И если мне суждено… Мариетта Чудакова

И если мне суждено…

Мариетта Чудакова

Доктор исторических наук профессор Мариетта Чудакова хорошо известна прежде всего как исследователь одного из самых сложных периодов российской словесности — 1920-х годов нашего столетия. Читающая публика знает ее как незаурядного публициста, автора статей в центральной советской прессе на самые острые, злободневные и необязательно литературные темы. Поэтому знакомство с нею казалось мне чрезвычайно интересным.

К сожалению, первая наша встреча здесь, в Калифорнии, происшедшая примерно год назад в гостиной Ольги Матич и Алика Жолковского (в силу профессии, должности, да и вообще по общительности своего характера устраивающих время от времени литературные рауты), ограничилась самым коротким и незначительным разговором — тем, что американцы называют «смол ток».

Зато в последующий ее приезд мы условились о встрече заранее — на день, когда она завершила курс, который вела в Калифорнийском университете. И когда до отлета в Нью-Йорк, откуда она возвращалась в Москву, оставалось меньше суток…

…Итак, в необычно прохладный для нашего города октябрьский вечер, после короткого визита в художественную галерею, где проходил вернисаж картин приехавшего из России художника, мы сидели во французском кафе и выбирали что-то из меню — не всегда понятного для меня (поскольку большинство пояснений к отпечатанным по-французски названиям блюд было набрано мелким шрифтом, нечитаемым в полумраке зала), а для москвички и вовсе экзотического.

Пока официант (наверное, уместнее было бы назвать прислуживающего нам паренька, намеренно, как мне показалось, утрировавшего свой французский акцент, — гарсон), приняв заказ, записывал что-то в блокнотик, я, с согласия моей собеседницы, включил портативный магнитофон на запись и, развернув тонкий шнур провода, придвинул вплотную к ее столовому прибору крохотный микрофончик — в надежде избежать стороннего шума, состоявшего, главным образом, из обрывков чужих разговоров, доносившихся с соседних столиков.

Для начала я попросил ее представиться читателям «Панорамы» и рассказать, что привело ее в наши края. В «знойную Калифорнию», как шутя выразился я…

— Начнем с того, что Калифорния оказалась совсем не знойной. Когда в самолете сказали, что температура за бортом около 40 градусов по Цельсию, я пришла в ужас и решила, что мои занятия отменяются. Но выяснилось, что жара здесь совершенно не чувствуется, и можно идти по улице, ее не замечая. А это уже располагало к жизнерадостным мыслям.

Я была приглашена сюда университетом Южной Калифорнии в качестве так называемого «визитирующего профессора». Университет приглашал меня и моего мужа. Мы решили поделить семестр на двоих, чтобы не слишком долго отсутствовать дома. Я — профессор Литературного института кафедры советской литературы. В Америку впервые была приглашена прошлой весной, в Стэнфорд. Затем некоторое время была в летней школе в Мидлберри, потом на две недели ездила на конгресс славистов в Чикаго.

— Сейчас по всем штатам можно встретить ваших земляков, начавших открывать для себя заграницу, — заметил я.

— О себе-то я не могу сказать, что не подозревала о существовании «заграницы». Но за других я рада — рада за появившуюся у них возможность, за благо и счастье видеть мир. Ведь это — неотъемлемое право нашей жизни. Путешествовать означает продлевать свою жизнь в пространстве, и те, кто лишают нас этого права, просто очень плохие люди.

— Сейчас нередко слышишь: ситуация в стране меняется столь стремительно, что даже двухнедельного отсутствия вполне достаточно, чтобы не узнать ее по возвращении. Не могли бы вы прокомментировать это?

— Да, быстрота изменений стала очевидной где-то осенью 1986 года. А дальше ускорение шло все быстрее. Менялся идеологический и политический облик страны. Буквально ежедневно менялось политическое сознание людей, что было сразу отмечено социологами. В одном из своих докладов в прошлом году я, руководствуясь исключительно интуицией, сказала, что изменения идут с головокружительной быстротой. Сидевшие в зале социологи тут же подтвердили это фактами. Но и экономический спад в стране идет с той же головокружительной быстротой.

И это движение было настолько интенсивным, что каждый раз, собираясь написать фразу, я сознавала, что она уже тривиальна.

