Глава 26. Укатали сивку

Глава 26. Укатали сивку

Есенин страдал от безденежья, от бездомности, от чрезмерной опеки Галины, от невозможности найти что-либо родное в общении с обожавшими его женщинами. Ему не дали отпраздновать юбилей, не было денег на журнал поэтов. Есенин не администратор, в отличие от Айседоры, привыкшей с детских лет буквально выколачивать деньги из театральных директоров, Сергей обычно смущался попросить, тем паче потребовать свое.

– В делах денежных после возвращения из-за границы он очень запутался (недаром к юбилею он именно денег ждал от Совнаркома), – рассказывает Галина Бениславская. – Иногда казалось, что и не выпутаться из этой сети долгов. Приехал больной, издерганный. Ему бы отдохнуть и лечиться, а деньги только из «Стойла».

По редакциям ходить, устраивать свои дела, как это писательские середняки делают, в то время он не мог, да и вообще не его это дело было.

Часто говорят про поэтов «он не от мира сего», и при этом рисуется слащавый образ с длинными волосами и глазами, устремленными в небеса – в мечтах и грезах, мол, живет. Не знаю, как вообще полагается поэтам. Знаю одно – Сергей Александрович не был таким слащавым мечтателем с неземными глазами, но вместе с тем трудно передать, насколько мучительно было для него это добывание денег. Его гордость не мирилась с неудачами, с получением отказа. Поэтому, направляясь в редакцию, он напрягал все нервы, чтобы не нарваться на отказ. Для этого нужно было переводить свою психику на другой регистр.

Говорят, пишут, вспоминают про него – какой он был хитрый, изворотливый, как умел войти в душу всесильного редактора, издателя и пр. Но при этом забывают случаи, когда Сергей Александрович пасовал, неудачно отстаивал свои интересы, как, например, с продажей своих сочинений Госиздату, когда он, почти не глядя, собирался подписать договор и только благодаря сестре, Екатерине Александровне, и поэту Наседкину[113] (в этом отношении очень практичному и бывалому) получил от Госиздата 10 тысяч вместо 6 тысяч, на которые он уже почти согласился.

Такая же история была с «Анной Снегиной» (или «Персидскими мотивами» – точно не помню). Я условилась с частным издателем И. Берлиным продать ему эту вещь за 1000 рублей. Предупредила об этом Сергея Александровича. Пришел Берлин к Сергею Александровичу и опять завел разговор об этом издании. В конце разговора предлагает за книжку не 1 тысячу рублей, а всего 600 рублей. И Сергей Александрович робко, неуверенно и смущенно соглашается. Пришлось вмешаться в разговор и напомнить о том, что уже условлено за эту вещь 1000 рублей. Тогда Сергей Александрович неопределенно заявляет:

– Да, мне все-таки кажется, что шестьсот рублей мало. Надо бы больше!

Выпроводив поскорее Берлина, чтобы переговоры о гонораре вести без Сергея Александровича, возвращаюсь в комнату.

– Спасибо вам, Галя! Вы всегда выручаете! А я бы не сумел и, конечно, отдал бы ему за шестьсот. Вы сами видите – не гожусь я, не умею говорить. А вы думаете, не обманывали меня? Вот именно, когда нельзя, я растеряюсь. Мне это очень трудно, особенно сейчас. Я не могу думать об этом. Потому и взваливаю все на вас, а теперь Катя подросла, пусть она занимается этим! Я буду писать, а вы с Катей разговаривайте с редакциями, с издателями!

Одно он знал и понимал: за стихи он должен получать деньги. Заниматься же изучением бухгалтеров и редакторов – с кем и как разговаривать, чтобы не водили за нос, а выдали, когда полагается, деньги – ему было очень тяжело, очень много сил отнимало.

Нам пришлось жить втроем (я, Катя и Сергей Александрович) в одной маленькой комнате, а с осени 1924 года прибавилась четвертая – Шурка.

