…И ВСЮ ЖИЗНЬ…

…И ВСЮ ЖИЗНЬ…

Она стояла в тамбуре, опустив свой легкий чемоданчик на пол. Ей казалось – все, что видно за стеклом, движется, плывет мимо, она же стоит на месте, не приближаясь к городу, из которого уехала больше 30 лет назад.

Она думала, что будет волноваться, может быть, даже заплачет в ожидании встречи с той давней жизнью, которую прожила здесь с самого рождения.

Но ничего такого не было – она глядела на все спокойно и удивлялась, что решительно ничего не узнает. Разве что тот, густо осыпанный чем-то пакгауз, стоял тут и раньше, но ведь подле каждой большой станции стоит такой же грязно-белый, длинный барак без окон.

Поезд медленно завернул, и ей открылся город, сбегавший с холма вниз к железнодорожному полотну.

Ее город.

Единственное, что было ей здесь знакомо, это уцелевшая с шестнадцатого века стремительно изящная башня костела давно исчезнувшего монастыря. Впервые сердце ее умилительно дрогнуло: ей вспомнилась чахлая березка, выросшая на покатой крыше башни из неведомо каким ветром и когда занесенного туда зернышка.

Конечно, отсюда, из поезда она не могла ее разглядеть, да может, ее уже и не было там?…

Поезд остановился. Она увидела стандартно-современный вокзал, широкое асфальтированное шоссе за ним, стайку красных «икарусов», ожидавших пассажиров, и почему-то все это вызывало в ней легкое раздражение.

Как глупо, что сама она вызвалась поехать сюда! Чего она, собственно ждала? Возвращение молодости?

Она стала торопливо выбираться из вокзальной толпы, словно боясь, что кто-то за ней наблюдает и посмеивается над ее сентиментальными мыслями. Но никто не обращал на нее ни малейшего внимания – она была чужаком, одним из многочисленных туристов, к которым все здесь за последние годы привыкли, как к плохой погоде.

Ей захотелось пройти туда, наверх, к ботаническому саду, свернуть налево к пруду, где неподалеку от мостика стоял двухэтажный дом с веселым крыльцом, украшенным витыми деревянными колонками, с широкой, скрипящей лестницей, ведущей на второй этаж. Там жил ученый смотритель сада с двумя детьми – ее отец. В квартире было множество маленьких комнат, заставленных книгами и ящиками с рассадой и луковицами, где всегда пахло землей, сыростью и крепким отцовским табаком. Но любимым местом игр были не комнаты, даже не сад, а тупичок на лестничной площадке. Там стоял огромный деревянный сундук покойной бабушки; при повороте ключа замок его издавал короткий, веселый мотивчик; стена над сундуком вся была исцарапана различными надписями, вроде «Вальдо плюс Эве равняется любовь», выцарапанные гвоздями буквы глубоко врезались в стену, окрашенную ядовито-лазоревой масляной краской…

Может, дом сохранился? И веселая Садовая улица, обсаженная липами и каштанами, тоже еще существует? Она только посмотрит на дом и вернется в центр, отыщет гостиницу, где ей был заказан номер.

Когда-то от вокзала до дома они пробегали за двадцать минут. Но, пройдя вверх по шоссе не более ста метров, она почувствовала, что дорога эта сейчас для нее длина и крута. Вернулась на площадь, села в автобус и приехала прямо в гостиницу.

Она напилась чаю в тесном прокуренном буфете на этаже, разложила в номере свои немногочисленные пожитки, скинула туфли с отекших ног и, не раздеваясь, прилегла на кровать. И тот час уснула крепко и сладко, как спала, наверное, в юности.

Когда проснулась, в номере было сумеречно и прохладно; что-то шелестело за открытым окном, занося в комнату запах прибитой дождем пыли и влажного железа.

Она заторопилась, словно боялась опоздать, хотя спешить ей было некуда – она нарочно приехала в субботу, чтобы за два свободных дня немного отдохнуть и побродить по городу.

Оделась, вышла из гостиницы, быстро перешла площадь и растерянно остановилась – поняла, что не знает, куда идти, даже, что надо спрашивать у прохожих: где ботанический сад, существует ли еще Садовая улица?

