ЗИНОВИЙ ПАПЕРНЫЙ. Шестьдесят пятое шахматное поле

ЗИНОВИЙ ПАПЕРНЫЙ. Шестьдесят пятое шахматное поле

В тяжелое положение попадает тот, кто рецензирует книгу рассказов, портретов, очерков и статей Ираклия Андроникова «Я хочу рассказать вам…». Привычные определения отскакивают от нее – это и книга, и беседа, и концерт. Каждый, кому посчастливилось быть на вечерах Андроникова, принимаясь за его книгу, читая уже первые строки: «На мою долю выпала однажды сложная и необыкновенно увлекательная задача», – не просто читает, но одновременно слышит голос автора. Можно сказать, что в каком-то смысле перед нами «переводная» работа: на язык письменности переложена живая и многоголосая речь мастера-рассказчика.

Сам Андроников – не обычный артист, не чтец, не простой рассказчик и не только исследователь. Обидно читать о нем в справочнике Союза писателей – «прозаик, литературовед». Андроников – понятие многохарактерное. Это целое объединение, если хотите – творческий союз, председателем которого является И. Л. Андроников. Это – поэтическая земля, которая по плотности населения превосходит Бельгию. И не так-то легко провести общую перепись «населения», охватываемого одним именем.

Мы очень любим классифицировать, делить на рубрики, уловлять изучаемый предмет в железные координаты по вертикали и горизонтали. Каждому шахматному полю – свое место. Е-2… D-4… Но есть люди, которые оказываются «шестьдесят пятым» шахматным полем. Элементы, которым, казалось бы, нет места в периодической таблице, – а они все-таки существуют!

Лицо Андроникова многолико. Вот уж действительно «ряд волшебных изменений»… Он выходит на сцену, окруженный неуловимым облаком пока еще бесплотных образов друзей – спутников его жизни. Начинает рассказывать об одном из них. Говорит своим естественным голосом. Он еще никого не изображает. Но уж началось нечто странное. Плечи подтянулись. Он стал высоким. Голос вдруг зазвучал хрипловатым тенором, потом опять стал «своим» и снова не своим. Речь сделалась напряженнее, одновременно и сбивчивее, и целеустремленнее. Он отбрасывает волосы назад, и вы вдруг видите, что они причесаны не так, как вы видите. И вообще начинаете созерцать невидимое – «внутренними глазами», памятью, воображением. Да, это Фадеев, его осанка, жест, голос, манера.

И только теперь, став тем, кого он изображает, рассказчик начинает говорить от его имени, от его лица. Он не «цитирует», не воспроизводит чужую речь – он говорит так, как мог бы сказать, как должен был бы сказать человек, в которого он превратился. А сам он как будто растворился начисто. Он сочиняет эту речь, но в ней нет ни одного «сочиненного» слова.

Андроников не натягивает на лицо маску. В его перевоплощении нет ничего моментального. Никакого фокуса. Образ набегает, как волна, приближается, слышатся первые всплески. И уходит образ тоже не сразу. «Фадеев» уже кончил говорить, опять рассказывает Андроников, но словно нехотя расстается он с портретом писателя. Не «стирает» маску с лица мгновенным движением, а трудно высвобождается. И в его голосе все глуше уходящие фадеевские ноты.

Помню, на одном литературном вечере рассказчик, войдя в образ Виктора Шкловского, не мог из него выйти. Его крепко держали интонации речи критика, многозначительное «значит, так», гримасы напряженного раздумья, парадоксальные переходы, неожиданные афоризмы.

Здесь уже не обойдешься школьным представлением о прямой и косвенной речи. Граница между ними извилиста, как линия норвежских берегов, часто она и вовсе пропадает.