Я занимаюсь литературой 20-го века, что очень близко к феномену советской власти, и поэтому у меня постоянное ощущение, что моя мысль устаревает находу. Ты только тщишься объяснить людям нечто и в ту же самую минуту сознаешь, что это уже всем понятно. Но, знаете — меня радовало устаревание моей мысли: это означало, что мы перестали быть первыми «в деревне», что всегда мне было омерзительно. Человек не должен стремиться быть «первым в деревне».

— Мы? А кто это? — я действительно не понял, кого она имела в виду.

— Скажем, гуманитарии, — подумав немного, уточнила Чудакова. — В последние годы я не употребляю слово «интеллигенция». Мне кажется, что мы не можем применять его к себе. По крайней мере, я не берусь — хотя, может быть, кто-то другой не разделяет мою точку зрения… Единственное, что я могу сказать — мы не являемся наследниками старой российской интеллигенции. Полагаю, что это слово надо сначала заслужить.

В этот момент к нашему столику подкатили другой — высокий и напоминающий этажерку: его полочки были уставлены тарелками с заказанными нами закусками, а на самой верхней в металлическом ведерке леденела бутылка светлого вина. Для магнитофона на поверхности стола места уже не оставалось. Включил я его спустя примерно полчаса, когда в наших чашках дымился скверно, «по-американски», сваренный кофе — другого в этом, в общем-то, неплохом французском кафе, почему-то не оказалось…

— Вы знаете, я собирался порасспрашивать вас о так называемом «литературном процессе» в стране, — вернулся я к предмету нашей встречи, — но нынешняя политическая ситуация невольно направляет разговор в другое русло. Недавно кто-то заметил и, на мой взгляд, вполне справедливо, что, просматривая кинохронику, фотографии разного рода собраний, демонстраций, митингов — всех тех неординарных событий, которые происходят сейчас в СССР, — редко встретишь молодые лица.

Участники этих событий — преимущественно люди среднего и даже пожилого возраста. Почему это происходит? Полагаете ли вы, что молодежь действительно как-то самоустранилась от процессов в политической жизни страны? И как вы могли бы объяснить этот феномен?

— Безусловно, это специфическая черта наших дней, — быстро согласилась Мариетта. — В 60-е годы все было иначе. Еще в конце 50-х годов двое моих третьекурсников разбрасывали листовки, протестуя против событий в Венгрии, — и попали в тюрьму. Пожалуй, именно с того времени молодежь включилась в политическую деятельность. Однако вернемся к нынешнему времени.

Что слышали с детства в своих семьях те, кого сегодня мы не видим на демонстрациях? Ложь, обман, циничные фразы, которыми при них, не стесняясь, обменивались их родители… Их учили молчать и лицемерить. Сегодня эта молодежь в полной мере поняла моральное банкротство своих родителей. Молодые относятся к предшествующему поколению с презрением и почти с ненавистью. Я вспоминаю, как однажды в день рождения моей дочери зашел разговор на политические темы и один из ее друзей сказал: «Что же нам делать? Ведь мы совершенно не уважаем людей вашего поколения!» — на что другой ответил: «Не уважаешь, так не общайся!» И тогда первый серьезно и грустно сказал: «А если это моя мать?..»

Поколение отцов лишило их воли к действию, с детства внушая, что лучше не рыпаться, не надеяться на то, что от тебя что-то зависит. Их сознательно держали в состоянии детства… как, впрочем, и все наше общество. Это было старательное инфантилизирование наших людей, искусственное продление незрелого периода человеческой личности. Флюиды этой страшной болезни распространялись и на тех, кому было совсем мало лет. Сам воздух был отравлен, в нем как бы висел императив — как можно дольше не выпускать человека в жизнь, в самостоятельное действие, а в идеале протянуть этот процесс до смерти.

Теперь же все общество пожинает плоды своего же воспитания. Признаюсь — я сразу с интересом отнеслась к рок-группам. Не все мои сверстники разделяют этот интерес. В этих музыкантах (а я видела лучших и говорю именно о них) можно наблюдать тотальный протест — они сметают все, что присуще предыдущему поколению: долой вашу мимику, долой вашу пластику, долой ваши слова, мысли — все долой! Я их понимаю, хотя очень сожалею об этих ребятах.

