ПОДПОЛЬЕ
ПОДПОЛЬЕ
Горько плакала мать, провожая меня в 1914 году на военную службу. Шла война, уносившая миллионы жизней. Газеты были полны сводок об убитых и раненых. С точки зрения матери, мне повезло больше, чем младшему брату Алексею. Его мобилизовали вслед за мной и почти сразу отправили на фронт. Я же, став моряком, попал на корабль, который не принимал участия в боевых действиях.
В те дни основные силы Балтийского флота стояли в Гельсингфорсе (ныне Хельсинки). От неприятеля эту военно-морскую базу отделяла мощная Моонзундская оборонительная позиция, состоявшая из минных полей и системы береговых батарей. Возле нее несли дозорную службу эсминцы, тральщики, подводные лодки, легкие крейсеры. Они вступали в бой с патрульными судами противника, отражали атаки подводных лодок и самолетов. Линейные же корабли и тяжелые крейсеры стояли на Гельсингфорсском и Ревельском рейдах, ожидая своего часа. На один из таких кораблей, формально входивших в состав действующего флота, и направили меня после непродолжительной подготовки во флотском экипаже.
Назывался наш линкор «Император Павел I». Однако полное наименование фигурировало лишь в официальных бумагах. Между собой моряки называли его просто «Павлом». Он вступил в строй в 1907 году, но построен был еще по «доцусимским» проектам и к началу первой мировой войны безнадежно устарел, не идя ни в какое сравнение с новейшими зарубежными кораблями.
Служить на флоте с непривычки было трудно. Необычным и сложным казался размеренный по минутам ритм корабельной жизни. Но с первых же дней я почувствовал силу матросской дружбы, готовность товарищей прийти на помощь в трудную минуту. Старослужащие охотно объясняли новичкам все, что было непонятно. Мне, например, больше всех помогал матрос Василий Марусев общительный и знающий человек. Был он среднего роста, худощав, но довольно силен физически. Несколько старили его усы
[3]
цвета соломы, которые он отращивал на казацкий манер и имел привычку теребить во время разговора. Мне нравились его рассудительность и спокойствие, умение смотреть на вещи, что называется, в корень. Свою морскую специальность он знал в совершенстве и многому меня научил.
Василий Марусев и Николай Ховрин
До призыва Марусев был помощником машиниста на паровозе, участвовал в революционной борьбе, имел связь с большевиками, которые вели работу среди железнодорожников. На военную службу его призвали еще до начала мировой войны. В характеристике с последнего места работы о нем говорилось как о человеке не слишком благонадежном в политическом отношении. Может показаться странным, что пролетарию, отнюдь не лояльному по отношению к властям, вдруг доверили защиту монархического строя. Но у царского правительства не было иного выхода — флот нуждался в специалистах, знающих технику. Отбирать их приходилось преимущественно из рабочих. Так взяли и Марусева. Сначала он попробовал «побрыкаться» — заявил даже, что не будет принимать присягу. Василия арестовали и по приговору суда направили в дисциплинарный батальон. Там его в короткий срок научили уму-разуму. Придравшись к совершеннейшим пустякам, Марусеву публично всыпали сто розог. Позднее он сам не без юмора говорил мне, что это явилось для него убедительнейшим доказательством того, что он избрал неверный путь: нет никакого смысла лезть на рожон, открыто пререкаясь с начальством. Жизнь научила его осмотрительности, у командиров не было больше поводов цепляться к нему, и его отнесли к категории «перевоспитанных».
Марусев же установил связь с большевиками и включился в партийную работу, к которой потом привлек и меня.
Вторым моим другом стал матрос 6-й роты Федор Дмитриев. С ним и с Марусевым я часто проводил свободное от службы время. Мы беседовали о доме, о заводской жизни, о корабле. Постепенно, с оглядкой стали говорить и о политике. Я рискнул сказать новым друзьям, что участвовал в забастовках, читал рабочую газету «Правда». В свою очередь Дмитриев признался, что и он был участником стачечной борьбы, рассказал о выступлении против царского самодержавия ивановских ткачей. От него я впервые услышал о товарище Арсении. Дмитриев с восторгом говорил об этом революционере, о его бесстрашии и стойкости. Лишь после установления Советской власти мы узнали, что под
[4]
именем Арсения скрывался Михаил Васильевич Фрунзе.
С этого разговора мы стали друг с другом откровеннее. Наши мнения по основным политическим вопросам совпадали. В беседах стали участвовать и другие моряки — командир кормовой пушки Фотиев, командир бомбового погреба Муратов, матросы Громов и Чистяков, а также мои одногодки Алпатов, Мишин и Крылов. Их хорошо знал Марусев. Он заверил, что все они вполне надежны.
Я начинал догадываться, что на корабле существует какая-то организация. Вскоре мое предположение подтвердилось. Как-то вечером товарищи предложили мне вступить в подпольную большевистскую ячейку. Я согласился без колебаний.