Идет рассказ о том, как ленинградские друзья молодого Андроникова совещаются – стоит ли ему ехать с первыми выступлениями в Москву. Об этом рассказывается так: «Тынянов сказал, что нечего становиться эстрадником – на эстраде, между прочим, двигают ушами, а у него высшее образование». В сущности, это даже не рассказывается, а одновременно и показывается. Косвенного «что» здесь нет. Но нет и прямой демонстрации образа Тынянова – он пробежал, как ветерок, по авторской речи. Мы видим, что речь эта не одноголоса: перед нами своего рода передача сразу по нескольким «каналам», не отдельным, а соединенным друг с другом. Слушая Андроникова, наслаждаешься не только достоверностью изображаемого человека, но и неуловимостью переходов.

И вот теперь весь этот человек-оркестр, его как будто перестраивающиеся черты лица, свободно меняющийся, разнотембровый голос, жест, естественный, не сделанный, как будто самодвижущийся, – все это сложное многообразие стало книгой, немыми печатными знаками.

Но когда вы перелистываете последнюю страницу, вы не просто вспоминаете прочитанное. Перед вами проходят живые лица – Алексей Толстой, в очках, с трубкой, сначала серьезный, а потом по-детски всему удивляющийся, с коротким, быстрым, как будто жадным смешком. Яхонтов – косо падающие на лоб волосы, чуть кривая усмешка и голос, низкий, тяжелый голос, такой изменчивый в своем кажущемся однообразии. Артист Остужев – с его празднично-театральной, ненаигранно-искренней речью. Расул Гамзатов – с хитрой улыбкой, лукавой скромностью, талантом, замешенным на лирике и юморе. Шаляпин – с его божественным горлом, глоткой без «лишней детали».

Не будем кривить душой и утверждать, что эта говорящая книга доносит до нас всю неповторимость и обаяние оригинала. Нет, многое не передано, а может быть, и непередаваемо.

Но прежде всего думаешь о том, что удалось. Пожалуй, главное достоинство в том, что получилась свободная, увлекательная устная книга.

Бывают разные случаи. Человек пишет, пишет, кончает и начинает раздумывать: а как бы все это озаглавить? Здесь же наоборот – сам заголовок родил книгу. «Я хочу рассказать вам…» – вот откуда она пошла, вот не книжный ее первоисточник.

Один садится за перо потому, что много знает. Другой потому, что много видел. Третий – придумал увлекательный сюжет. А здесь в начале всего – желание рассказать об удивительных людях и историях, и так рассказать, чтобы самому оборотиться этими людьми, чтобы голос шел не «в никуда», а прямо к собеседнику, к аудитории.

Я не знаю, как пишет Андроников. Но уверен, что сначала он произносит слово, а уж потом кладет на бумагу.

Вспоминается: в 1952 году торжественно отмечалось столетие со дня смерти Гоголя. Редакция «Литературной газеты» (где я тогда работал) получила статьи видных писателей, деятелей культуры. Андроников свою статью не сдал. До выхода юбилейного номера оставались считаные дни. А потом уже счет пошел на часы. Я приехал к нему домой, он был болен, плохо себя чувствовал. Едва я увидел его, закутанного в теплую шаль, я понял, что статья, на которую редакция возлагала большие надежды, погорела. Было даже неудобно уговаривать человека в таком состоянии садиться за стол, напрягаться, работать. Мы поговорили, обоим было обидно, что статья не состоялась, я уже оделся, как Андроников сказал: «Да, очень жаль, что я так и не смог написать. А можно было! Взять, например… Ну хотя бы… Одну только первую страницу „Мертвых душ”! Ведь там уже начинается почти все – и Чичиков, и дорога, и мужики, и знаменитая бричка, которая проезжает сквозь всю поэму и в конце первой же части подвозит нас к строкам о птице-тройке, несущейся вперед, мимо всего, что ни есть на земле»…

Я слушал, слушал, а потом вдруг не выдержал: «Так у вас же готовая статья!» На следующий день она была написана. Может быть, точнее – записана. А сейчас – это одна из лучших статей сборника «Я хочу рассказать вам…» И большинство портретов, очерков, статей – подобно «Одной странице» – родилось не на бумаге, не за столом, а – в разговорах, беседах, выступлениях, рассказах и показах.