Иными словами, Есенин не просто переехал к Бениславской, он еще и двух сестер туда прописал!

А ночевки у нас в квартире – это вообще нечто непередаваемое. В моей комнате – я, Сергей Александрович, Клюев, Ганин[114] и еще кто-нибудь, в соседней маленькой холодной комнатушке на разломанной походной кровати – кто-либо еще из спутников Сергея Александровича или Катя. Позже, в 1925 году, картина несколько изменилась: в одной комнате – Сергей Александрович, Сахаров, Муран[115] и Болдовкин[116], рядом в той же комнатушке, в которой к этому времени жила ее хозяйка, – на кровати сама владелица комнаты, а на полу: у окна – ее сестра, все пространство между стенкой и кроватью отводилось нам – мне, Шуре и Кате, причем крайняя из нас спала наполовину под кроватью.

Ну а как Сергею Александровичу трудно было с деньгами – этого словами не описать. «Прожектор», «Красная нива» и «Огонек» платили аккуратно. Но в журналы сдавались только новые стихи, а этих денег не могло хватить. «Красная новь» платила кошмарно. Чуть ли не через день туда приходилось ездить (а часто на трамвай не было), чтобы в конце концов поймать тот момент, когда у кассира есть деньги. Вдобавок не раз выдавали по частям, по 30 руб., а долги тем временем накапливались, деньги нужны в деревне, часто Сергей Александрович просил выслать. Положение было такое, что иногда нас лично спасало мое жалованье, а получала я немного, рублей 70. Всего постоянных «иждивенцев» было четверо (мать, отец и две сестры), причем жили в разных местах, родители – в деревне, сестры – в Москве, а сам Сергей Александрович – по всему СССР.

Да, Есенину несладко пришлось после разлуки с Дункан: полное безденежье, невозможные жилищные условия, в которых не то что не пишется, а дышится через раз. И главное, Галина Бениславская, вообразившая отчего-то Сергея Александровича чем-то вроде своей неделимой собственности.

– В своих отношениях с Есениным она претендовала не просто на роль друга, но на роль друга единственного. А для Есенина личная и творческая независимость была одной из высочайших ценностей, он ее всегда отстаивал, – приоткрывает полог тайны лучшая подруга Валины Яна Козловская. – Безусловная самоотверженность Г. А. Бениславской, ее безоглядная преданность и любовь к Есенину порой превращались в свою противоположность. И определенный интерес ее воспоминаний отчасти в том и состоит, что с их помощью лучше и полнее можно представить себе ту обстановку, в которой немалое время пришлось жить поэту, тот остракизм, которому были подвергнуты все его друзья и знакомые.

Эти взгляды Г. А. Бениславской нашли отражение в том предельном субъективизме, с которым она пишет, по сути дела, о всех знакомых. Она уделяет много места рассказам о том, как самые разные лица из окружения Есенина пытались всяческими способами разрушить их отношения, оторвать Есенина от нее. Она обвиняет в этом и имажинистов, и П. В. Орешина[117] с А. А. Ганиным, и Н. А. Клюева, и А. М. Сахарова, и даже сестру поэта Екатерину Александровну. Болезненная субъективность Г. А. Бениславской наложила значительный отпечаток на то, в каком свете предстают перед нами в ее воспоминаниях А. К. Воронский, Н. А. Клюев, А. Дункан, И. Вардин и другие лица. Это, разумеется, должно постоянно учитываться при обращении к ее воспоминаниям.

Москва, 6 апреля 1924 г.