«У стариков надо спрашивать, – подумала она, – они еще могут помнить».

Но как назло мимо шли одни молодые, мельком взглядывая на растерянную пожилую женщину под дождем.

Наконец, она решилась обратиться к двум девочкам, пробегавшим мимо.

– Садовая? Вам надо спуститься по Центральной, перейти мост, там как раз начинается Садовая. Это близко.

– Спасибо, большое спасибо, девочки! Какой дождик славный, верно?

– Ой, вы промокнете, – сказала старшая.

– Конечно, промокну! Я зонтик забыла дома!

Она сказала это так радостно, что девочки засмеялись и, убегая, в один голос крикнули:

– Счастливо!

– Счастливо…

«Значит, и Садовая есть, и пруд, а может, и дом сохранился?»

Дом стоял. Такой же кряжисто-приземистый, только немного потускневший; дождевые подтеки на стенах напоминали морщины на знакомом лице.

«Интересно, кто живет в нашей квартире?»

Ей неудержимо захотелось подняться наверх, пройти по длинному, плохо освещенному коридору до поворота, где подле тусклого окна была их дверь, обитая серым дерматином, аккуратно простеганным гвоздями с блестящими медными шляпками. А дальше – тупичок и бабушкин поющий сундук.

Широкая деревянная лестница с резными, до черноты отполированными временем перилами, скрипела точно так же, как тогда. Чуть задыхаясь, она добралась наверх. Здесь было уже почти совсем темно. Механически нащупала выключатель; высоко под потолком вспыхнули поодаль одна от другой две яркие лампочки.

«Как светло!» – мельком подумала она.

Быстро прошла по коридору, завернула за угол; сквозь чисто вымытое стекло сверкнули фонари над лодочной пристанью. Дверь, окрашенная под дуб, с медной дощечкой над прорезью «почта» была чужая, не их дверь. Но стены были такими же, ядовито-лазоревыми; а там, в углу, где стоял когда-то бабушкин сундук с музыкой, они были исцарапаны и исписаны, как в былые дни.

«Не меняются дети», – с улыбкой подумала она.

Ей захотелось узнать, что же пишут нынешние дети? Все то же? «Вальдо плюс Эве равняется любовь?»

Она отыскала в сумочке очки, прошла в угол и едва не вскрикнула: чуть выше уровня ее глаз красовались выцарапанные гвоздем буквы и полустертые цифры.

Надпись гласила: «Некоторые странности в арифметике, замеченные мною».

Это же ее почерк, ее надпись! Сохранилась! Людей, которые жили здесь, давно уже нет, а надпись, глупая детская надпись сохранилась!

И стены блестели, как раньше. Их, видно, не перекрашивали, просто мыли. А надпись смыть нельзя было – она вросла в эту стену, как многие жизни вросли в эту землю и остались в ней навсегда…

… Она не любила вспоминать – слишком много потерь было в прошлом и слишком мало радостей в ее, как она иногда думала, неудавшейся жизни.

С мужем они жили неладно и недолго. Разошлись, не сорясь и не жалея о разлуке. С той поры она так и осталась одинокой. Правда, со многими она была связана по работе, со многими приятельствовала, но друзей у нее было мало – настоящая дружба не терпит многолюдья, а она большую часть времени проводила на людях.

Впрочем, свою многолетнюю работу в газете она любила, хотя в последнее время ей начали надоедать вечные разъезды, невеселые встречи с людьми для торопливой подготовки материалов «в номер», под рубрикой «Письмо позвало в дорогу». Она быстро уставала, а в одинокие вечера даже стали приходить мысли об одинокой старости. Впрочем, она одергивала себя: какая же это старость для журналиста – пятьдесят лет!

«Я всегда знала, что Илья Эренбург из меня не выйдет, но, ей-богу, надоело быть вечно «маленькой пользой», вроде чеховского героя. Время уходит, уходит, а я остаюсь все той же Евой Лариной, бывшей Эве Лаар.

Сюда, в свой родной городок она тоже приехала по письму. Конечно, она могла бы отказаться – только что вернулась из Новосибирска, где две недели ежедневно, вместе с директором неожиданно закрытой музыкальной школы часами просиживала то у председателя горсовета, то у секретаря горкома, обкома, пока не добилась отмены незаконного постановления.

