые, скорее всего, мы замыкали эту волну.
Из соседнего сада выбегает высокая девушка. Черные волосы спадают ей на плечи, почти достигают тонкой талии. Она достает из корзинки яблоки и бросает нам. Мы ловим их на лету. Фрукты уже почти созрели. «Антоновка», — удовлетворенно констатирую я, вонзая зубы в сочную мякоть. Коля Усиченко громко благодарит, мы машем девушке рукой на прощание.
Толпа людей: солдаты, гражданские, — а над ними высоко поднятый колодезный журавль. Там, в глубине колодца, должна быть долгожданная вода. Но журавль замер, неподвижно торчит вверх. Люди заглядывают в колодец и, не утолив жажды, разочарованно отходят. Воды нет. Сколько уже прошло по этой дороге людей, лошадей, коров, овец и коз!.. А солнце по-прежнему неимоверно печет, обдавая землю своим жаром.
Наши «Сталинцы» снова набирают скорость. Несколько артиллеристов догоняют свои расчеты, размахивая на бегу пустыми фляжками. Мы довольны, что яблоки утолили немного мучительную жажду. От отсутствия воды мы страдаем больше, чем от голода.
За станицей — перекресток дорог. Указателей нет. Серый от пыли солдат показывает флажком на юг. И снова остаются позади километры пути.
Проезжаем сожженную, разрушенную дотла деревню. Широкие и неестественно огромные белые печи возвышаются над выжженной землей. Торчат обуглившиеся ветки деревьев. Кое-где сохранились лишь остатки плетня да калитки. В воздухе пахнет чадом и гарью, дышать тяжело.
— Видно, не жалели бомб, — ворчит ефрейтор Коля.
— Иногда хорошо быть и сзади! А лучше всего — ни первым, ни последним, — пытается шутить Мухамед Исмаилов. — Что бы от нас осталось, если бы мы проехали раньше?..
— Разве знаешь, что кому на роду написано, — с трудом выдавливаю я из себя охрипшим голосом. Чувствую, что у меня в горле полно пыли.
По обочинам дороги лежат мертвые лошади, преграждают путь пехоте, беженцам, скоту. Воздух пропитан трупным смрадом. Он преследует нас повсюду. Мы стараемся почаще умываться в придорожных ручьях, но и это не помогает.
И так все время в пути, без отдыха, лишь бы оторваться от преследующего нас противника. Мы почти не ориентируемся в обстановке. Не уверены, знает ли ее и наше командование. Мы, артиллеристы, можем лишь догадываться, что наше положение плохое, даже очень плохое… На коротких привалах каждый из нас надеется, что нам хотя бы в общих чертах объяснят обстановку, но командование что-то не спешит с разъяснениями.
По-прежнему гудят тракторные моторы. Далеко позади и справа от нас горизонт скрывается в облаках дыма. Похоже, будто оттуда идет огромная черная грозовая туча.
— Это, наверно, Кущевская, — показывает рукой в том направлении Ваня Гришин.
— Пожалуй, ты прав.
Кущевская — это станица, раскинувшаяся среди зелени садов, виноградников и огородов. Примерно неделю назад мы с Казиком Червиньским проезжали ее на товарном поезде, следующем в Батайск и Ростов… Я снова вспомнил Казика, его улыбающееся лицо, удивленно поднятые брови при виде каждой красивой девушки. Не обращая внимания на усталость от утомительной дороги и жары, он смеялся, шутил… Сколько же километров отделяет меня от его солдатской могилы под одинокой грушей?!
— Горят города, деревни, горит наша родная земля.
Эту горькую правду услышали мы наконец от политрука батареи. В этот день, впервые после длительного перерыва, повару удалось приготовить превосходный обед. Борщ с кусочками свиного сала и мяса показался нам, голодным, настоящим деликатесом. Я сидел вместе со всеми и слушал политрука.
— Положение противника не столь уж благоприятное, каким оно было до сих пор.
Да, политрук верно говорил. «После тяжелого отступления в первые месяцы Великой Отечественной войны Красная Армия в конце 1941 г. остановила наступление врага и в сражениях под Москвой, Тихвином и Ростовом нанесла ему серьезное поражение. После разгрома немецко-фашистских войск под Москвой окончательно был похоронен план «блицкрига», развеян миф о непобедимости гитлеровской армии.
Успехи Советских Вооруженных Сил в зимней кампании 1941/42 г. свидетельствовали о том, что в ходе войны произошли важные перемены. Впервые фашистская Германия потерпела крупное поражение. Немецко-фашистские войска потеряли большое количество живой силы и техники. В ходе зимнего наступления Красная Армия разгромила 50 дивизий врага. Общие потери противника превышали 400 тыс. человек…»[9]
Но враг не отказался от своих бредовых планов сокрушить Красную Армию, поставить на колени советский народ. Гитлер бросил огромные силы, чтобы уничтожить наши истекающие в боях кровью части и захватить богатства Кавказа. Этот сказочный край стал главным направлением немецкого наступления в 1942 году. Несмотря на нанесенные фашистским войскам серьезные удары, Гитлера все еще не покидала уверенность в успехе…
Мы тогда еще не знали, что летом 1942 года гитлеровцы бросили против Советского Союза наибольшее за всю войну количество дивизий. «Всего на советско-германском фронте противник имел 6198 тыс. человек, 3230 танков и штурмовых орудий, 3395 боевых самолетов, 56 940 орудий и минометов»[10]. В конце июля и начале августа 1942 года операция «Эдельвейс» на кавказском направлении вступила в свою решающую стадию.