Принимали меня в партию без протоколов и резолюций. Рекомендации, понятно, тоже были устными. Важное в моей жизни событие произошло в присутствии нескольких человек — Марусева, Чистякова, Муратова, Громова, Фотиева. Мы сидели за столом в каземате, и со стороны могло показаться, что, как обычно, рассказывали друг другу матросские байки. Я заверил товарищей, что давно мечтал связать свою жизнь с партией и готов выполнять любые ее задания.
Так я стал членом Российской социал-демократической рабочей партии. Первым моим поручением было вести беседы с молодыми матросами, выяснять их настроения, агитировать против царизма и империалистической войны. Через несколько месяцев мне поручили заведовать подпольной библиотекой. Вся она вмещалась в самодельном фанерном ящике, спрятать который не составляло особого труда. Я поместил книги в нашем каземате под восьмидюймовой пушкой. На ящик навесил замок, будто в нем хранились инструменты.
Литература сугубо нелегального характера добывалась через знакомых социал-демократов. Нам удалось раздобыть «Коммунистический манифест», «Нищету философии», «Анти-Дюринг». Эти произведения я хранил пуще всего и давал читать только самым надежным товарищам.
Кроме запрещенных политических книг были и научно-популярные. Их приобретали вскладчину. В магазин за ними ходили обычно Дмитриев, Марусев или Чистяков. Эти издания использовались для работы среди малограмотных моряков. Они помогали просто и доступно объяснять исторические события, многие явления природы, бороться с суевериями.
[5]
Но и такого рода брошюры приходилось пропагандировать тайком. Начальство запрещало все, что могло пробудить мысль рядового матроса. Поощрялось лишь чтение церковных книжек, сказок, лубков.
Очень скоро наша библиотечка полюбилась морякам, а самым популярным произведением стал «Коммунистический манифест». Эту маленькую, но удивительно емкую книжку, проникнутую святой ненавистью к угнетателям, многие знали чуть ли не слово в слово. Для меня и моих товарищей она явилась как бы окном в новый мир. «Коммунистический манифест» сделал нас сильнее, он вселял уверенность в том, что строй эксплуатации и насилия неизбежно будет сметен. Прочитав этот труд, мы особенно остро почувствовали, что наша организация — частичка великой армии борцов за свободу и что наши усилия приближают час общей победы.
Большое влияние на нас оказывали также революционные стихи. Правда, в нашей библиотечке их не было, но зато на корабле служил человек, который наизусть знал великое множество поэтических произведений, — это радист Баранов. Он привил мне, да и многим другим, любовь к поэзии. Баранов был года на два или на три старше меня. Среднего роста, сухощавый и стройный, с задумчивыми выразительными глазами, он выглядел среди здоровяков матросов несколько тщедушным, я бы даже сказал хрупким. По манере говорить Баранов скорее напоминал интеллигента, нежели рабочего, каким он был на самом деле. До военной службы Баранов много читал и серьезно занимался самообразованием.
Вечером в уголке кубрика вокруг него часто собирались моряки. Баранов часами декламировал. Больше всего нам нравились стихи, посвященные борьбе с угнетателями. Некоторые из них, может быть, покажутся в наши дни наивными и художественно слабыми. Но тогда мы с жадностью, как губка влагу, впитывали в себя слова, призывавшие к борьбе за свободу. Радист очень любил читать стихотворение неизвестного автора, в котором рассказывалось, как восстал против тиранов народ Франции, разрушивший ненавистную Бастилию. Большое и незабываемое впечатление произвели на нас строфы Каляева, написанные им перед смертью. За убийство московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича царские власти приговорили Каляева к виселице. Прошло уже полвека, но я до сих пор помню его страстные строки. Вот они.
[6]
Мне смертию грозят.
Но разве смерть пугает?
Ведь это торжество для жизни молодой,
Когда покорно в рабстве умирают,
Остаться с поднятою гордо головой.
Ведь это торжество, когда у ног тирана
Несчастный, обездоленный народ
Покорно ползает, зализывая раны,
Стопою твердою взойти на эшафот.
И с высоты его, окидывая взором
Толпу насильников, холопов, торгашей,
Страну, покрытую бесправия позором,
Дрожащую под плетью палачей,
Сказать: я жил, я верил в свои силы,
Бестрепетно я шел в неравный бой,
Свой светлый идеал сберег я до могилы
Ведь это торжество для жизни молодой!
Мы не могли не восхищаться мужеством человека, идущего без страха на смерть ради свободы народа.
Мы читали книги и слушали стихи урывками, в свободное время, которого, кстати, было очень мало. Приходилось выкраивать минуты за счет сна. Собирались обычно по вечерам. Для конспирации большевики-подпольщики и примыкавшие к ним матросы были разбиты на пятерки. Связь между ними осуществляла особая группа. Мы называли ее центральной пятеркой, хотя по численности она была больше остальных. По сути дела, это был подпольный комитет. Несмотря на мою партийную молодость, товарищи включили в состав этого органа и меня. Это было большим доверием, и я изо всех сил старался его оправдать.
Из каждой пятерки только один человек знал кого-либо из комитета. Такая организация обеспечивала довольно гибкое руководство, гарантировала от поголовного провала.