Пакет, который пришел в редакцию со штампом ее родного города, был тяжелый, плотный; в нем оказались фотокопии каких-то чертежей, схем, смет.

Она ничего в этом всем не поняла и решила, как всегда с присылками такого рода, отослать в Комитет по изобретениям. Но письмо, приложенное к чертежам, было подписано редкой, но очень знакомой ей фамилией – Хейно Оямаа. Правда, того юношу, который был ей когда-то близок, звали не Хейно, а Вальдо. Но она забыла, как звали его младшего брата. Может, это он и есть?

Хейно Оямаа писал о том, что великолепный орган в костеле шестнадцатого века, самой значительной достопримечательности города, отмеченной во всех туристских маршрутах, приходит в упадок, ему грозит онемение.

«С незапамятных времен, – писал Хейно Оямаа, – наш город считался одним из самых музыкальных городов Республики. Уже десять лет у нас существует Общество любителей органной музыки. Мы все, члены этого общества, решили своими силами реставрировать орган. Подготовили чертежи, сметы, получили одобрение специалистов, строивших орган в зале Чайковского в Москве, но уговорить местные власти отпустить деньги на приобретение необходимых материалов (только на материалы, так как все работы будут нами проводиться на общественных началах) нам так и не удалось! Очень просим, пришлите вашего корреспондента, помогите нам уговорить «отцов города», что мы мечтаем пропагандировать не религию, а классическую музыку, доставлять наслаждение слушателям, способствовать эстетическому воспитанию граждан!»

Отец Вальдо был органистом! – взволновано подумала она. – Может, это действительно его младший брат?»

Она хорошо помнила старшего Оямаа, высокого строгого дядю Арво Оямаа; он с семьей жил по ту сторону моста; идя в костел и из костела, он всегда проходил мимо дома Лааров. Вальдо учился вместе с ее братом Юханом, они дружили с первого класса.

В сорок третьем Арво Оямаа расстреляли за то, что он отказался стать тапером в немецком публичном доме. А на следующий день Юхан с отцом принесли к ним в дом избитого Вальдо. Он был без сознания. Когда очнулся, рассказал, что ночью немцы ворвались в дом, вытащили из постели больного отца, били его; Вальдо бросился на защиту; его тоже начали бить прикладами по голове, он упал, кто-то наступил ему на спину, больше он ничего не помнил…

К Лаарам через сады пробралась соседка, рассказала, что старшего Оямаа расстреляли прямо там же, во дворе его дома, а Вальдо бросили в комнате, думали, верно, что он тоже мертв. Но когда немцы ушли, она услышала его стоны и прибежала за помощью. Ведь жена Арво за несколько дней до войны уехала с младшим сыном к родственникам в деревню, да так и не вернулась, а сама она боится… просто боится…

Так Вальдо попал к Лаарам и остался у них до конца войны, до возвращения его матери.

Ходить Вальдо уже никогда не смог – немцы перебили ему позвоночник.

В начале его пребывания у Лааров за ним ухаживал Юхан. Но в конце сорок третьего он вдруг исчез, как исчезло из города еще несколько знакомых Эве юношей. К тому времени Юхану и Вальдо было по семнадцать, и четырнадцатилетней Эве они казались уже совсем взрослыми. В день исчезновения Юхана она нашла у себя под подушкой письмо:

«Будь молодцом, сестренка! На твоем попечении теперь Вальдо и отец. Крепись, родная. Обнимаю. Юхан.»

На ее растерянный вопрос, где Юхан, отец строго ответил:

– Это я его послал. Вернется не скоро. И вообще – помалкивай…

С этого дня Эве, как настоящая медицинская сестра, ухаживала за Вальдо; вместе с отцом мыла его, меняла белье, перекладывала. Они подружились – молчаливый юноша и крепенькая, белобрысая девчонка. Так длилось несколько месяцев. Когда Вальдо стало немного лучше, старый Лаар где-то раздобыл и отремонтировал инвалидное кресло с высокими колесами; Вальдо полусидел в нем, перекатывая колеса руками, ездил по комнатам, даже выезжал по ночам на балкон. Он много читал и еще больше рисовал, но прятал свои рисунки и только изредка показывал Эве набранные по памяти улицы родного городка.