Сергей Александрович, милый, хороший, родной, – писала Есенину Галя. – Прочтите все это внимательно и вдумчиво, постарайтесь, чтобы все, что я пишу; не осталось для Вас словами, фразами, а дошло до Вас по-настоящему. Вы ведь теперь глухим стали, никого по-настоящему не видите, не чувствуете. Не доходит до Вас. Поэтому говорить с Вами очень трудно (говорить, а не разговаривать). Вы все слушаете неслышащими ушами; слушаете, а я вижу, чувствую, что Вам хочется скорее кончить разговор. Знаете, похоже, что Вы отделены от мира стеклом. Вы за стеклом. Поэтому Вам кажется, что Вы все видите, во всем разбираетесь, а на самом деле Вы не с нами. Вы совершенно один, сам с собою, по ту сторону стекла. Ведь мало видеть, надо как-то воспринимать организмом мир, а у Вас на самом деле невидящие глаза. Вы по-настоящему не ориентируетесь ни среди людей, ни в событиях. Для Вас ничего не существует, кроме Вашего самосознания, Вашего мироощущения. Вы до жуткого одиноки, несмотря даже на то, что Вы говорите: «Да, Галя друг»,

«…Так любить, так беззаветно любить, да разве так бывает? А ведь люблю, и не могу иначе; это сильнее меня, моей жизни. Если бы для него надо было бы умереть не колеблясь, а если при этом знать, что он хотя бы ласково улыбнется, узнав про меня, смерть стала бы радостью…» (Из дневника Галины Бениславской)

«Да, такой-то изумительно ко мне относится». Ведь этого мало, чтобы мы чувствовали Вас, надо, чтобы Вы нас почувствовали как-то, хоть немного, но почувствовали. Вы сейчас какой-то «не настоящий». Вы все время отсутствуете. И не думайте, что это так должно быть. Вы весь ушли в себя, все время переворачиваете свою душу, свои переживания, ощущения. Других людей Вы видите постольку, поскольку находите в них отзвук вот этому копанию в себе. Посмотрите, каким Вы стали нетерпимым ко всему несовпадающему с Вашими взглядами, понятиями. У Вас это не простая раздражительность, это именно нетерпимость. Вы разучились вникать в мысли, Вашим мыслям несозвучные. Поэтому Вы каждого непонимающего или несогласного с Вами считаете глупым. Ведь раньше Вы тоже не раз спорили, и очень горячо, но умели стать на точку зрения противника, понять, почему другой человек думает так, а не по-Вашему. У Вас это болезненное, это, безусловно, связано с Вашим общим состоянием. Что-то сейчас в Вас атрофировалось, и Вы оторвались от живого мира. Для Вас он существует, как улицы, по которым Вам надо идти: есть грязные, есть чистые, красивые, но это все так, по дороге, а не само по себе. Вы машинально проходите, разозлитесь, если попадете в грязь, а если нет, то даже не заметите, как шли. Вы по жизни идете рассеянно, никого и ничего не видя. С этим Вы не выберетесь из того состояния, в котором Вы сейчас. И если хотите выбраться, поработайте немного над собой, не говорите: «Это не мое дело!». Это Ваше, потому что за Вас этого никто не может сделать, именно не может. У Вас всякое ощущение людей притупилось, сосредоточьтесь на этом. Выгоните из себя этого беса. А Вы можете это. Ведь заметили же Вы, что Дуров не кормил одного тюленя, дошло. А людей не хотите видеть. Пример – я сама. Вы ко мне хорошо относитесь, мне верите. Но хоть одним глазом Вы попробовали взглянуть на меня? А я сейчас на краю. Еще немного, и я не выдержу этой борьбы с Вами и за Вас… Вы сами знаете, что Вам нельзя. Я это знаю не меньше Вас. Я на стену лезу, чтобы помочь Вам выбраться, а Вы? Захотелось пойти, встряхнуться, ну и наплевать на все, на всех. «Мне этого хочется…» (это не в упрек, просто я хочу, чтобы Вы поняли положение). А о том, что Вы в один день разрушаете добытое борьбой, что от этого руки опускаются, что этим Вы заставляете опять сначала делать, обо всем этом Вы ни на минуту не задумываетесь. Я совершенно прямо говорю, что такую преданность, как во мне, именно бескорыстную преданность, Вы навряд ли найдете. Зачем же Вы швыряетесь этим? Зачем не хотите сохранить меня? Я оказалась очень крепкой, на моем месте Катя и Рита давно свалились бы. Но все же я держусь 7 месяцев, продержусь еще 1–2 месяца, а дальше просто «сдохну». А я еще могла бы пригодиться Вам, именно как друг. Катя, она за Вас может горло перерезать Вашему врагу, и все же я Вам, быть может, нужнее, чем даже она. Она себя ради Вас может забыть на минуту, а я о себе думаю, лишь чтобы не свалиться, чтобы не дойти до «точки». А сейчас я уже почти дошла. Хожу через силу. Не плюйте же в колодезь, еще пригодится. Покуда Вы не будете разрушать то, что с таким трудом удается налаживать, я выдержу. Я нарочно это пишу и пишу, отбрасывая всякую скромность, о своем отношении к Вам. Поймите, постарайтесь понять и помогите мне, а не толкайте меня на худшее. Только это вовсе не значит просто уйти от меня, от этого мне лучше не будет, только хуже. Это значит, что Вы должны попробовать считаться с нами, и не только формально («это неудобно»), а по-настоящему, т. е. считаться не с правилами приличия, вежливости, а с душой других людей, тех, кем Вы по крайней мере дорожите. Вы вовсе не такой слабый, каким Вы себя делаете. Не прячьтесь за безнадежность положения. Это ерунда! Не ленитесь и поработайте немного над собой; иначе потом это будет труднее… Используйте же то, что есть у Вас, а не губите. Вот эти дни я летала то к врачам, то к «Птице», сегодня к Мише ходила, поэтому не успела к Вам зайти, а Вы в это время ушли. Что же мне делать, ведь одновременно быть там и тут я не могу.