Нам было известно, что жандармское охранное отделение на каждом корабле имело своих людей, и поэтому держали ухо востро. Агенты-осведомители служили вместе с нами и ничем не выделялись из общей массы. На крупных кораблях с охранкой обычно был связан и кто-либо из офицеров. У нас на «Павле» таким жандармским прихвостнем был старший штурман Ланге. Этот человек, разумеется, скрывал свое истинное лицо не только от матросов, но и от командного состава: многие офицеры, даже из самых заядлых монархистов, брезгливо относились к таким типам.
Осторожный Ланге однажды допустил довольно грубый промах, благодаря которому нам и удалось его раскрыть. Штурмана подвел разорванный конверт, оставленный им в офицерском гальюне. На измятом клочке хорошо были видны фамилия Ланге и штамп жандармского управления.
[7]
Находка попала в руки вестового матроса, входившего в одну из наших пятерок. Он немедленно уведомил об этом своих товарищей, а связной сообщил в руководящую группу. Мы организовали наблюдение за штурманом и теми, с кем он чаще всего общался, надеясь выявить провокаторов. Однако сделать это нам не удалось. А в том, что агенты на линкоре есть, никто из нас не сомневался. Мы даже подозревали нескольких человек. Но прямых улик против них не было.
Подозрения наши, видимо, все же имели под собой почву: после Февральской революции матросы, которых мы держали на примете, внезапно исчезли с корабля — не иначе, как учуяли опасность и сбежали от расправы, знали, что, если их раскроют, пощады не будет. Каждый из них мог «нечаянно» свалиться в угольную яму или очутиться за бортом во время шторма. Такие случаи были. Я не раз слышал рассказ о том, как в 1912 году в том же Гельсингфорсе матрос Мокроусов, узнав, что один из его сослуживцев был связан с охранкой и выдал ей нескольких человек, своими руками задушил предателя во время ночной вахты. Сам он спасся от виселицы, бежав в Швецию. Впоследствии Мокроусов стал героем гражданской войны. О подвигах матроса-комбрига и партизанского командира ходили легенды.
Об осведомителях охранного отделения я говорю здесь подробно для того, чтобы нынешние читатели могли лучше представить себе тяжелую, а порой невыносимо трудную обстановку, в которой приходилось работать большевикам-подпольщикам на флоте. Малейшая неосторожность могла обойтись дорого. За три года до того, как я попал на линкор «Император Павел I», по доносу агентов охранки было схвачено двадцать девять человек. Девятерых царский суд за участие в подготовке вооруженного восстания приговорил к смерти. Лишь нарастание революции спасло их. Казнь была заменена каторгой. Остальные арестованные на «Павле» отбывали наказание в тюрьмах и арестантских ротах.
И все же, несмотря на тяжелые условия, мы активно работали среди моряков, вовлекая их в нашу организацию. Люди тянулись к нам, презирая опасность: ненависть против царского строя, против палочного режима на корабле была сильнее страха перед жандармами.
Матрос царского флота был существом полностью бесправным, и это ему давали почувствовать на каждом шагу,
[8]
причем очень часто в самой издевательской форме. В Кронштадте, например, у входа в парк висела таблица с надписью: «Матросам и собакам вход воспрещен». Процветало рукоприкладство, хотя официально оно и запрещалось. Уже в первые дни службы я явился свидетелем отвратительной сцены. Грузили уголь. Мы таскали его в корзинах и тазах. Матрос Головач по ошибке схватил стоявшую возле камбуза какую-то посудину с картофельными очистками и высыпал их в угольную яму. Ничего страшного в этом не было — очистки сгорели бы в топке. Тем не менее мичман Батагов с бранью набросился на моряка и начал его бить. Головач был головы на две выше низкорослого Батагова, и тот подпрыгивал, чтобы ударить по лицу. Матрос стоял, опустив руки по швам, бледный, и еле сдерживал ярость. Мы молча смотрели на избиение, зная, что за резкое слово против офицера можно угодить под военный суд.
От офицеров не отставали и младшие командиры. Они еще чаще пускали в ход кулаки. Особенно отличался в этом главный боцман Белоконь. Однажды, подойдя к группе первогодков, сидевших на баке, он приказал им построиться. Те быстро выполнили приказание, ожидая, что скажет им главный боцман. А Белоконь подошел поближе и вдруг залепил увесистую оплеуху матросу Богомолову. Увидев, что остальные шарахнулись от него в сторону, боцман довольно захохотал. Таким образом он нередко забавлялся.
От нас требовали, чтобы мы всегда были подтянутыми и аккуратными, чтобы обмундирование было без единого пятнышка. А как обеспечить чистоту, начальство не задумывалось. Стиркой матросы занимались сами. Зимой — в кочегарной бане, летом — на верхней палубе. Тазов для этого не выдавали, стирать приходилось прямо под струей. Бывало, только развесишь бельишко сушить, а тут вывернется откуда-нибудь портовый буксир, обдаст его черным дымом — и начинай сначала.
Часто вахтенные матросы принимали на корабль мясные туши, при этом, конечно, пачкалось обмундирование. А перед обедом общий осмотр. Звучала дудка боцмана, раздавалась команда:
— Все на шканцы, построиться!..