Отсюда – зримость, осязаемость, если можно так сказать, мысленная «представляемость» (конечно, так нельзя сказать) того, о чем идет речь.

В «Загадке Н. Ф. И.», «Портрете», «Подписи под рисунком», «Тагильской находке», «Личной собственности», «О собирателях ценностей» – в этом своеобразном цикле о поисках редких и важных художественных документов интересен и сюжет, и перипетии разысканий, и, конечно, сам этот документ, как будто играющий с разыскателем в прятки. Но не только это! Каждое новое лицо, вводимое в художественно-«приключенческий» сюжет, именно лицо, а не очередное сюжетное звено.

Автор рассказывает, как в погоне за разгадкой тайны Н. Ф. И. он пришел к одному человеку, у которого жила обладательница старинного архива.

«И вот навстречу мне танцующей походкой выходит очень высокий человек лет пятидесяти. Лицо чисто выбрито, и вокруг губ все время гуляет небольшая улыбка.

Встряхнув мою руку, он рекомендуется:

– Фокин.

Я вручил ему записку… которую он пробежал, извинившись. Сунув ее в карман, он снисходительно склонил голову:

– Чем могу служить?

И театральным широким жестом пригласил в комнату».

Вот она, характерная андрониковская речь, неотделимая от жеста, передающая «танцующую» походку, «гуляющую» улыбку, вежливую снисходительность, широкие театральные движения, делающая читателя зрителем и слушателем.

В каком-то смысле это особенность всякого художественного повествования. Алексей Толстой, например, как мы читаем в этой книге, «считал, что предмет, о котором пишешь, нужно непременно видеть в движении, придавал большое значение жесту, говорил: – Пока не вижу жеста – не слышу слова». И кстати, школа Алексея Толстого не прошла для Андроникова бесследно. Но здесь идет речь о некоей индивидуальности речи – она у Андроникова всегда «устная», даже если она напечатана.

Он умудряется порой так рассказывать, так строить фразу, чтобы мы слышали акцент, манеру произношения.

В «Подписи под рисунком» местные жители грузинского селенья помогают автору (он же «герой») найти оригинал лермонтовского пейзажа. Одна женщина говорит о церкви и крепости, от которых остались только камни. Другие, смеясь, шумят:

«– Камнями угостить его хочет! Человек не за этим приехал. А если камнями интересуется, зачем ему так далеко ехать! Старая башня и там вся упала – в ущелье, и там – на горе. Туда пусть пойдет…»

Живая характерная грузинская речь как будто записана не на бумагу, а на магнитную пленку, и мы, читая, буквально «воспроизводим звучание».

«Я хочу рассказать вам…» – это значит не просто: я буду рассказывать, а вы слушайте; но прежде всего: я хочу, чтобы вы увидели то, что видел я, что неотступно стоит перед моими глазами и требует воссоздания, второго рождения.

В том же очерке колхозник отбивается от собак: «Мохнатые, короткотелые, с обрезанными ушами, с черными, словно сажей намазанными, физиономиями, с мелкими, как у щук, зубами, с кривыми, как ятаганы, клыками, они хрипели, кидались, метались, в глотках их клокотало. Оскорбительно было слышать этот сиплый, надсадный лай».

В лучших рассказах книги фраза плотная, осязаемо-предметная, резко и рельефно очерчивает картину. Слово как бы несет в себе движение, звучание, жест. А иной раз, став печатным, вянет, сохнет, теряет свои цвета и оттенки.

Помню, на концерте Андроников, рассказывая о музыковеде Иване Иваныче Соллертинском, воскликнул: «Непостижимый человек!» И так взволнованно воскликнул, даже чуть присел, развел руками и как будто в бессилии покачал головой: не могу, мол, даже передать вам, какой непостижимый, – что все вдруг почувствовали: видно, действительно человек и знаток был замечательный.

