ИВАН-ЧАЙ

ИВАН-ЧАЙ

Сергей Иванович ушел на пенсию, когда ему было уже под семьдесят. Все как-то не решался бросить завод, хотя давно уже не работал по своей специальности слесарем-инструментальщиком – слаб стал здоровьем. Дали ему работу, по его мнению, – пустяковую: воспитателем в общежитии недавно созданной слесарной группы заводского ПТУ. Похвастаться особой дисциплинированностью своих подопечных он не мог – вечно случались с ними какие-нибудь ЧП, вечно таскали его к директору для объяснений. Но мальчишек своих он не выдавал и часто брал их вины и шалости на себя.

Внимательно, как когда-то к солдатам своей роты, присматривался старый мастер к мальчикам, к тому, что их интересует, чем они увлекаются. И с огорчением заметил: большинство ни к чему не проявляет особого интереса – после занятий слоняются по общежитию, по двору, мало читают, сидят целыми вечерами перед телевизором и смотрят все программы подряд. Но были и такие, что с увлечением мастерили модели моторок, самолетов, выпиливали что-то, нещадно соря в коридоре, за что неизменно получали взбучку от коменданта. На одного паренька, долговязого и неимоверно худого, которого мальчишки в насмешку прозвали «Малыш», Сергей Иванович обратил особое внимание – тот всегда рисовал. Отрезая большие листы от широкого рулона шершавой бумаги, он рисовал какие-то странные, не совсем понятные картинки. Иногда ребята останавливались за его спиной, подолгу следили за тем, как Малыш набирает краску из разных баночек и, почти никогда их не смешивая, уверенно орудуя левой рукой, рисует кистью диковинных, странных зверей, либо стремительно бегущих куда-то людей с длинными, тонкими ногами. Однажды Сергей Иванович тоже приостановился за спиной Малыша и поразился – парень держал в правой руке карандаш, в левой – смоченную в краске кисть и, одновременно действуя обеими руками, быстро и уверенно рисовал и раскрашивал, вернее, писал красками только что приземлившийся самолет, выходящих из него людей, бегущих навстречу им детей. Все это возникало на бумаге с такой быстротой и выглядело так красочно и радостно, что у Сергея Ивановича не возникло сомнения – день был солнечный, яркий, весенний. Постояв до той поры, пока Малыш не кончил, Сергей Иванович спросил только для того, чтобы завести с парнем разговор!

– Ты где такую бумагу достал?

– Украл, – спокойно ответил Малыш.

– То есть как? Где?

– А в детдоме. Когда сюда уходил. Там у нас коридор оклеивали, два куска осталось. Лежали без толку. Я и взял. Знаете, как на них хорошо гуашь ложится!

– Это что – гуашь?

– Вот, краски. Водяные, а густые.

– А ты куда все после занятий бегаешь?

– В зоопарк. Я зверей люблю. Всяких. Рисовать их интересно.

– Я видел твоих зверей. Они все какие-то непохожие. Сразу и не разберешь, верблюд или, скажем, осёл.

– И птицы, – мечтательно продолжал Малыш, не слушая Сергея Ивановича. – Замечательные есть птицы. Посмотришь, и сразу видно, какой у нее характер…

– Характер? Чудак ты, Малыш!.. А знаешь, что я тебе предложу? Давай организуй ребят, чтобы они тоже учились рисовать, а? А то многие без дела болтаются. Согласен? Научишь их?

– Как же я могу их учить? Я и сам не умею. Просто так рисую… Нет, я бы сам хотел поучиться… Очень бы хотел, да не знаю, как, у кого…

Почти полгода прошло, пока Сергею Ивановичу удалось раздобыть средства на оплату педагога. По неопытности он пригласил не художника, а старого чертежника из конструкторского бюро, ушедшего на пенсию. Вначале ребята охотно посещали кружок, потом их становилось все меньше – старик-чертежник заставлял их рисовать какие-то коробочки, стаканы, мячи, учил писать всевозможные шрифты и с недоверием относился к тем, кто рисовал, как он говорил, «из головы». Малышу он сразу же сказал:

– Ты упрямый. Тебя я ничему научить не смогу. Но ты ходи, только другим не мешай.