Полуротный командир внимательно осматривал руки, одежду. У только что работавших на разгрузке на робах, понятно, были кровяные следы. «Провинившиеся» немедленно брались на карандаш, следовал приказ:
— Постирать, после обеда показать...
[9]
Как хочешь, так и выполняй его. Не выполнишь — поставят под винтовку.
Нелепостью было и то, что нам запрещали перешивать казенное обмундирование, даже если оно уродовало человека. Был у нас случай, когда одному матросу из нашей роты выдали брюки с перекошенным швом. В них его не пускали на берег. Насидевшись без увольнений, моряк выпросил запасные брюки у товарища и подогнал их под свой рост. Но и на этот раз его не пустили в город — теперь уже за нарушение запрета.
За недостачу казенных вещей матросов отправляли в военно-исправительную тюрьму на срок до двух месяцев, а за нарушение дисциплины — в дисциплинарный батальон, где вполне официально разрешалось пороть розгами.
Приходилось переносить и грубость, и издевательства, и побои. Некоторые пытались протестовать. Непокорных ставили под ружье, сажали в карцер, отправляли на фронт. Но и это не всегда сдерживало. Служил у нас в роте Василий Бурыкин — жилистый, сухощавый человек с ершистыми волосами и торчащими рыжими усами. По натуре он был правдолюбцем и мучительно переживал малейшую несправедливость. Бурыкин иногда высказывал офицерам не совсем приятные вещи, за что отсиживал в карцере, побывал в дисциплинарном батальоне. Случалось, что товарищи были вынуждены буквально хватать Василия за руки, чтобы уберечь его от беды. Помню, как-то вечером мы сидели в каземате, беседовали. У входа неожиданно возник шум. Оказалось, в темноте кто-то из матросов не успел уступить дорогу офицеру, и тот так толкнул моряка, что он упал. Видевший это Бурыкин выскочил из-за стола, выдернул металлический рычаг от пушки и бросился в коридор. Мы едва успели перехватить его.
Свирепые и унизительные флотские порядки, по мнению начальства, должны были «выбить дурь из матроса», держать его в страхе и повиновении. На деле же получалось наоборот. Люто ненавидевшие существовавший режим, моряки все больше озлоблялись, чутко воспринимали агитацию против власти и были готовы в любой момент выступить против угнетателей.
К осени 1915 года наша подпольная организация была уже довольно многочисленной. Нас беспокоило отсутствие связи с другими кораблями и базами. Мы понимали, что к восстанию надо готовиться сообща — один линкор погоды
[10]
не сделает и в случае выступления может быть быстро изолирован. Поэтому старались найти пути для общения с другими подпольными организациями.
В это время произошел так называемый бунт на «Гангуте», всколыхнувший весь флот. «Гангут» был не чета нашему «Павлу». Вступивший в строй уже в дни войны, он по праву считался одним из сильнейших линейных кораблей в мире. Построили его по проекту талантливого русского судостроителя Бубнова вместе с тремя «близнецами» — «Полтавой», «Севастополем» и «Петропавловском». Каждый из них обладал большой скоростью, мощным вооружением и надежной броневой защитой. Эта могучая четверка, составлявшая 1-ю бригаду линкоров, была подлинной гордостью русского флота.
События на «Гангуте» развернулись неожиданно. В один из вечеров, когда с камбуза принесли ужин, часть команды не стала есть кашу, приготовленную из недоброкачественной крупы. Отказ от пищи был типичным выражением матросского протеста. Моряки собирались группами и в полный голос ругали начальство.
Их озлобление и повышенную нервозность можно было понять. Как раз в тот день на корабле производилась погрузка угля. По существующей на флоте традиции матросам после работы полагалось дополнительное питание. В этот же раз выдали обычную порцию каши, да к тому же прогорклой.
Надо сказать, что обстановка на линкоре и без того была накаленной. За несколько дней до вспышки на «Гангуте» были обнаружены революционные прокламации. В кубриках матросы говорили о бесчеловечном обращении с ними. К вечеру 19 октября было ясно, что недовольство экипажа вот-вот вырвется наружу. Большевики с «Гангута» понимали, что стихийное, неподготовленное выступление безоружных моряков будет потоплено в крови, и всеми силами старались сдержать страсти. Однако кое-где произошли столкновения с офицерами. Дело дошло до драки. Очень бурным было и объяснение со старшим офицером, которого командир специально прислал для переговоров. Но до вооруженного выступления дело не дошло. К ночи напряжение спало. И тем не менее власти объявили события на «Гангуте» бунтом. Десятки матросов были арестованы.
Следствие велось предвзято. Командование флота упирало на то, что произошел именно бунт. А за это в военное время полагались весьма строгие наказания, вплоть до
[11]
смертной казни. Факты подтасовывались. Например, во время общего галдежа кто-то крикнул: «Бей баранов!» Старший офицер, являвшийся остзейским немцем и обладателем баронского титула, заявил следователю, что матросы призывали бить не баранов, а баронов. Изменение одной лишь буквы в слове придавало выкрику политическую окраску. Подобными натяжками изобиловало все состряпанное против гангутцев дело.