Она же от него ничего не скрывала. Даже сны свои рассказывала. Последнее время ей снились странные, цветные сны. Она не могла рассказать их содержания, а только описывала все, что видела. Один сон почему-то часто повторялся: ей снилась скрипка, просто скрипка. Она стояла на подоконнике, а сквозь стекло в комнату лился солнечный свет, образуя на паркете четкий рисунок оконного переплета. Небо за окном было синее-синее, рама окна белая, тень на паркете сиреневая, а скрипка ярко-коричневая. И все это вместе было так хорошо, что она просыпалась с замирающим от счастья сердцем.

А Вальдо говорил:

– Все это ты потом выдумываешь, когда просыпаешься. Цветных снов не бывает.

Она обижалась, сердилась, чуть не плакала, но юноша только усмехался.

Отец Эве заметно старел и слабел. Все труднее становилось ему добывать для семьи пропитание и топливо. Изредка он исчезал куда-то на день-два, возвращался то с куском сала, то с несколькими килограммами картошки, ведерком угля, а из дому исчезала либо любимая картина отца, либо его праздничный костюм, либо какая-нибудь памятная вещичка покойно матери. О Юхане они больше с отцом не говорили, но Эве знала, что он непрестанно думает о сыне.

В гимназию она не ходила – отец запретил ей выходить днем из дома; только по ночам она осторожно спускалась в их крошечный садик, заросший и заброшенный, нисколько не напоминающий тот, прежний, с розами, гладиолусами и удивительными цветами, названия которых она никогда не могла запомнить.

Вальдо взрослел и становился все более молчаливым и отчужденным. Ее начал смущать его пристальный взгляд, которым он провожал ее каждое движение, и даже редкая его улыбка. Но больше всего ее стесняло то, что у него выросла светлая, легкая, вьющаяся бородка, отчего он поразительно стал похож на дядю Арво. Оба они почему-то стали стесняться друг друга, и все заботы о юноше Эве постепенно передала отцу. А тот все слабел. Иногда он по целым дням не мог подняться с постели. Однажды позвал ее к себе в комнату, заставил сесть рядом, долго молчал и, наконец, сказал тихо и очень серьезно:

– Вот что, Эве, ты уже взрослая, должна понять меня правильно. Забудь, что ты девушка… Забудь… Ты для него теперь должна стать доктором, и нянькой, и матерью… Поняла меня? И еще одно – ты должна дать мне слово… честное слово – если Юхан не вернется, уезжай отсюда. Поняла?

– Почему Юхан не вернется? И зачем я должна уезжать? Куда?

Отец раздраженно сморщился.

– Не задавай детских вопросов!.. Если после войны Юхан не вернется, ты должна отсюда уехать… Поняла?

– Поняла… А ты? Как же ты?

– Иди! – окончательно рассердился отец. – Не торчи тут… Займись чем-нибудь…

Она побежала к Вальдо, рассказала ему об этом странном разговоре.

– Почему, почему отец хочет, чтоб я обязательно отсюда уехала? И откуда он знает, что Юхан не вернется? – плача, спрашивала она. – А как же он? Ты?

Но Вальдо молчал. Не смотрел на нее. И молчал…

…Война, наконец, окончилась. И Юхан не вернулся.

Приехала из деревни мать Вальдо и взяла его домой.

По настоянию отца, Эве вернулась в школу, снова в восьмой класс, а по вечерам стала работать корректором в русской газете.

Первое время она сильно тосковала без Вальдо. Но постепенно работа, учеба, забота об отце, который уже вовсе не вставал с постели, отвлекли ее, она заходила к Оямаам все реже, а вскоре и вовсе перестала.

Чем слабее становился отец, тем острее тосковал о сыне, хотя знал, что уже нечего ждать, все же напряженно ждал хоть какой-нибудь весточки.

Но новостей не было.

И однажды утром, зайдя перед уходом в школу к отцу, Эве не смогла его добудиться…

Уехала она не сразу, как обещала отцу, а только через месяц – кончала школу. Тогда, распродав все, что еще можно было продать, она вместе с подругой отправилась в Москву поступать в университет.