Как-то так само собою получилось, что Сергей Иванович стал регулярно появляться на занятиях кружка. Конечно, ему и в голову не приходило самому пробовать рисовать, но он с увлечением следил за тем, что делает Малыш. А тот продолжал писать своих диковинных зверей и птиц, а однажды нарисовал портрет чертежника. Это был странный портрет – явного сходства не было никакого, но узнать старика можно было не только по очкам: что-то угловатое и вместе с тем доброе было в этом лице с обвисшими губами. И что-то смешное: то ли излишне удлиненная голова с торчащими ушами, то ли очень тонкая, кадыкастая шея; он сильно смахивал на старого, облезлого гуся, уже не способного ни шипеть, ни щипаться.

А тот, глянув на свой портрет, сказал обиженно:

– Художник должен человека изображать лучше, чем он есть в жизни, а не хуже, а ты…

– А почему лучше? – удивился Малыш.

– Искусство, как я понимаю, призвано украшать жизнь, а не уродовать ее, – напыщенно ответил чертежник.

– Не знаю, – неожиданно вмешался в разговор Сергей Иванович. – Думается, искусство – это как человек другого видит и что про него думает. Верно, Малыш?

– Не знаю, – сумрачно ответил Малыш.

– Вот и я не знаю, – засмеялся Сергей Иванович.

Все крепче привязывался старый мастер к этому молчаливому, замкнутому пареньку, хоть и старался, чтобы другие ребята не заметили этого. Своих детей у Сергея Ивановича не было: жена умерла в Ленинграде, в блокаду, когда он был на фронте – поехала навестить больную мать, застряла да так и не вернулась; больше он не женился, хоть в невестах недостатка не было – тридцатипятилетний вдовец, был он строен, мускулист, с темным, цыгановатым лицом и казался много моложе своих лет, хотя из-за осколка, засевшего в легких, всегда негромко, сухо покашливал. Руки у него были умные, глаз точный, его ценили на заводе, куда он вернулся после фронта. Старел он как-то незаметно – не матерел, а становился будто еще суше, стройнее, только лицо темнело, словно покрывалось патиной.

Он и всегда-то был неразговорчив, скуп на дружбу, с малознакомыми суховат и не очень приветлив. А вернувшись после госпиталя в свой опустевший дом, и вовсе замкнулся. Нельзя сказать, чтобы он так уж сильно тосковал по умершей жене. Погрустил, конечно, но как-то не было у него привычки долго переживать свои горести – он как бы отстранял их от себя, стараясь поменьше думать о них и побольше делать, действовать. Первое время по возвращении на завод он почти не бывал дома – работал по две смены, часто ночевал на заводе. Многие считали его жадным – вот, мол, вкалывает, чтобы побольше заработать. Но это было не так. Просто ему нечего было делать дома в большой, неуютной комнате. Может быть, ему когда-нибудь и хотелось, чтобы в доме было потеплее, повеселее, что ли, но он совершенно не знал, как это сделать. Он был по-мужски педантично-аккуратен, много тратил времени на уборку своего одинокого жилья, но лучше оно от этого не становилось. Иногда он даже подумывал жениться, но что-то всякий раз удерживало его. Нет, не тоска по жене, он довольно быстро почти начисто выключил ее из своего сознания. Но чем старше он становился, тем явственнее из глубины подсознания проступало чувство некой, самому ему не совсем понятной, вины перед нею. В чем она была, эта вина, он не знал, не смог бы четко сформулировать ее словами. Может быть, то, что перед своим уходом на фронт он дал ей согласие избавиться от еще не родившегося ребенка? Может быть, не надо было соглашаться? Но нет, логически он понимал, что этот не родившийся ребенок все равно погиб бы вместе с нею. Он вообще старался не вспоминать о прощании с женою, слишком оно было деловым, торопливым. Как и другие жены, она пришла к военкомату, прижалась к забору, в последнюю минуту через штакетник протянула ему твердую, негнущуюся ладошку и долго стояла, провожая взглядом их разношерстную, нестройную, еще не солдатскую колонну. Он не помнил, плакала ли она, он вообще не помнил уже ее лица…

Ну, а позднее жениться уже просто стало ни к чему – какая уж тут женитьба под шестьдесят!