Галя милая! Простите, что пишу на такой бумаге. Нет лучше, – начинает свое письмо к Г. Бениславской 15 апреля 1924 года Сергей Есенин[118].

– Я очень и очень извиняюсь, что уехал, не простясь с Вами. Уехал же я потому, что боялся, как бы Петербург не остался для меня дальше Крыма.

Галя милая! Я очень люблю Вас и очень дорожу Вами. Дорожу Вами очень, поэтому не поймите отъезд мой как что-нибудь, направленное в сторону друзей, от безразличия. Галя милая! Повторяю Вам, что Вы очень и очень мне дороги. Да и сами Вы знаете, что без Вашего участия в моей судьбе было бы очень много плачевного. Сейчас я решил остаться жить в Питере.

Никакой Крым и знать не желаю[119].

Дорогая, уговорите Вардина и Берзину так, чтоб они не думали, что я отнесся к их вниманию по-растоплюевски.

Все мне было очень и очень приятно в их заботах обо мне, но я совершенно не нуждаюсь ни в каком лечении.

Если у Вас будет время, то приезжайте и привезите мне большой чемодан или пошлите с ним Приблудного или Риту.

Привет Вам и любовь моя!

Правда, это гораздо лучше и больше, чем чувствую к женщинам. Вы мне в жизни без этого настолько близки, что и выразить нельзя.

Жду от Вас письма, приезда и всего прочего.

Деньги из Госиздата спрячьте под спуд.

Любящий Вас Сергей Есенин.

Вечер прошел изумительно. Меня чуть не разорвали.

– И только тогда, когда он подвинулся ближе к свету, стало ясно, как разительно изменился он за эти годы, – рассказывает Всеволод Рождественский. – На нас глядело опухшее, сильно припудренное лицо, глаза были мутноваты и грустны. Меня поразили тяжелые есенинские веки и две глубоко прорезанные складки около рта. Раньше этого не было.

Выражение горькой усталости не покидало Есенина ни на минуту, даже когда он смеялся или оживленно рассказывал что-нибудь о своих заграничных странствиях.