Я преподаю и вижу много умных, симпатичных и мыслящих студентов. У них есть все — понятие нравственности, понимание добра и зла, которые проснулисъ в нашем обществе, как я датирую, летом 1986 года. Именно тогда я почувствовала, что появилось что-то новое: народ стал медленно, ощупью различать Добро и Зло.

Повторяю: я вижу, что у этой молодежи есть все, кроме воли к действию, веры в необходимость действия, веры в то, что в результате этого действия они увидят стабильное, нормально развивающееся общество. Эдакое неумение и нежелание ступить на эту площадку, на которой и происходят преобразующие процессы… Я им сочувствую, понимаю их и жалею.

— Есть ли у вас какой-то предположительный сценарий дальнейшего развития событий в СССР? И какая роль может в нем принадлежать тем, кто сегодня молод? — продолжил я вопрос.

— Начну опять с того, что я их понимаю: они не хотят откладывать жизнь «на потом». Они достаточно насмотрелись на тех, кто это делал и жил в страшных во всех смыслах условиях. Видели они и тех, кто отрывал свой кусок, видели уродливость всего этого. Они просто хотят жить сейчас, а это трудно. Однако многие из них ценят то, что у нас почти разучились ценить — чувство свободы, освобождение мысли, освобождение поступка.

Что же касается будущего, то я представила его себе после первых двух лет нашего, как мне думается, нового исторического периода. И с тех пор мое представление не изменилось. Нас ждут жестокие лишения, они уже видны сейчас и они будут усиливаться. Однако, другого выхода нет. Я верю, что тот путь, на который встало наше общество, правильный, и он выведет все-таки на дорогу, на которой вдали засветятся реальные очертания Разумного и Стройного. Надеюсь, что ждать придется не очень долго. Было бы прекрасно, если бы в какой-то момент молодежь поверила нам и вместе с нами занялась этим нелегким делом. Но получится ли — не знаю…

Видимо, мы говорили около часа: текст, приведенный выше, только в малой доле передает все записавшееся на первую кассету — она закончилась, и магнитофон, отключаясь, щелкнул и остановился. Давно остыли чашки с кофе, зал по-прежнему не пустел, но свободных столиков было достаточно, чтобы мы не чувствовали себя неловко оттого, что вот, еду прикончили, а кого-то заставляем ждать в очереди. Не было ее, этой очереди. И потому я сменил кассету и, не торопясь, продолжал расспрашивать Мариетту.

— Роль писателя в России, а потом и в СССР, всегда была необычайно велика. Так ли это и сейчас: что означает литература в новый, как вы его называете, исторический период?

— Последний год очень значителен для российской культуры в целом, которая, на мой взгляд, перестает быть литературноцентричной — так бы я назвала состояние, в котором она пребывала на протяжении последних двух веков. Как-то моя знакомая американская славистка с неподдельным изумлением спрашивала меня: «Я не могу понять, почему такое количество людей суетятся, интересуются судьбой Булгакова, его музеем, мемориалом? Как может писатель иметь такое значение в жизни общества?»

Тогда я поинтересовалась — существует ли имя в американской литературе, вызывающее такой же пристальный интерес? Назвать она никого не смогла. «А кем же ваше общество занято, — спросила я, — какими личностями?» Ответ оказался полушутливым — что-то типа «актеров-спортсменов». А ведь вопрос этот весьма серьезный и не праздный. Наше общество всегда было литературноцентричным, а в 70-е годы оно дошло просто до апогея в этой области, с шумом публикуя малейшее стихотворение, письмо, рассказ из наследия давнего и недавнего.

Мы чувствовали, что делаем какое-то огромное дело. И оно действительно делалось — удерживалась культура, ей не давали окончательно распасться. Но как, однако, глубока ненормальность жизни общества, где литература стоит в центре, замещая собой экономику, политику, социологию! Для нас же это было своеобразной компенсацией. И хотя мы знаем, что компенсация может давать прекрасные плоды, для общества в целом это аномалия.