Так и жил он – одиноко, замкнуто, постепенно теряя старых товарищей: одни уходили с завода куда-нибудь на другие предприятия, другие – на пенсию, а иные умирали от болезней, от давних ранений, от старости…

А он все ходил на завод и старался только не поддаваться ни времени, ни грусти. Но все труднее становилось справляться с привычной работой, все длиннее казалась дорога из дома и с завода, все чаще без всякой видимой причины он простужался, кашлял, даже задыхался.

Однажды, после того, как целый месяц пролежал в больнице с воспалением легких, не заходя в цех, он пошел на прием к директору, одному из немногих оставшихся на заводе стариков, вместе с которыми он пришел сюда еще юношей.

– Вот что, – садясь напротив директора в кожаное кресло, сказал Сергей Иванович. – Ты бы подумал, Петр Степанович, куда меня приспособить. Я еще ничего, могу, на пенсию еще неохота, а поспевать за молодыми – никак. Старость, она, собака, торопиться не позволяет. Будто и делаешь все, что в молодости, да вдвое медленнее. А позориться, сам знаешь, нам в стыд. Вот и подумай…

Так и назначили его воспитателем этих беспокойных мальчишек.

Словно бы и впрямь пустяковая работа, а уставать стал еще больше.

И кашлял все сильнее. Иногда так закашляется, что с час отдышаться не может. Мальчики подрастали, в этом году вся его группа сдавала экзамен на разряд и получала рабочие удостоверения. Словом, они в нем больше не нуждались. И за день до экзаменов Сергей Иванович снова пошел к директору.

Тяжело уселся в то же кресло, изрядно истершееся за эти годы, долго молчал, внимательно, насуплено всматриваясь в лицо сидевшего напротив него грузного старика. Наконец строго сказал:

– А ты бы сходил к врачу, Петр Степанович. Мешки у тебя под глазами, да и желтый ты весь. Сходи.

– Вот уйду на пенсию, тогда и лечиться начну. Я, брат, знаешь, уже оформился, в этом месяце ухожу, – прибавил директор грустно.

– Видно, нам в один день с тобою на пенсию выходить. Я ведь за тем и пришел.

– Ну, ты сухарь, тебя время не берет, а меня вон как разнесло. Сердце, знаешь ли. Иногда замирает, будто и нет его у меня совсем.

А, может, и впрямь – нету? – усмехнулся Сергей Иванович. – Истерлось на директорском месте?

– Жалко завод бросать, – вздохнул директор. – А надо. Я уже и дела передал.

А у меня какие дела? Попрощаюсь с мальчишками, и все.

– Сам говорил – работа легкая. Где мне сейчас, летом, другого воспитателя искать?

– А ты и не ищи. Пусть уж новый ищет.

– Ладно. Оформляйся. Заодно. Мы ведь с тобою последние могикане остались.

– Что?

– Ну, последние. Старики. Худо, брат, думать про себя – старик. Верно?

– Что ж. Все по закону. У тебя хоть семья. А я – бобыль.

…Без особого сожаления прошелся Сергея Иванович по заводу, зашел в общежитие, без грусти попрощался с ребятами, заглянул в красный уголок на занятая кружка. Как обычно, народу было мало, пожалуй, еще меньше, чем всегда, – ребята как бы уже рассталась со своим школьным житьем-бытьем. В углу подремывал старик-чертежник, двое парнишек рисовали очередной натюрморт – стакан, яблоко, коробка из-под сигарет «Дымок». И, как всегда, отвернувшись от всех, у самого окна сидел Малыш и рисовал что-то свое.

Сергей Иванович остановился за его спиной. А тот никого и ничего не замечал, увлеченно докрашивал синий фон. А на этом чистом фоне сверкал огромные, ярко розовый пеликан с широко раскрытым клювом. Это сочетание розового и синего показалось старику таким неожиданно веселым, что он невольно произнес вслух.