В пылу разговора он вытащил из кармана свежую коробку папирос и попытался разрезать бандероль острием ногтя. Руки его настолько заметно дрожали, что кому-то из присутствующих пришлось прийти ему на помощь.

Милая Галя! Пришлите с Шмерельсоном[120] пальто, немного белья и один костюм двубортный.

С. Есенин.

26 апреля 1924 года. Ленинград

На берега Невы приехал А. Я. Таиров[121] с Камерным театром. Он позвонил мне из гостиницы «Англетер» и сказал, что ждет меня к обеду, на котором будет и Айседора Дункан, – этот случай, пересказанный нам H. Н. Никитиным[122], снова возвращает нас к теме нашей книги любви Сергея Есенина и Айседоры Дункан. – Мне очень захотелось пойти. Я никогда в жизни ее не видел. Но у меня сидел Есенин, и я сказал Таирову об этом.

– Хочешь прийти с ним? Ради бога, не надо. Не зови его, будет скандал. Изадора и он совсем порвали друг с другом.

Между прочим, все близкие Дункан, и Есенин тоже, всегда называли ее Изадорой… Это было ее настоящее имя.

Есенин, сидевший рядом с телефоном, очевидно, слышал весь мой разговор с Таировым и стал меня упрашивать взять его с собой. Я протестовал. Но в конце концов все вышло так, как он хотел.

В номере Таирова Есенин не подошел к Айседоре Дункан. Этому способствовало еще то, что кроме Таирова, А. Г. Коонен[123] и Дункан за обеденным столом сидели некоторые актеры и актрисы Камерного театра. Среди них и затерялся Есенин.

Я смотрел на Дункан. Передо мной сидела пожилая женщина, как я понял впоследствии – образ осени. На Изадоре было темное, как будто вишневого цвета, тяжелое бархатное платье. Легкий длинный шарф окутывал ее шею. Никаких драгоценностей. И в то же время мне она представлялась похожей на королеву Гертруду из «Гамлета». Есенин рядом с ней выглядел мальчиком… Но вот что случилось. Не дождавшись конца обеда, Есенин таинственно и внезапно исчез. Словно привидение. Даже я вначале не заметил его отсутствия. Неужели он приезжал лишь затем, чтобы хоть полчаса подышать одним воздухом с Изадорой?..

И сердце, остыть не готовясь,

И грустно другую любя.

Как будто любимую повесть,

С другой вспоминает тебя.

«Я помню, любимая, помню…»

Мне кажется, очень точная последняя фраза. Потеряв Дункан, а вместе с ней и любовь всей своей жизни, Есенин не приобретает ровным счетом ничего, романтические свидания с Миклашевской, беготня по редакциям. Были и будут другие женщины, но в эпизоде, описанном Никитиным, Есенин неслучайно даже не пытается общаться с Айседорой. Этим двоим слова не нужны. Пришел, поглядел, действительно подышал одним воздухом и все… Печально, трагически, но как красиво.

Чужие губы разнесли

Твое тепло и трепет тела.

Как будто дождик моросит

С души, немного омертвелой.

Ну что ж! Я не боюсь его.

Иная радость мне открылась.

Так мало пройдено дорог.

Так много сделано ошибок

Что было ошибкой – связь с Дункан или разрыв с ней же? Как знать…

Галя милая! Ничего не случилось, только так, немного катался на лошади и разбил нос, – пишет Есенин Бениславской 15 июля 1924 года из Ленинграда.

У меня от этого съехал горб (полученный тоже при падении с лошади). Хотели и правили, но вероятно, очень трудно. Вломилась внутрь боковая кость. Очень незаметно с виду, но дышать плохо. В субботу ложусь на операцию. 2 недели пролежу.

Так, живу скучно, только работаю. Иногда выпиваем, но не всегда. Я очень сейчас занят. Работаю вовсю, как будто тороплюсь, чтоб поспеть. Рад очень, что Вам понравилось в селе. Ведь оно теперь не такое. Ужас как непохоже.