В день отъезда она зашла к Оямаам попрощаться. Ни матери, ни братишки Вальдо не было дома. Эве посидела немного молча, ни разу не взглянув на юношу. Ей было почему-то стыдно, хотелось плакать, просить у него за что-то прощения, но она не решалась заговорить. Он тоже молчал. Наконец, она поднялась, пробормотала:

– Я напишу…

И выбежала.

Она действительно написала. Первое письмо о том, что она держала экзамен не в университет, а в Институт философии, литературы и искусства имени Чернышевского в Сокольниках – «это тоже Москва; там поблизости самый лучший в городе парк!» Ее приняли. Второе письмо – восторженный рассказ о Москве. Третье – что она живет в общежитии и завтра начинаются занятия. Но ни на одно из этих писем Вальдо не ответил.

Больше она не писала.

А долго, долго спустя, после того, как она окончила институт, вышла замуж, развелась и несколько лет проработала в газете, она узнала, что в пятьдесят четвертом году Вальдо Оямаа умер от какой-то сложной почечной болезни. Она не плакала, узнав об этом от случайно встреченной на улице школьной подруги, приехавшей по каким-то делам ненадолго в Москву. Она не плакала и вечером, когда после работы пришла в свою одинокую, не очень уютную комнату. Только всю ночь и весь следующий день ей казалось, что она слышит его глуховатый голос и видит худые руки с длинными пальцами, праздно лежащими на ободах колес инвалидной коляски.

Лица его она вспомнить не могла…

Письмо Хейно Оямаа было первым письмом из ее города за все тридцать лет…

Редактор удивился ее желанию, не отдохнув, сразу пуститься в путь.

День она потратила на встречу со специалистами, что строили орган в зале Чайковского – они подтвердили свое полное одобрение планов, предложений и чертежей, присланных инженером Хейно Оямаа, и сообщили, что еще два года назад отправили в горисполком свое официальное заключение, копию которого она взяла собой.

И вот она здесь…

…Утром ее разбудила барабанная дробь дождя по железному подоконнику. Что же ей делать в такую погоду весь длинный свободный день? Пойти смотреть, как изменился город? Ну, уж нет, если она снова промокнет, как вчера – насморк гарантирован! Начало лета здесь всегда дождливое.

«Уж лучше проваляюсь целый день в постели и по-настоящему отдохну». Она устроилась поудобнее, попыталась уснуть. Но что-то ее все время беспокоило; она вертелась, перекладывала подушку, наконец, закурила и решительно поднялась.

«Зря теряю время. Скорее надо освободиться и уезжать. У меня есть адрес этого Хейно Оямаа. В воскресенье даже удобнее встретиться, чем в рабочий день».

Даже самой себе ей не хотелось признаваться, что не деловитость руководит ею сейчас, а неудержимое желание узнать хоть что-нибудь о годах, прожитых Вальдо Оямаа без нее. Конечно, если этот Хейно действительно его младший брат…

Автобус довез ее почти до самого подъезда шестиэтажного дома, неотличимо похожего на два ряда точно таких же, обрамлявших аккуратно заасфальтированную улицу. Даже деревца – по пяти подле каждой домовой коробки – были одного роста с одинаковым количеством постриженных веток. Лифт поднял ее на шестой этаж. Она нажала звонок, вызвав из тишины два коротеньких, музыкальных тона. Почти тот час же щелкнул замок.

«Как бабушкин сундук», – успела подумать она.

На пороге стоял невысокий, полноватый человек лет сорока.

– Здравствуйте, – сказала она. – Могу я видеть товарища Хейно Оямаа?

– Это я.

– Меня зовут Ева Ларина… то есть, Эве Лаар. Ларина мой псевдоним.

Хозяин удивленно смотрел на нее, не совсем понимая, кто перед ним.

– Мы получили ваше письмо… в газету…

– Ах ты, господи! Как это я сразу не догадался… Заходите, пожалуйста. Я ужасно рад…

– Сильный дождь. Может быть, вы дадите какие-нибудь тапочки?

– Ерунда! У нас линолеум.

– Идите, идите, не стесняйтесь… Мама! Иди сюда. К нам гости… то есть к нам корреспондент из Москвы!