– Красиво! Здорово красиво!

– Вам нравится? – обернулся Малыш. – А вот он меня опять ругал. Но как-то непонятно. Говорит – не реалистично.

– Чего, чего?

– Не реалистично.

– Ну, эти тонкости не для меня. По мне, красиво, глаз радует – и ладно. Я вот что хотел… ухожу я, на пенсию ухожу… Старость, брат…

Парень ничего не ответил, только посмотрел на него чуть дольше и пристальнее обычного, и от этого взгляда Сергею Ивановичу стало как-то не по себе. Может быть, впервые за эти дни он подумал, что впереди у него ничего не будет, кроме медленного в пустого угасания. Но он не привык прислушиваться к своим настроениям. С того далекого дня, когда получил на фронте известие о смерти жены, он научился переламывать свою печаль каким-нибудь немедленным действием, поступком, заглушать необходимым решением внутреннюю пустоту.

И сейчас, как всегда, пришло решение: может быть, и скоропалительное, неправильное, но необходимое ему именно в данный момент.

– Вот что, – сказал он, дотрагиваясь сухим пальцем до заросшего затылка Малыша. – Выйди-ка, поговорить надо.

Несколько минут они молча шагали взад и вперед по коридору. Сергей Иванович как бы заново приглядывался к замкнутому, сумрачному парню. Наконец, сказал:

– Я тебя к себе припишу. Дом ведь тоже заводской; комната у меня большая, жить тебе со мной будет удобно. Да и рисовать. Согласен?

Малыш помолчал, потом неуверенно спросил:

– А я вам мешать не буду?

– Почему мешать? Помогать будешь. Согласен?

– А разрешат?

– Не твоя забота. С директором я сам поговорю. Все равно тебе место в общежитии полагается.

– Что ж…

– Лады! Сдашь экзамен и перебирайся…

Совместная их жизнь началась довольно странно. В первые дни они едва ли сказали друг другу больше десятка слов: поставь сюда, иди завтракать, спасибо, спокойной ночи и, пожалуй, все. Но постепенно сумрачная молчаливость Малыша начала раздражать Сергея Ивановича; хоть сам он и не был многоречив и понимал, что парень еще не освоился и, может быть, просто стесняется, но подсознательно всё же ждал, что присутствие Малыша скрасит пустоту и полное одиночество, на которое обрекла его старость и пресловутый «заслуженный отдых». Он не знал, как подступиться к Малышу, о чем говорить с ним в долгие вечера, когда паренек, все так же отвернувшись, сидел у окна или у лампы и рисовал.

– Ты бы в кино сходил, – обратился он как-то к парню. – Что ты все сидишь да сидишь, словно тебе столько же лет, сколько мне.

Малыш промолчал.

– Почему в зоопарк перестал ходить?

– Теперь зверей на зимние квартиры перевели. Скучные они стали. Я люблю зверей, когда они как бы на воле.

– А что сейчас рисуешь?

– Так, из головы…

– Из головы, – почему-то рассердился Сергей Иванович. – Да много ли у тебя в голове-то? Какие у тебя такие воспоминания есть, чтоб можно было их зарисовать!

Малыш на минуту задумался.

– А можно и не вспоминать, – сказал он серьезно. – Просто – думать.

– Как это?

– Не знаю. Представлять себе, что ли.

Теперь задумался старик. После долгого молчания он негромко заговорил:

– А я вот все время вспоминаю и вспоминаю. Будто странички перелистываю. Вероятно, на старости лет у всех так бывает. Да и жил-то я как? Сам не знаю. Но, кажется, за всю долгую жизнь просто так думать, как ты говоришь, не научился. Делал – да. Вот, воевал. Жил. Трудился. А задумываться как-то даже боялся. Понимаешь ты меня?

– Не знаю.

– Молодой ты еще очень, – подосадовал Сергей Иванович. – Молодой.