Нам, рядовым матросам, в то время не были, конечно, известны все обстоятельства событий на «Гангуте», а тем более ход следствия. Мы пользовались лишь слухами и, к сожалению, не всегда точными вестями «матросского телеграфа». Одно было ясно: готовится расправа над неповинными людьми. На флоте шло глухое брожение. Подпольный большевистский комитет на «Павле I» в эти дни особенно остро чувствовал, что отсутствие связей с другими кораблями резко ограничивает рамки партийной деятельности. События на «Гангуте» убедительно показали, что разрозненные выступления не только бесцельны, но даже опасны для общего дела, потому что позволяют властям расправиться с недовольными поодиночке. Это подстегнуло нас. С новой энергией мы начали искать контакты с другими большевистскими организациями. Наконец установили связь с ячейками на линейных кораблях «Петропавловск» и «Цесаревич». А вскоре нам неожиданно представился случай связаться с подпольщиками за пределами Гельсингфорса.
Произошло это при следующих обстоятельствах. В конце октября 1915 года «Павел I» направился в Кронштадт для ремонта и подготовки к зимней стоянке. Осенняя Балтика встретила нас неприветливо. Холодные волны одна за другой накатывались на корабль, пронизывающий сырой ветер свистел в снастях, выдувал последние остатки тепла из-под матросских бушлатов. И все же команда радовалась перемене обстановки, возможности побывать в другом городе.
В связи с этим походом возникли некоторые планы и у нас, подпольщиков. Наша центральная пятерка поручила каждому члену партии через знакомых и родных узнать что только можно о кронштадтских большевиках. Первым радостную весть принес нам матрос четвертой роты Василий Ломакин. На берегу он встретил своего двоюродного брата Федора, который тоже служил на флоте. Это была на редкость счастливая встреча — родственник Ломакина состоял в нелегальной организации и имел задание устано-
[12]
вить связь с нашим кораблем. Он сообщил, что на «Павел» придет представитель кронштадтского подполья.
Мы были несказанно рады этому. Кронштадтцы передали нам манифест Циммервальдской конференции и другие материалы. Из них мы впервые узнали об организации группы левых циммервальдцев и что присутствовавшие на конференции большевики во главе с В. И. Лениным хотя и голосовали за манифест, считая его первым шагом в борьбе против войны, вместе с тем отметили его недоговоренность. Стал известен нам и взгляд ленинцев на выход из войны: только превращение ее в войну гражданскую может дать демократический мир.
Полученные материалы легли в основу нашей агитационной работы. По поручению комитета наиболее подготовленные товарищи стали проводить с матросами беседы, разъясняя позицию ленинцев по вопросу о войне и мире. До ушей начальства, конечно, дошло, что моряки часто собираются группами и о чем-то говорят. Но что могло оно сделать? Лишь ускорить ремонт корабля и скорее уйти из Кронштадта?..
Наконец в один из вечеров Дмитриев и Марусев отозвали меня в сторонку и сообщили, что завтра на линкор придет представитель кронштадтской большевистской организации Иван Давыдович Сладков. Вести переговоры с ним поручалось мне. Товарищи предупредили, что Сладков явится под видом моего земляка и, следовательно, держать себя надо соответственно. Польщенный доверием, понимая всю важность этой встречи, я не мог заснуть до утра, беспокойно ворочался в своей подвесной койке.
Встреча состоялась точно в назначенный час. В каземат вошел бравый и подтянутый унтер-офицер в ловко пригнанной по фигуре шинели. Кончики его усов были лихо закручены кверху. Он поздоровался со всеми по-военному четко, а потом направился прямо ко мне, видимо уже зная, как должен выглядеть его «земляк».
— Ваня, дорогой! — крикнул я как можно радостнее. — Как ты нашел меня? Как там дома? Что родственники пишут?
— Да не спеши ты с вопросами, — остановил меня Марусев, — дай человеку шинель снять, чайком угости... а то накинулся... А мы, братва, айда по своим делам. Не будем мешать землякам, пусть поговорят, душу отведут...
Он удалил из каземата всех, и мы остались с гостем вдвоем. Унтер-офицер улыбался, видимо довольный тем,
[13]
как ловко Марусев создал нам условия для разговора. Потом протянул мне руку:
— Ну, давай теперь как следует познакомимся, товарищ Ховрин!
Так я впервые встретился с Иваном Давыдовичем Сладковым — человеком большой и красивой судьбы, несгибаемым борцом за дело партии. Сладков был в это время одним из руководителей Главного судового коллектива РСДРП. К моменту нашей встречи судовой коллектив успел установить связь со многими кораблями и, по сути дела, являлся руководящим органом большевистского подполья на всем Балтийском флоте.
А. З. Закупнев, И. Д. Сладков
Иван Давыдович служил инструктором-указателем в Учебно-артиллерийском отряде, был у начальства на хорошем счету. Прекрасно знавший свое дело, исполнительный и подтянутый, он был в глазах командования примерным служакой, человеком, внушающим доверие. Никто из офицеров, конечно, не догадывался о другой стороне его жизни, о том, что он вступил в социал-демократическую партию еще до первой мировой войны.