Целую Вас и люблю. С. Есенин.

– Уже с полчаса, как пароход шел по ровной, спокойной глади Финского залива, – рассказывает Всеволод Рождественский.

Стая белых чаек вилась за кормой. Волнистым треугольником расходился теряющийся из глаз след. Монотонно похлопывали колеса.

Администратор решил, что пора начинать обещанный литературный концерт. Он хлопотливо собирал участников, что было далеко не легким делом, потому что все разбрелись кто куда по палубе и каютам.

Подбежал он и к Есенину.

Сергей долго отказывался и не дал себя уговорить.

Программа шла, постепенно оживляясь, особенно после мастерского чтения А. Н. Толстым сатирических рассказов, живописующих быт российской эмиграции в Париже. Завязалась очень оживленная общая беседа. Вспомнили и о Есенине. Бросились искать его по пароходу. Но он словно в воду канул. Наконец вспотевший, запыхавшийся администратор, проходя мимо приподнятой створки матросского кубрика, услышал звуки баяна и знакомый голос. Заглянув сверху в полутемное помещение, он увидел, что на одной из коек, окруженный свободными от вахты матросами и кочегарами, сидел Есенин. Он сбросил свой модный пиджак, расстегнул ворот рубашки и старательно выводил на баяне всем знакомый деревенский мотив. Он пел свои стихи с необычайным увлечением и жаром. Голос звучал приятной хрипотцой, как всегда выговаривая русское «г» с мягким придыханием. Пропев строфу, Есенин бойко разливался в переборах, очевидно тут же сочиняя все свои вариации. Чувствовалось, что баян был для него любимым и привычным делом.

Я теперь скупее стал в желаньях,

Жизнь моя? иль ты приснилась мне?

Словно я весенней гулкой ранью

Проскакал на розовом коне.

Понемногу на палубе столпилась публика, покинувшая салон. Все стояли молча, боясь проронить хотя бы слово. А Есенин, не чувствуя над собой уже прискучившего любопытства, изливал душу в горячем затейливом напеве.

После этого он охотно выступил и на палубе, и хорошее настроение не покидало его до самого Петергофа.

Милая Галя!

С носом вообще чепуха. Ничего делать не буду. Это больше раздуто от моей мнительности.

Дней через 6–7 я приезжаю в Москву. Еду в Рязань с Никитиным. Уж очень, дьявольски захотелось поудить рыбу.

Книга моя вышла. 1-й экземпляр надписан Вам и лежит у меня на столе. Привезу сам. У меня к Вам большая просьба. Вчера Приблудный уехал в Москву. Дело в том, что он довольно-таки стал мне в копеечку, пока жил здесь. Но хамству его не было предела. Он увез мои башмаки. Не простился, потому что получил деньги. При деньгах я узнал, что это за дрянной человек. Абсолютно точь-в-точь такой же, как с папиросой. (Скорее всего, Есенин говорит здесь о Мариенгофе).

Все это мне ужасно горько. Горько еще потому, что он треплет мое имя. Здесь он всем говорил, что я его выписал. Собирал у всех деньги на мою бедность и сшил себе костюм. Ха-ха-ха – с деньгами он устраиваться умеет. Поэтому я сказал ему, чтоб он заплатил мне за башмаки. Это было ведь почти лучшее, что я имел из обуви. Он удрал. Удрал подло и низко. Повидайте его и получите с него три червонца. Сам я больше с ним не знаком и не здороваюсь.

Есенин не умел рвать отношения раз и навсегда, после этого инцидента он неоднократно встречался с Приблудным.

Не верьте ни одному его слову. Это низкий и продажный человек. Получить же я хочу с него ради принципа, чтоб не дать сволочи облапошить себя.

Прощайте, милая, и писать не могу. Горько, обидно, хоть плачь.

Сергей.

26/VII. 24. Ленинград.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.