Но досада его была какая-то внешняя, несерьезная. Сам не понимая почему, он вдруг обрадовался, что заговорил с Малышом вот так, по душам. И молодость паренька не только не мешала, а наоборот, как-то облегчала возможность такого разговора.

– Я тебе про что хочу сказать. Ты послушай. Это – про давнее, про старые дни. Слушай. Я жену свою, Катерину, может и не любил тогда, когда мы вместе стали жить. Ничего не скажу, нравилась она мне. Но чтоб любить, вот так, как, скажем, в кино бывает, – нет. Все женились, ну и я женился. А померла она в блокаду от голода, и другой мне на всю жизнь не надо было. Что ж, значит, я ее любил, да? Можешь ты мне на это ответить? Вот и я не могу. По жизни моей выходит – любил. А вот лица ее не помню. Не помню, и все! Стараюсь, стараюсь, а вспомнить не могу. Ни лица, ни голоса. Так, выходит, и впрямь не любил? Веселая была – это помню. II что не плакала никогда. А какая она была по-настоящему – не знаю. Вот кофточку ее цветастую – помню, сшила она себе перед самой войной. Кофту помню, а человека – нет. Ну что ты скажешь?! А другие бабы мне во всю жизнь ненужные оказались. Почему так, не скажешь?

Парень молчал, с интересом всматриваясь в худое, взволнованное ладо старика.

– Мне помирать скоро. Я, конечное дело, не верю в загробную жизнь. Чепуха это. Ну, а вдруг – не чепуха? А? Вдруг встретится она мне где-нибудь на том свете, а я ее не узнаю! Жену свою не узнаю! Как ты на это?

– Малыш усмехнулся.

– Не встретится.

– Знаешь ты много! Этого никто не знает, никто оттуда на землю еще не возвращался!

– Выходит, вы – религиозный? – удивился Малыш.

– Что городишь, парень! Религиозный! Чушь! Только вот как-то заскучал я последнее время. Хочется под конец в порядок душу свою привести. Ан – не выходит порядка. Вот и тоскливо мне…

Этот нелепый разговор словно бы прорвал невидимую, плотную пленку, которая разделяла их в первые дни совместной жизни. Не только старик стал приветливее, ласковее с Малышом, но и тот стал внимательнее, заботливее.

Однажды, когда уже не в первый раз ночью старик разбудил Малыша своим натужным, захлебывающимся кашлем, вскочил и начал метаться по комнате, стараясь продышаться, Малыш поднялся, накинул одеяло на плечи Сергея Ивановича и сказал строго, серьезно, как старший младшему:

– Завтра же пойдете в поликлинику. Вы больны. Вам лечиться надо!

– Ерунда! – упрямо отмахнулся Сергей Иванович. – Это осколок у меня там сидит.

– Осколок не осколок, а все равно пойдете. Завтра я во второй смене, утром пойду с вами. А сейчас – спать.

Несколько дней подряд Малыш водил старика в поликлинику и, несмотря на его сопротивление, заставил проделать все, что велел врач, – сдать анализы, рентген и явиться на консультацию, где три доктора долго рассматривали рентгеновский снимок, негромко произносили непонятные слова и, наконец, велели Сергею Ивановичу одеться и подождать в коридоре. Малыш помог ему натянуть рубашку, пиджак и собрался выйти вместе с ним, но его задержали.

Он ждал, сумрачно поглядывая на серьезные лица врачей.

– Вы кто ему? – спросил самый старший ворчливо и, как показалось Малышу, раздраженно. – Сын? Внук?

– Никто я ему, – ответил Малыш неохотно.

– Как это? – удивилась полная, немолодая женщина-рентгенолог.

Ну – жилец.

– Ага, жилец, – старший из врачей словно бы обрадовался этому сообщению. – Значит, так, молодой человек… Ваш… хозяин, что ли, очень болен. Очень. Я бы сказал – болезнь эта в очень скором времени может привести к… так сказать, летальному исходу… Словом, операцию делать поздно. Вы меня поняли?

Малыш вдруг сильно побледнел. Его высокие скулы обострились, глаза сузились; он, будто, сразу повзрослел.