Основная цель визита Сладкова на наш корабль состояла в том, чтобы договориться о способах связи в дальнейшем, когда «Павел» вернется в Гельсингфорс. Мы просидели с ним часа два. Для маскировки на столе стояли чайник и кружки. Но чаепитием нам некогда было заниматься — мы составляли шифр. Так, крейсер «Рюрик» условились называть Антоном, линейный корабль «Гангут» — Гаврилом, крейсер «Диану» — Дашей. Фраза «мама жива и здорова», например, обозначала, что в организации все обстоит благополучно. А такой вот текст письма, как «из дому пишут, что яровые уродились хорошо. Вчера во время увольнения на берег встретил земляка из соседней деревни. Зовут его Антон», нужно было понимать так: «подпольная работа дает хорошие результаты. Вчера установлена связь с товарищами с крейсера «Рюрик».
Шифр составили в двух экземплярах — один для Сладкова, другой для меня. Все черновики были тут же уничтожены. Сладков рассказал, что через несколько дней из Петрограда должны поступить прокламации, и обещал занести пачку к нам на корабль. В случае если к тому времени «Павел» уйдет, политические листовки будут доставлены в Гельсингфорс. Нам надо было подыскать надежного человека на линейном корабле «Цесаревич», который должен встать на ремонт в кронштадтском доке после нас. В этом помог Марусев. Оказалось, что на «Цесаревиче» слу-
[14]
жит его приятель — кочегар Ерохин. Марусев обещал договориться с ним обо всем. Сладков записал адреса Ерохина и мой. По правилам конспирации он должен был выучить их наизусть, а бумажку уничтожить. Но он почему-то не сделал этого. Такая небрежность впоследствии нам очень дорого обошлась...
В Кронштадте «Павел I» пробыл недолго. Все же в оставшиеся дни я успел побывать на подпольном собрании на берегу. Нашего представителя на него пригласил Главный судовой коллектив. Собрание проходило в чайной, присутствовали на нем матросы и рабочие. Перед нами выступил товарищ из Петербургского комитета РСДРП. Он рассказал о положении в стране, подчеркнул, что для нас главное сейчас — копить силы, расширять организацию, быть в готовности в нужный час дружно выступить вместе с рабочими против царского самодержавия.
Там же, в чайной, я познакомился с представителем кронштадтского подполья Владимиром Михайловичем Зайцевым. Это был закаленный большевик и опытный конспиратор. Работу вел умно. Вплоть до Февральской революции ни жандармы, ни флотское начальство так и не заподозрили в нем большевистского организатора. У матросов Зайцев пользовался огромным авторитетом. Владимир Михайлович говорил мне о том, как важно создать в Гельсингфорсе разветвленное подполье.
Вернувшись в Гельсингфорс, «Павел I» занял свое привычное место на рейде, где ему предстояло простоять во льду очередную зиму. Внешне на корабле все было по-прежнему. Но это только внешне. Мы заметно активизировали свою работу среди команды. Кроме того, нам удалось наладить и укрепить связи с большевиками, служившими на других кораблях. Начинали уже подумывать о создании комитета, который руководил бы подпольем в масштабе всей военно-морской базы. В это время произошло событие, которое едва не закончилось трагически. В центре его оказался матрос Павел Ефимович Дыбенко. Высокий, плечистый, быстрый в движениях, он отличался шумным и общительным нравом. В выразительных его глазах всегда пряталась лукавая усмешка. Человек он был начитанный, за словом в карман не лез. Многие моряки тянулись к нему. По специальности Дыбенко был электриком, следил за исправностью электрических сетей. Имея доступ во все уголки корабля, он успел завести немало приятелей среди специалистов самых различных служб. Дыбенко смело и убедительно критиковал существовавшие порядки. Он мог бы
[15]
стать прекрасным большевистским агитатором. Но нас смущало одно обстоятельство — уж слишком открыто выражал он свои мысли. Порой ругал царя и правительство со всеми его министрами даже в присутствии малознакомых людей. Бывало, даже вступал в споры с офицерами, в присутствии непроверенных людей позволял себе нелестно высказываться о командовании. Из-за этого мы воздерживались давать ему какие-либо поручения.
П. Е. Дыбенко
Однажды декабрьским вечером Дыбенко вернулся на корабль из увольнения очень возбужденным и начал собирать вокруг себя матросов. Через некоторое время ко мне прибежал взволнованный Марусев. С трудом переводя дыхание, он сказал:
— Срочно собирай центральную пятерку!
— А что случилось?
— Дыбенко агитирует матросов начать сегодня восстание...
От этой новости я чуть не сел на палубу. Звать команду к неподготовленному выступлению — значило бессмысленно подставить людей под пули, обречь восстание на неизбежное поражение. Я помчался по кубрикам, разыскал Дмитриева, Чистякова, Чайкова и других членов комитета. Мы подошли к группе, в центре которой находился Дыбенко. Он рассказывал, что побывал в «Карпатах» (так у нас называли скалистое место за городом, где обычно собирались матросы, желавшие быть подальше от глаз начальства). Дыбенко говорил, что в «Карпатах» состоялось собрание военных моряков. Оно постановило сегодняшней ночью подняться на всех кораблях и освободить ожидавших суда матросов с «Гангута».