В прихожую вошла высокая, костистая старуха, учтиво поклонилась:

– Очень приятно! Вы не откажетесь выпить с нами чашечку кофе? Проси к столу, Хейно, у меня все готово.

Хозяйка вслед за Эве вошла в небольшую, светлую столовую, достала из буфета третью чашку.

Прошу садиться, – сказал Хейно, пододвигая стул.

Пока Эве усаживалась, старуха не смотрела на нее; вынув из волос полукруглую гребенку, она подобрала волосы со лба, задержав гребень на макушке, отчего на голове ее остался торчать смешной хохолок, похожий на петушиный. Потом вынула из фартука очки, плотно насадила их на переносицу, подошла к гостье и принялась внимательно ее рассматривать.

– Я не ослышалась? – спросила она по-эстонски. – Вы Лаар?

– Да.

– Вы Эве Лаар?

– Да, да! – взволновано сказала Эве.

– Как вы переменились! – тихо произнесла старуха. – Да что я говорю! Переменились… Тогда вы были девочкой… Меня вы, конечно, не помните. Но сын мне много рассказывал о вас и вашем отце… о том, сколько вы для него… вы были для него тогда…

«Значит, правда, и это его мать, брат… его дом…» Что-то словно вскрикнуло у нее внутри, сдавило горло, она ничего не могла произнести, ничего… Протянула к старой женщине руки, обхватила ее, прижалась лицом к ее жесткому, полотняному фартуку и горько заплакала. Она почувствовала, как судорожно дрогнула сухая спина старухи, но не могла сдержаться, не могла перестать рыдать.

Она плакала о Вальдо, которого оставила в этом городе тридцать лет назад, о покойном отце, о матери, которой почти уже не помнила, обо всех тех, кто навсегда остался здесь. И о веселом брате Юхане, который сюда не вернулся. Обо всех потерях в своей жизни. О своем одиночестве и о том, что сюда, в свой родной город она больше уже никогда не приедет… Ей было очень стыдно перед этими людьми, но она не могла сдержаться, не могла…

Только через полчаса, помыв лицо и выпив кофе, она немного успокоилась.

– Простите меня… Я думаю, сегодня нам уже не удастся толково поговорить. Завтра после работы я жду вас в гостинице. Третий этаж, комната шестнадцать.

Оба – и инженер, и гостья чувствовали себя неловко. Только старуха спокойно и ласково смотрела на гостью.

Когда Эве вышла в прихожую, старая хозяйка подождала, пока та наденет плащ, легко погладила ее по щеке, сказала:

– Ты подожди тут. Я сейчас… Я хочу подарить тебе одну маленькую вещь. Пусть будет у тебя память о нем. Он тебя всегда помнил… пока жил…

Она вышла и через несколько минут вернулась с небольшим пакетом, тщательно завернутым в газету.

– Вот. Спрячь в сумку, а то дождь. Это его. Это он сделал. Возьми…

…В гостинице Эве не сразу развернула подарок. Она долго сидела у стола, так и не сняв мокрого плаща. Плотная тоска облепила ее всю, как эта дешевая, мокрая болонья. Ей было трудно пошевелиться, трудно поднять голову. Наконец, она заставила себя встать, сбросила плащ, развернула пакет.

Эта была рамка, в ней небольшая картинка.

Сперва она ничего не разглядела, кроме ярких, сияющих пятен. Но уже вся замерла от предчувствия чего-то необыкновенного, что вот-вот должно было с нею случиться.

Ей не понадобились очки, она увидела, узнала свою скрипку, свой давний детский сон, который с той поры больше никогда не повторялся: синее небо за окном, белый переплет, тень на паркете, а на подоконнике, прислонясь к раме, стояла и пела стройная скрипка.

И на мгновение мелькнуло перед ней худое лицо с золотистой бородкой.

Она засмеялась и сказала громко:

– Мой сон… Вот видишь! А ты говорил, что цветных снов не бывает!

Нет, ей не было грустно, что тот, к кому она обращалась, не мог ее услышать. Она была благодарна ему…

«А ведь я любила его тогда, – подумала она с радостным удивлением. – Любила тогда и, может быть, всю жизнь…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.