Сейчас писатель потихоньку переходит на место, ему отведенное, а люди, им писателем занимающиеся (к которым принадлежу и я), — они тоже попадают в нормальный поток движения науки. Недавно в предисловии к одному сборнику, который я редактирую, я употребила цитату из Пушкина: «Занятия наукой перестают, наконец, быть подвигом честного человека». Я этому рада… Отвечая же на ваш вопрос, могу сказать, что сейчас писатели должны сыграть свою роль в обществе в другой функции, нежели просто писательской.

В чем будет проявляться утрата литературой своего центрального места? В том, что писатель, литературовед, критик должен будет кроме своих профессиональных занятий участвовать в жизни общества в самых разнообразных сферах. Он должен выбрать себе какой-то политический угол… или же, не выбрать его и заявить — да, я предпочитаю жить исключительно своей личной жизнью! Такое, я считаю, тоже возможно.

В скобках замечу, что сейчас большинству людей, к сожалению, так или иначе приходится заниматься политикой. Мне кажется, это происходит оттого, что именно сейчас мы занимаемся формированием такого общества, в котором каждый сможет выбрать — жить ему частной жизнью или политической. Как у нас было раньше: с одной стороны никого к политике близко не подпускали, с другой — в политику якобы были вовлечены все. Всеобщая политизация без какого-либо реального участия — это большая мерзость.

Почувствовав некоторую неловкость оттого, что в беседе с видным специалистом в области литературы я постоянно сбиваюсь на вопросы социально-общественного характера, я попробовал несколько изменить русло нашего разговора:

— Недавно кто-то достаточно метко, на мой взгляд, пошутил: «Россия по-прежнему самая читающая… Пикуля страна.» Нам отсюда трудно судить, насколько соответствуют эти слова действительности. Но… Я просматриваю достаточно большое количество и давно выпускаемых, и новых советских периодических изданий. И всё чаще смущает во многих из них такое обстоятельство. Вот, например, «Московские новости» — в последнее время читатель числит как актуальную, смелую и в общем-то респектабельную газету.

И вдруг мы обнаруживаем в этом еженедельнике странные перемены — его корреспонденты как бы переходят на полублатной жаргон. Как вам нравится заголовок в разделе хроники — «Вести из-за бугра»?.. В «Панораме», авторов которой к консерваторам никак не причислить, мы себе подобного не позволяем. Отчего это происходит? Может, это шаг навстречу выявившимся в условиях относительной свободы вкусам читательской аудитории?

Вот недавно на одном из кинопросмотров находившийся здесь Евтушенко, в свойственной ему экзальтированной манере и с глазами, полными слез, назвал культурную ситуацию в Союзе процессом «всеобщей коммерциализации». Может, и правда — в этом дело, и происходит некий процесс снижения уровня культуры до нижних слоев ее потребителя?

— Позвольте, — быстро отреагировала Мариетта, — в стране, разложенной предшествующими режимами, просто не могло быть иначе! Демократия открывает шлюзы, и в эти шлюзы идет именно то, что находилось под запретом — а не что-либо иное. Золото с неба не сыпется. Откровенно говоря, я не понимаю ни испуга, ни изумления своих соотечественников снижением уровня культуры, ее усреднением. Это же закономерно! Раньше картина в этой области была вполне стабильная.

Существовал узкий круг людей, которым, прежде всего, в силу их положения были доступны напечатанные за рубежом произведения наших философов, писателей и т. д. И еще другой, тоже узкий круг — профессионалы: филологи, историки, немногие хорошие философы — они также имели доступ в считанные хорошие библиотеки. А огромная масса народа в то время пробавлялась литературой, накопленной в публичных, массовых библиотеках. В основном, это были книги, изданные после 1964 года — остальные считались устаревшими.

Теперь на людей свалился ворох разных имен, произведений. И одновременно с этим появилась возможность приложить свои силы к коммерции. Согласитесь, что раньше человек с коммерческой, предпринимательской жилкой имел только два пути: торговля или настоящая преступность — с обрезом в руке. Я убеждена, что многие не стали бы преступниками, будь у них возможность заниматься законной предпринимательской деятельностью. И, конечно, сейчас в коммерцию устремились люди, несущие на себе печать предшествующих десятилетий.