Мы видели, что идея эта пришлась многим по душе. Даже отдельные члены нашей организации поддержали мысль о восстании. Эти горячие головы могли наломать немало дров. Некоторые из них предлагали не дожидаться ночи, а начать действовать немедленно. С большим трудом нам удалось унять разгоревшиеся страсти и уговорить матросов подождать, что скажут представители всех рот корабля. Созывать многолюдное собрание было по меньшей мере неосторожно. Однако в сложившейся ситуации мы скрепя сердце вынуждены были пойти на это.
Собраться договорились на броневой палубе. После отбоя пробирались туда с большой осторожностью, торопливо спускались в единственный люк. Когда пришли все, выделили товарищей, которые в случае опасности должны были предупредить нас, и собрание началось. Дыбенко изложил
[16]
суть дела. В заключение сказал, что первым выступить предстоит экипажу нашего линкора. На вопросы, кто присутствовал на сходке в «Карпатах», Дыбенко не мог ответить толком. Разгорелись ожесточенные споры. Решить задачу было сложно. Если восстание на других кораблях в самом деле начнется, то мы не имели права остаться в стороне, обязаны были выступить вместе со всеми. Если же это была затея лишь группы не в меру горячих голов, то, поднявшись, мы подставим под удар сотни матросов, провалим с таким трудом налаженную организацию. Представители рот в конце концов поддержали точку зрения комитета — сейчас не выступать.
Расходились не спеша, по одному, по двое. Вышедший вслед за мной Дмитриев заметил:
— Больше такой неосторожности допускать нельзя! Стоило только одному шпику выследить нас и захлопнуть люк, как весь актив очутился бы в мышеловке.
Он был прав. Но, к счастью, все обошлось благополучно. Я думаю, что никто из матросов не заснул в ту тревожную ночь. Лежали молча, чутко прислушиваясь — не донесутся ли звуки выстрелов с соседних кораблей. Однако на рейде было спокойно.
Прошло утро, за ним день — никаких событий. Члены нашей организации, увольнявшиеся на берег, получили задание разузнать все, что возможно, о собрании, которое, по словам Дыбенко, происходило в «Карпатах». Выяснить ничего не удалось. На Дыбенко стали смотреть косо. Не знаю, как сложились бы наши отношения с ним дальше, но вскоре он был отчислен в батальон морской пехоты, направляемый на фронт.
Я вспоминаю об этом вовсе не для того, чтобы как-то опорочить человека, который впоследствии так много сделал для революции, стал одним из крупных военачальников Красной Армии. Мне и самому приходилось впоследствии работать с Дыбенко бок о бок, и действовали мы дружно. Скорее всего, тот случай был следствием нетерпеливости и горячности Дыбенко, который, не подумав как следует, решил своим вмешательством ускорить события, поднять матросов «Павла», а там, дескать, и весь флот поддержит... События тревожной ночи заставили нас еще острее почувствовать, как важно иметь надежную связь с другими кораблями базы. Вскоре нам удалось договориться с представителями нескольких команд. Решено было провести встречу и обсудить вопрос о совместных действиях. Комитет направил на нее Марусева и меня.
[17]
Собрались мы в маленьком уютном финском кафе на окраине города. Уселись за столиком, заказали кофе и булочки. Разговаривали вполголоса, так, чтобы наши слова не долетали до хозяина, находившегося в другой комнате. Все шло хорошо, пока в помещение не зашли двое незнакомцев. Увидев их, Марусев сразу же толкнул меня ногой под столом. Одного взгляда на непрошеных посетителей было достаточно, чтобы понять, с кем имеем дело. Не знаю отчего, но многие шпики охранного отделения были на одно лицо, и узнать их можно было в любой толпе. Котелки, которые они носили, воспринимались чуть ли не как часть формы. Вошедшие тоже были в котелках. Усевшись за столик возле двери, они стали бесцеремонно рассматривать моряков.
Не нужно было никакого сигнала. Все поняли, в чем дело, и начали по одному расходиться. Вышли на улицу и мы с Марусевым. Пройдя два квартала, заметили, что один из агентов прицепился к нам. Мы попытались от него отвязаться. Но он упорно преследовал нас. Возвращаться с этим хвостом в порт было нельзя. Марусев вспомнил, что он знает проходной двор. Дошли до него спокойным шагом, но, как только скрылись за воротами, пустились бежать во весь дух. Выскочив на соседнюю улицу, увидели неподалеку фотосалон, юркнули в него. Сухонький и разговорчивый фотограф тотчас занялся нами. Он стал расспрашивать, какие снимки нам нужны, предложил посмотреть образцы. Мы с удовольствием занялись этим: спешить все равно было некуда, чем дольше пробудем в фотографии, тем больше шансов, что шпик потеряет наш след, если только не догадается заглянуть сюда.