– Не понял, – сказал он очень тихо.

– Нет, я вижу, поняли, – опять раздражаясь, сказал доктор. – И повторяю – здесь медицина бессильна. Все. Можете идти.

– Значит, вы отказываетесь его лечить? Да?

– Я уже сказал – медицина пока не знает способов лечения этой болезни в таком запущенном состоянии…

– Но как же можно так вот человека бросать?

– Почему это – бросать? Мы его не бросим. Если понадобится – будем делать облегчающие уколы и вообще все, что нужно… Только понимаете, молодой человек, вы… вы не должны…

– Понимаю, – перебил Малыш. – Конечно, я буду молчать.

– Что ж, идите.

Малыш не уходил. Помявшись, он шагнул было к двери, но вернулся и тихо попросил:

– Пожалуйста, дайте хоть какие-нибудь таблетки или капли. Чтобы он думал…

– Да, да, конечно! – женщина-рентгенолог и врач помоложе сказали это одновременно.

– Старший молча выписал рецепт, протянул Малышу.

– Три раза в день. По таблетке. Следите, чтобы принимал неукоснительно. Идите…

– Да, и пусть больше бывает на свежем воздухе. Все…

Как только Малыш приходил с работы, он, прежде всего, справлялся, принял ли Сергей Иванович лекарство, потом, наскоро поев, выводил старика гулять. Если шел снег, они усаживались под грибком на детской площадке, куда Малыш перетащил скамейку. Если погода была ясной, Малыш упрямо водил его по двору, хотя Сергею Ивановичу становилось все труднее двигаться. Малыш сам уставал от этих медленных, стариковских прогулок, но, помня совет врача, не давал поблажки ни себе, ни старому мастеру – они бродили и бродили туда и обратно по расчищенным дорожкам. Жильцы густонаселенного дома привыкли к этой странной паре и уже не обращали на них внимания; они словно одни были в огромном дворе. Так проходил час. В сумерках возвращались домой, ужинали и молча расходились по своим углам. Старик засыпал сразу, но вскоре начинал кашлять, задыхаться, поднимался с кровати, и начиналось трудное кружение по комнате, длившееся иногда до самого рассвета. Говорить ему становилось все труднее, голос слабел, хрипнул, временами он почти совсем терял его.

И вот пришел день, когда Сергей Иванович уже не смог утром подняться с постели. Малыш подал ему чай, поставил рядом на стуле лекарство и ушел на работу.

Сергей Иванович лежал тихо, недоумевая и удивляясь тому, что у него нет сил даже переложить поудобнее подушку. Он поднес к глазам свою желтоватую руку, внимательно рассмотрел ее, пошевелил растопыренными пальцами, осторожно опустил на одеяло, перевел взгляд на освещенную солнцем стену над кроватью, еще раз удивился своей слабости и незаметно уснул.

Спал он, видимо, очень недолго – луч солнца на стене почти не передвинулся. Но сон ему приснился длинный и удивительный.

Он почти никогда не вспоминал своего раннего детства, деревни, в которой жил лет до десяти, но во сне он увидел невысокую горницу в их старой хате, окошко с глиняным кувшином на нем, и в кувшине большой букет высоких цветов, целый куст с лиловыми островерхими соцветиями. И тотчас же увидел себя, идущего с матерью по опушке леса, заросшей такими же высокими лиловыми цветами. И вся поляна перед лесом была усеяна ими.

– Это иван-чай, – сказала мать.

– Иван-чай, – повторил Сергей Иванович, да нет, не Сергей Иванович, а худой, босоногий мальчишка Сережка.

Повторил и проснулся.

С недоумением оглядел старик аккуратно прибранную комнату, снова тронул солнечный блик на стене и как бы ощутил под пальцами гладкую, натянутую кожу худых щек; из глубины еще затуманенного сном сознания выплыли перед ним большие, очень светлые материнские глаза, наполненные прозрачной, чистой влагой.