Вернемся к имени Пикуля. Не только сейчас, когда он умер, но и раньше я считала, что нападки на него не совсем корректны. В сущности, он занял пустующее место. В массах сохранялся большой интерес к истории, который десятилетиями не удовлетворялся. На самом же деле, удовлетворить его было просто — переиздать нашу, не Бог весть какую, но вполне приличную массовую романистику, историческую романистику конца прошлого века. Пикуль создал собственную библиотеку из этих книг и перелагал их в свои романы. А люди с удовольствием их читали. Я никогда не могла понять яростных претензий к нему. Да, писал он пошловато, на потребу читательскому интересу — но интерес-то ведь этот был!

Конечно, в современной коммерческой продукции бездна поверхностности и малоаппетитных вещей. Но в ужасе наших интеллектуалов перед этой свободной деятельностью меня огорчает привычное зрелище их инфантильного поведения. Например: стоило в последнее десятилетие появиться в газете очерку о том, как муж убил свою жену-учительницу, через пару номеров газета публиковала подборку писем-откликов читателей. Лейтмотив — недоумение и ужас перед тем, что среди нас появились люди, которые убивают своих жен, да еще и учительниц. Это подвергалось обсуждению и муссировалось печатными органами, выдавалось ими за общественное сознание.

А ведь все просто — да, среди нас есть и были преступники, как и в любой другой стране. Да, их процент не ниже, чем где бы то ни было. Здесь я хочу употребить выражение молодежи, которое очень люблю: «Как же так — никогда так не было, и вот опять так получилось». Мы сталкиваемся здесь с той же преднамеренной инфантилизацией населения, лишь в других формах. «Ах! Как же это так — коммерческая деятельность! Снижение культурного уровня!» А подумайте, как же может быть иначе?

Действительно, «коммерческая деятельность» разносит ценности по рукам, опошляя их по ходу дела. Этот процесс мы неминуемо должны пройти, и дело людей, которые чувствуют себя профессионалами в культуре, постараться каким-то образом сделать так, чтобы процесс этот проходил без огромных потерь для культуры. Государство как бы выпустило из рук эту деятельность, которую подхватили те, кто к ней способен. Мы же привыкли к тому, что культурой занимаются два сорта людей: абсолютно не имеющие к ней отношения — в райкомах, горкомах и управлениях культуры — или люди действительно высокообразованные.

Сейчас же мы имеем нечто среднее, к чему не привыкли. В итоге, коммерческая деятельность некоторое время, возможно, весьма долгое, будет иметь неприятный характер. Потом она, как я думаю, попадет в свой канал, как у вас — «коммерческий» — и будет там находиться. В других же каналах будет находиться культура как таковая. Видите, я неисправимый оптимист, может быть, со мной даже неинтересно разговаривать… — неожиданно рассмеявшись, закончила мысль Чудакова.

Улыбнулся и я — хотя оптимизм Мариетты разделял не вполне. И вовсе не потому, что видел какие-то опасности для российской литературы оттого, что пробивные и ловкие ребята, не имеющие к ней вроде бы прямого отношения, станут богачами на печатании журналов и книжек — пусть бы им! Бог, как говорится, в помощь… Позволят ли там обстоятельства, чтобы процессы, о которых говорила моя собеседница, благополучно завершились нормальной ситуацией — когда издатель свободен издавать, а читатель — выбирать?..

События последующих месяцев, к сожалению, подтвердили обоснованность моих сомнений. Тогда же, после нескольких ничего не значащих фраз, которыми обменялись мы с Мариеттой, как бы давая себе передышку, я спросил ее о впечатлениях, оставшихся от преподавания в американской аудитории. Здесь я считаю необходимым привести ее ответ почти дословно:

— Во-первых, очень приятен неподдельный, серьезный, активный интерес аспирантов (а я преподаю именно им) к выбранному предмету. Резкое отличие здешних аспирантов от наших, даже лучших, довольно очевидно. Оно интересно, любопытно и все время подтверждается. Американские студенты умеют интенсивно работать, и порой, при существенно меньшем начальном уровне знаний по данному предмету, они могут в короткий срок проработать огромное количество материала и непременно прийти к каким-то оригинальным выводам и мыслям.

Это и есть их задача. Можно сказать, что они не мыслят себе работу без мысли. И я с самого начала этим восхищалась. У нас же этот процесс происходит более вяло, медленно с другой стороны, именно про нас сложена поговорка: «Русские долго запрягают, но быстро едут»…

Подобными наблюдениями со мною и раньше делились визитирующие в США преподаватели из советских вузов. Оставалось думать, что оно вполне обоснованно.