Нам повезло. Агент охранки не обнаружил нас. Мы благополучно вернулись на корабль.
В эти дни в городе появился новый человек по фамилии Брендин. Он приехал из Кронштадта и устроился работать в Гельсингфорсе на ремонтном заводе. Прежде он служил на крейсере «Россия» унтер-офицером, но был уволен по болезни. Брендин привез нам весточку от большевиков Кронштадта. Он разыскал Марусева и попросил, чтобы кто-нибудь из нашей организации пришел к нему на берег. Члены подпольного комитета на «Павле» обрадовались, надеясь, что посланец привез нам необходимую литературу и инструкции. Встретиться с Брендиным поручили Дмитриеву и Марусеву.
Но наши товарищи вернулись разочарованными. Приехавший рассказал им, что его послал в Гельсингфорс Ти-
[18]
мофей Ульянцев. Имя это нам не было известно. Только впоследствии мы узнали, что он являлся одним из руководителей Главного судового коллектива РСДРП. Ульянцев дал Брендину наши адреса да еще письмо к одному мастеру с ремонтного завода с просьбой поселить приехавшего. Никаких конкретных поручений Брендин не имел.
Т. И. Ульянцев
С нетерпением ждали подпольщики, когда же наконец прибудет из Кронштадта «Цесаревич». Ведь Сладков обещал нам прислать прокламации с кочегаром Ерохиным. Наконец корабль пришел, но от Ерохина не было ни слуху ни духу. Членам комитета это показалось подозрительным.
Вскоре до нас дошли сведения о решении суда по делу матросов с «Гангута». Из тридцати четырех человек было оправдано восемь. Двадцать четыре — приговорены к различным срокам каторжных работ, двое — к расстрелу. Командующий Балтийским флотом, опасаясь новых волнений, приказал смертную казнь заменить каторгой. Но и этот приговор военно-морского суда был чудовищно жесток. На долю двадцати шести матросов пришлось в общей сложности 256 лет каторжных работ. И это лишь за протест против плохой пищи и грубого обращения офицеров!
Я, как и мои товарищи, глубоко переживал судьбу гангутцев. Тогда мне и в голову не приходило, что сам в любой момент могу очутиться в таком же положении. Никто из нашей организации в те дни не подозревал, что в руках охранки уже есть ниточка, которая тянулась к нам...
28 декабря вечером, уже после отбоя, я лежал в койке и читал книгу. Другие матросы укладывались спать. Неожиданно в каземат вошел наш ротный командир мичман Князев в сопровождении фельдфебеля. В визите командира не было ничего необычного. Он обязан был время от времени посещать нас, смотреть за порядком. Но то, что вместе с ним был фельдфебель, сразу насторожило. Пришедшие подошли к старшине Веремчуку и что-то тихо у него спросили. Мне показалось, что была произнесена моя фамилия. Я быстро отложил книжку и притворился спящим. Мичман Князев вышел, а фельдфебель, приблизившись к моей койке, потряс меня за плечо.
— Одевайся! — приказал он.
Натягивая робу, я лихорадочно думал: «Что могло случиться?» Провожаемый молчаливыми взглядами товарищей, вышел вслед за фельдфебелем из помещения. Он направился к матросским рундукам. Похоже было, что сей-
[19]
час начнется обыск. Тут я вспомнил, что у меня на одном кольце с другими ключами и ключ от нашей подпольной библиотеки. Хорошо, что спохватился вовремя. Когда спускались по трапу, мне удалось незаметно отцепить ключ от фанерного ящика и засунуть его в сапог. Подойдя к рундукам, фельдфебель спросил, какой из них мой, и потребовал открыть. Я повиновался. Среди вещей ничего крамольного не оказалось. Фельдфебель забрал только письма из дому и несколько старых журналов. По возвращении в каземат он приставил ко мне матроса, объявив, что это мой выводной и без него я не могу никуда выйти. А выводному велел никого не подпускать ко мне. Но как только фельдфебель ушёл, меня сразу же окружили товарищи и начали спрашивать, в чем дело. А я и сам ничего не знал. Кто-то из подпольщиков тихо спросил, не приходилось ли мне в последнее время разговаривать с кем-нибудь из посторонних. Я отрицательно покачал головой.
Не прошло и часа, как фельдфебель появился вновь.
— Забрать койку, — сказал он.
Это означало, что меня отправляют в судовой карцер.
В нем я пробыл двое суток, безуспешно гадая: за что могли меня посадить, в чем проявил неосторожность? Держали в полной изоляции и никуда не вызывали. Лишь мельком удалось увидеть Марусева. Он воспользовался тем, что помещенным в карцер приносили пищу матросы их же роты. Передавая миску, он шепотом спросил:
— За что?..
Я развел руками. Обеспокоенный Марусев забрал грязную посуду и ушел. Глядя на уходившего товарища, я не знал, что вновь встречу его только после Февральской революции...
В тот же вечер под конвоем двух матросов и одного унтер-офицера меня сняли с корабля и пешим порядком отправили на гарнизонную гауптвахту.
[20]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.