У него болезненно сжалось сердце. Сейчас, больной и старый, он уже не смог каким-нибудь действием отогнать, оттолкнуть свою тоску. Он словно стал тонуть в ней, тонуть и задыхаться. Ему захотелось крикнуть, позвать кого-нибудь, встать, уйти от тоски, от болезни, от старости.

Но он никого не стал звать, только крепко зажмурился и лежал так долго, стараясь преодолеть удушье и странное трепетание сердца.

Тогда за прикрытыми веками он снова увидел огромное поле иван-чая. Лиловые соцветия тянулись высоко вверх, к бледному северному небу. Сергей Иванович постарался удержать эту поляну, это небо, эти островерхие цветы, но все вдруг потемнело, растаяло, исчезло, и на место этой давней, родной картины перед самым лицом его, мерно покачивая вверх-вниз уродливой, зобастой головой на неестественно выгнутой шее, прошел верблюд, облезлый и жалкий, какого он однажды видел на рисунке Малыша. Прошел и исчез. Наверное, он тотчас же заснул и на этот раз спал долго, потому что разбудил его свет зажженной Малышом лампочки, что висела под потолком.

Увидев осунувшееся, потемневшее лицо больного, Малыш испугался.

– Вам что, плохо, дядя Сережа? – тихо спросил он, впервые назвав его по имени.

– Нет, Малыш, теперь уже ничего. Отоспался. Иди, мойся, ужинай, да садись, посиди со мной, мне что-то скучно так вот одному лежать целый день.

Малыш пристроился на низкой скамеечке у кровати и принялся, было, читать. Но старик не дал ему прочесть ни строки.

– Я ведь тоже, как ты, сиротой рос, – заговорил он хрипло. – Мать умерла, когда мне и десяти не было. Отец взял меня в город. Поучился я там немного, потом отец пристроил меня к себе на завод, там я и проработал всю жизнь… Ты меня слушаешь, Малыш?

– Слушаю, дядя Сережа.

– Ну, это все неинтересно. Жил, как все. Потом воевал, как все. Редко деревню вспоминал. А вот сегодня вспомнилась…

– Он закашлялся, с трудом отдышался и снова заговорил:

– Да как сказать – деревню. Нет, ее не помню. А вот лес, поляну, мать, хату нашу… Да и не то. Не знаю, как и рассказать тебе. Сон мне, что ли, приснился – цвет один.

– Как это цвет? – не понял Малыш. – Какой? Красный? Синий?

– Да нет, цвет, цветок. Иван-чай называется. Знаешь такой?

– Нет, не слыхал.

– Он больше на севере растет. Высокий такой. Семействами растет. Вроде бы куст, целые поляны и лесные опушки покрывает. Лист у него как бы ступенечкой идет, на концах тоже острый, а сверху вроде метелки. Такая нежная-нежная. Не могу сказать, какого цвета метелка, не знаю я названия – похоже как у сирени гроздь, только краснее.

– А, знаю теперь. Бледно-лиловые такие стрелки. У нас под Москвой они тоже встречаются.

– Нарвал бы ты мне их. Хоть немного, штук пять, шесть, а?

– Это сейчас, зимой-то? – усмехнулся Малыш.

– Да. Верно. Ну, нарисуй. Я тебе все про них расскажу, а ты нарисуй!

Малыш промолчал.

– Мать его моя любила, этот иван-чай. И в огороде не выпалывала, и в доме всегда держала – нарвет, бывало, целую охапку, и веселая такая идет, принесет, в кувшин поставит и любуется. Так мне захотелось еще на цвет этот посмотреть. Нарисуй, а я тут над кроватью повешу. Сделаешь?

– Попробую.

Ночью старику стало совсем плохо. Растерянный Малыш попытался вызвать скорую, но не сумел толком ничего объяснить диспетчеру, и вызов не приняли. Утром он прибежал в поликлинику, долго ждал врача и, наконец, около пяти вечера получил направление в больницу. Не ушел оттуда, пока нянечка не вынесла ему письменное разрешение главврача посещать больного.

– Иди, парень, домой, отоспись. На тебе лица нет. Деду твоему стало получше после укола. Спит сейчас. Авось и протянет еще немного. Приходи, внучек, завтра.