— Считаете ли вы, что это уже национальная черта, или их просто так учат? — уточняя ее мысль, спросил я Чудакову.

— Многое из того, что я здесь вижу, в том числе и предмет нашего разговора, приводит меня к мысли, что это просто часть системы, по которой работает вся страна. Умение студентов активно работать мне видится как часть общего успеха, потому что тут все обусловлено.

Здесь знают заранее, — задумавшись ненадолго, продолжила она свою мысль, — знают с детства, быть может, не отдавая себе отчета, как целесообразно вести себя в этом обществе. Приведу вам некий обобщающий пример. Когда я жила в Стэнфорде, мои американские друзья часто возили меня по окрестностям.

Вы, наверное, знаете эти места — крутые горные дороги, обрывы, темнота… Первое время я удивлялась: мчимся в темноте, виражи, а водители перед поворотом не сигналят. «Как же вы не гудите?» — спросила я однажды, вызвав у спутников искреннее изумление. Водитель так и не понял моих объяснений про Крым и Кавказ и лишь вежливо улыбнулся.

Я стала приглядываться и увидела: желтая полоса, которая разделяет все дороги Америки — всегда свежая, подновленная — никогда, даже если нет ни одной машины в обозримом пространстве, не пересекается — водителю просто не придет это в голову. Так зачем же им гудеть, когда есть уверенность, что из-за поворота не вылетит срезающая угол машина? Может, конечно, случиться — человек в невменяемом состоянии… но от такого гудком не спасешься.

— А вам не скучно, когда вот так все время — желтая полоса? — похоже, вопрос рассердил мою собеседницу.

— Нет, мне не кажется это скучным. Мне уже задавали подобные вопросы — о бесконечных американских законах, налогах и пр. Где же, мол, хваленая свобода? Отвечая, я сравнила это со стихотворчеством: соотношение между метром и реальным вариантом размера. Ты знаешь, что ты в ямбе, ты вошел в ямб, а не в хорей, — а дальше у тебя много вариантов, где можно пропускать ударение или нет, и т. д.

Мне кажется, что американцы легко и охотно входят в данную сетку стихотворного метра, а дальше у них остается свобода действия. Никто не сказал, что ямб дает одну-две формы: их в нем огромное многообразие. Но при этом все помнят, что они находятся именно в ямбе, а не в хорее. Так и американцы…

* * *

За разговором мы почти не заметили, как наш столик оказался убранным, на углу его появилась узкая коленкоровая книжечка — можно было не сомневаться, что в ней покоился счет. Гарсон, пробегая время от времени мимо нас, вопросительно поглядывал на эту книжечку… Интересно, догадываются ли официанты, сколь ничтожную часть реальной стоимости встреч, происходящих при их покровительстве, порой составляют приносимые ими счета? Улыбнувшись этой мысли, я поймал взгляд пробегавшего в очередной раз гарсона и кивком указал ему на край стола. Пора было подниматься.

— Я знаю, что ваша кандидатура рассматривается как одна из наиболее вероятных на замещение должности директора Ленинской библиотеки. Вам не страшно? С учетом всего, что происходит не только с самой библиотекой, но с фондами, зданиями, технологией? — задавая этот вопрос, я прежде всего имел в виду сообщения о катастрофическом состоянии, в котором оказалось здание старейшего в России книгохранилища из-за оседающего под ним грунта.

— Что говорить, решиться на это было очень трудно. Но я хорошо представляю себе весь ужас ситуации и положение того, кто возглавит эту библиотеку. Именно поэтому мне надо решиться… — сейчас Чудакова смотрела куда-то вдаль, не видя ни меня, ни гарсона, с ловким поклоном и заученными словами благодарности принесшего на столик сдачу, несколько мелких купюр — не без основания предвидя в них свой добавочный гонорар.

— Скажите, — спросил я Мариетту, готовящуюся подняться из-за столика, — у вас сложился уже какой-то план перестройки (употребим это модное слово) работы библиотеки, стань вы ее директором? Ну, например, как вы предполагаете себе строить работу спецхрана? И расширятся ли контакты библиотеки с зарубежными издательствами и книжными фондами?