А в книге читаем: «Разнообразие и масштабы его дарований казались непостижимыми». И никакого приседания, разведения руками. «Непостижимые» – и все.

Или – об одной репинской записи:

«Как передать здесь то внезапное удивление, которое испугало, обожгло, укололо, потом возликовало во мне, возбудило нетерпеливое желание куда-то бежать, чтобы немедленно обнаружить еще что-нибудь, а затем снова вернуло к этой поразительной записи».

Определений много, но перед нами те же «непостижимости». Нагнетание – «испугало, обожгло, укололо» – не испугает, не обожжет, не уколет читателя, потому что здесь нет той сгущенной индивидуальности, в которой сила автора и его книги.

А в очерке об Илье Чавчавадзе повествование порой еще более сбивается в риторику: «Какое поразительное начало! Какая зрелость мысли и формы! Какое гражданское мужество…» Превосходные степени – вообще вещь опасная, тем более в таком повествовании, где все слито с живым, громким, но не форсированным голосом.

И. Л. Андроников рассказывает о людях самых разных устремлений и манер. Довженко, Расул Гамзатов, Алексей Толстой, Шаляпин, Остужев, Яхонтов, Михоэлс, Соллертинский – никакую «группу» из этих разнохарактернейших художников не составишь. Но, может быть, здесь разгадка их притягательной силы для автора – в резкой отличительности таланта, в одержимости творчеством, в буйной и щедрой смелости.

И тут нам открывается важная грань книги: уступая устному рассказу-показу в непосредственной изобразительности, она дала исследователю новые, «письменные» средства. В рассказе-статье он смог пойти дальше в раскрытии образов разных художников, чем в выступлении со сцены.

Прочитайте с этой точки зрения, например, статью «Владимир Яхонтов». Автор стремится воссоздать облик артиста, рассказать о его голосе. Но ведь не только же в этом его задача! К Андроникову-рассказчику незаметно присоединяется Андроников-исследователь. Мы входим в лабораторию творчества Яхонтова, знакомимся с его монтажами, с их неожиданными переходами от классики к сегодняшнему дню, веселыми, ироническими ассоциациями, перебоями, со всем тем, что дает автору право сказать не только о чтении Яхонтова, но и о его своеобразной драматургии.

Вот почему никак нельзя отнестись к этой книге лишь как к записи устных рассказов – они получают здесь новое измерение, идут вглубь, становятся аналитическими.

Страницы о Лермонтове, о его юношеской любви, путевых рисунках, о судьбе его портрета читаются с неотрывным интересом. В них нет беллетристической облегченности. Это рассказы-исследования, рассказы-открытия.

В «Советском писателе» любовно отнеслись к книге, дали ей необычный широкий формат, щедро снабдили иллюстрациями – редкими, уникальными. Но все-таки у полиграфии свои ограниченные возможности.

Мне нравится эта оригинальная книга еще и тем, что она наталкивает на мысль о новой книге Ираклия Андроникова, в которой смелее будет проявлена ее «концертная» природа. Пусть это будут очерки с записями на пленку или с пластинками. Живая, говорящая, долгоиграющая книга, которую читают, смотрят, слушают.

Наше время научилось уважать межграничные области знаний, наук, искусств. Ираклий Андроников расположился со своим ни на что другое не похожим театром там, где «не положено». Он сумел доказать свою правоту, естественность своей оригинальности.

Мы назвали его «шестьдесят пятым» полем. Но ведь мало подивиться его неповторимости. Стоит подумать: а может быть, сама синтетичность андрониковского жанра, который кому-то покажется «промежуточным», несет в себе черты какого-то непривычно нового вида искусства? Андроников чаще всего рассказывает о прошлом. Но сам он – глубоко сегодняшняя фигура, ему хорошо, привольно, удобно на концерте, на телеэкране, в кинокадре.

И вдруг этот не вмещающийся в шахматную доску квадрат – начало совсем новой «доски»?

1963

Данный текст является ознакомительным фрагментом.