— Операция «Эдельвейс», мой фюрер…
— «Эдельвейс»? О, вы лирик, Кейтель! Никак не думал. Вы не производите такого впечатления. К сожалению, таких генералов у меня хоть отбавляй. Романтики, лирики, любители животных и цветов. Только фюрер должен быть твердым. «Эдельвейс»! Ну что ж, пусть будет «Эдельвейс»! Согласен.
Резкий зигзаг подписи прочертил бумагу. Гитлер положил ручку.
— За дело, Кейтель! Эта операция войдет в века!..
Кейтель по-солдатски склонил седую голову и вышел, мягко ступая по пушистому ковру, держа под мышкой папку с утвержденной директивой № 45.
Гитлер встал, подошел к огромному глобусу, стоявшему в углу кабинета имперской канцелярии.
«Кавказ, Кавказ… История с Наполеоном не должна повториться. Я докажу это всему миру. К началу новой зимы я победоносно закончу эту войну… — В его болезненном воображении рождались все новые и новые безумные планы. Дрожащий палец скользил по территории Азербайджана, останавливался на городах Махачкала, Майкоп, Баку… — Нефть — это горючее для танков, транспортеров, автомашин. Нефть повысит маневренность моих танковых войск, — мечтал Гитлер. И снова дрожащий палец устремлялся от Ростова на юг, задержавшись ненадолго на Кавказских горах, приближался к Турции. — О, тогда им не отвертеться. Я спущу с привязи на большевиков эти 26 отборных турецких дивизий… А затем генерал Фельми[11] двинется на Иран, дойдет до Персидского залива, встретится там с Роммелем. А потом? Потом должны нанести удар японцы…»
Гитлер уселся поудобнее в глубокое кресло. Протер покрасневшие глаза, пригладил прядь редких волос. Он не видел своего серого, почти землистого лица и опухших век. Человек, олицетворявший собой все зло и несчастье, создавший настоящий ад для угнетенных им народов, погрузился в свои дикие, безумные мысли.
Тем временем начало светать. Это пробуждался новый день — 24 июля 1942 года, день начала осуществления плана «Эдельвейс».
В этот день, после почти двухнедельных упорных боев, войска Красной Армии оставили Ростов и отошли за Дон. Отсюда началось и наше отступление. «К началу боевых действий численное превосходство в силах было на стороне противника. Войска Южного фронта к 25 июля располагали лишь 17 танками. Артиллерийское усиление войск Южного фронта было очень слабое. Числившиеся в его составе 17 артиллерийских полков не могли быть эффективно использованы из-за крайне недостаточного количества боеприпасов. Кроме того, из-за ограниченного количества переправ артиллерийские части при отходе на левый берег Дона оторвались от своих войск… Количество авиации, которой располагал Южный фронт, также было крайне ограниченным. В 4-й воздушной армии, входившей в состав Южного фронта, насчитывалось всего 130 самолетов разных систем»[12].
Такова была обстановка на этом участке фронта в те дни, правдиво описанная на страницах книги «Битва за Кавказ» Министром обороны СССР Маршалом Советского Союза А. А. Гречко, командовавшим тогда 12-й армией, в составе которой сражалась и моя батарея 76-миллиметровых пушек.
Положение советских войск, прикрывавших кавказское направление, было по-прежнему тяжелым.
А тем временем в соответствии с планом «Эдельвейс» «для захвата Кавказа предназначались 1-я и 4-я танковые и 17-я армии группы армий «А». Всего на рубеже нижнего течения Дона немецкое командование сосредоточило 13 пехотных, 5 танковых, 4 моторизованные, 3 кавалерийские дивизии и более 1000 самолетов 4-го воздушного флота. Противник превосходил войска Южного фронта по пехоте — в 1,4 раза, по артиллерии и минометам — почти в 2 раза, по танкам — в 9,3 раза, по авиации — почти в 8 раз»[13].
«Ближайшей задачей группы армий «А» было окружение и уничтожение советских войск, отошедших за Дои, в районе южнее и юго-восточнее Ростова…
После уничтожения наших войск южнее Дона гитлеровцы намеревались овладеть всем восточным побережьем Черного моря и этим парализовать порты Черноморского флота…
Другая сильная группировка, имевшая в своем составе главным образом танковые и моторизованные соединения, имела задачу захватить Грозный и Махачкалу, а частью сил перерезать Военно-Осетинскую и Военно-Грузинскую дороги. Конечная цель наступления на этом направлении — захват Баку.
Кроме того, командование противника предполагало развернуть наступление через перевалы Главного Кавказского хребта на Тбилиси, Кутаиси и Сухуми.
Как видим, по плану «Эдельвейс» немецко-фашистское командование намерено было осуществить захват Северного Кавказа, а затем овладеть Закавказьем путем обхода Главного Кавказского хребта с запада и востока и проникновения с севера через перевалы.
Немецкое верховное командование надеялось, что после выхода в Закавказье Турция нанесет удар по советскому Кавказу с юга. К тому времени на советско-турецкой границе уже были развернуты 26 дивизий турецкой армии»[14].
Завязались кровопролитные бои. Мы переживали тяжелые дни.
Спустя примерно две недели после того как соединения армий Южного фронта, оказывая упорное сопротивление, отошли за Дон, командующий 17-й немецкой армией генерал-полковник Руофф шел по высокому берегу реки в сопровождении японского военного атташе. Сопя от усталости, коротконогий толстяк, показав на клубы дыма, поднимавшиеся над Батайском, радостно захрипел:
— Господин генерал! Это ворота на Кавказ! Они раскрыты настежь. Я считаю, что недалек тот день, когда храбрые немецкие войска встретятся в Индии с не менее храброй армией вашего императора. Победа!..
Японец угрюмо смотрел и молчал.
Так в общих чертах выглядела обстановка на этом участке фронта, известная в то время в деталях, пожалуй, лишь командованию и штабу Южного фронта и Ставке.