— Я думала об этом задолго до того, как наш спецхран был практически открыт. И стремилась этому способствовать уже в прежние периоды — естественно, во многом безуспешно. Условием работы библиотеки должен быть полный доступ ко всем хранящимся в ней книгам — это вне обсуждения. И если мне суждено будет оказаться в должности ее руководителя, то само собой разумеющимися будут контакты с университетскими библиотеками, издательствами и просто гражданами разных стран, занимающимися изучением России.

Я говорю и о жителях Америки, прочно стоящих на ногах, которые хотели бы помочь такому благому делу как строительство библиотеки имени Ленина: мне говорили о том, что, может быть, имеет смысл прямо сейчас, сходу открыть фонд, банковский счет для этой цели. Одна из моих идей заключается в следующем: библиотеку фактически нужно заново строить, и если бы кто-то из богатых людей захотел пожертвовать крупную сумму денег, на которую, предположим, можно построить один зал, то мы бы, в свою очередь, дали этому залу имя благотворителя, как принято в Америке. Наша библиотека — вторая в мире и, я думаю, что тому это было бы приятно.

— Такие люди, наверное, найдутся, — согласился я с Чудаков ой. — Однако не думаете ли вы, что их может смущать то обстоятельство, что библиотека носит имя основателя советского государства? Поверьте, это вовсе не провокационный вопрос: не стану употреблять слово «развенчание», но, скажем, приведение памяти о нем к адекватному его значению — это то, что тревожит сейчас умы в самой России. Подозреваю, что благотворительная деятельность могла бы быть более успешной, не носи библиотека имени Ленина…

— Вы понимаете, с одной стороны, приходится признать факт, что именно Ленину удалось перевернуть Россию — во многом с помощью своей личной воли. В результате, именно он изменил картину мира. С другой стороны, если говорить конкретно о библиотеках, то именно с него начинаются массовые «книжные» репрессии. Весной этого года я написала для «Советской культуры» статью под названием «Чистка разума», в которой говорю, что чистка библиотек — это его идея: именно тогда начинают изыматься из всех фондов книги, которые не совпадают, по его представлению, с революционными идеями и пропагандой.

Другое дело, что в этом была своя последовательность, если смотреть правде в глаза: коли произошла революция, то длинные списки пунктов, по которым книги изымались из библиотек — монархические, гимназические книги, воспитывающие верноподданнические чувства и прочие — были вполне логичны для ситуации. Но понять — не значит простить. Я просто говорю о том, что тогда случались вещи как полностью абсурдные, так и не лишенные своей логики.

Но полагаю, что можно считать бесспорным — именно с Ленина началось сокращение доступа к книге, а не расширение его. Мне кажется, что необходимо подумать о возвращении библиотеке имени того, благодаря кому на фронтоне было выбито «На благое просвещение». Конечно, решать такой вопрос надо всенародно. Я думаю, что библиотека принадлежит не только нашей стране, но и мировой культуре.

Чудакова обреченно взглянула на меня, и я понял, что жестоко злоупотребил любезностью нашей гостьи — расспрашивая её по меньшей мере пару часов… Но последнего, традиционного вопроса не задать я просто не мог:

— Что бы вы хотели сказать читателям «Панорамы», что пожелать им? — уже сматывая шнур микрофона, спросил я Мариетту.

— Мне радостно думать, что так много людей, которые большую часть своей жизни провели в России, живут здесь полноценно, хорошо, добившись, конечно, этого большими усилиями. Я желаю им и дальше добра и счастья. Хотела бы пожелать еще и более доброго и оптимистичного отношения к событиям в России…

Потом мы ехали через весь город — в центр его, где в университетском общежитии Чудаковой предстояло провести еще одну, последнюю в Лос-Анджелесе, ночь. Пообещав помочь ей на следующий день в каких-то предотъездных хлопотах, я возвращался домой. Шел двенадцатый час ночи, улицы стихли, и не торопясь, пересекая на всегда зеленый свет перекрестки и почти не следя за движением окрестных машин, я думал о ее словах. «Доброго» — да, конечно. Мало кто из близких мне людей думает по-иному. А оптимистичного?…

Октябрь 1990 — январь 1991 гг.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.