– Не дед он мне, – сам не зная зачем, сумрачно сказал Малыш.

– Отец? – удивилась нянечка.

– Да нет. Никто он мне.

А если никто – как знаешь. Передай пропуск родным.

– Никого у него, кроме меня, нет, – тихо сказал Малыш. – И у меня – кроме него…

– Не пойму я что-то. Ну, все равно, приходи завтра, когда захочешь.

На заводе мастер не ругал его за вчерашний прогул, – видно, слышал, как с самого утра Малыш из его конторки дозванивался в больницу, чтобы узнать, как Сергей Иванович провел ночь. В этот день парень работал невнимательно, спустя рукава и, едва дождавшись гудка, побежал в больницу. Он нашел старика в изоляторе – узкой, отгороженной от коридора матовым стеклом палате с одной койкой.

Сергей Иванович обрадовался, увидев Малыша.

– Не забыл старика, – слабо улыбнулся он. – Обедал? Сыт? А то возьми, поешь, моя вся порция осталась. Еще не остыло.

– Да нет, неудобно.

– А что неудобно? – ворчливо сказала старая нянечка, что вчера передала пропуск Малышу. – Все равно выбрасывать. Ешь, не чинись.

Только когда Малыш доел последнюю ложку сладкой каши, Сергей Иванович, поудобнее примостившись на постели, заговорил:

– Знаешь, малый, ты обо мне не тревожься. Вылечат меня здесь. Вот поглядишь, я отсюда очень скоро уйду обратно, домой. Ты все там в чистоте держи, я неаккуратности не люблю. Понял?

– Ладно.

– Чтоб когда вернусь – все с иголочки.

– Ладно.

– А ты ко мне каждый день будешь приходить? – непривычно для него робко спросил Сергей Иванович.

– Ясно.

– А сейчас иди, Малыш. Устал я что-то. Посплю.

На следующий день в изоляторе они с Малышом были одни; один только раз зашла молоденькая строгая сестра, сказала:

– Не сидите долго, вы утомляете больного. Больной, поменьше говорите, вам это вредно.

И тотчас вышла.

– Вредно! – сердито передразнил ее Сергей Иванович. – Ничего ты не понимаешь, милая. Вредно мне одному тут валяться и молчать целый день. А с хороший человеком разговоры говорить только польза. Ты ее не слушай, парень, ты меня вот послушай. Я что тебе рассказать хочу. – Он примолк ненадолго. – Ты не забыл, иван-чай нарисовать? Картинку? Не забыл?

– Нет.

– Нарисуй, принеси. Все не так тоскливо будет. Я ее тут на тумбочке пристрою.

– Ладно. Завтра принесу. Сергей Иванович обрадовался.

– Лады! А сейчас что я тебе скажу, послушай – никак у меня Катерина из головы не идет. Виноватым я перед нею себя чувствую. Может, я и не обижал ее. Не помню, кажется, никогда не обижал. А вот же мучаюсь все время – не могу вспомнить, какое у нее было лило. Мать вспомнил. Как бы я ее по кусочкам составил, как дети кубики в картинки составляют. И все-таки – вижу ее, перед глазами она у меня, а ведь ее уже шестьдесят лет нет в живых нет. И я тогда дитё малое был. А Катерину я уже взрослым человеком узнал. Как же так получается, а?

– Не знаю.

– Вот и я не знаю…

Он закрыл глаза и долго молчал. Малыш решил, что он заснул, но как только захотел подняться и выйти, Сергеи Иванович негромко окликнул его:

– Ты не уходи, посиди еще. Тоска меня тянет. Вот думаю все – хоть бы во сне мне с нею встретиться, может – узнаю тогда, может, вспомню…

Малыш молчал. Нечего было ему сказать старику, нечем утешить, облегчить его томление, отвлечь от навязчивых мыслей. Он не понимал, почему так отчаянно хотелось старику вспомнить свою давно умершую жену. Зачем, думал он, ведь если забыл, значит, легче должно быть. Почему же он так мучается? Но он молчал, только слушал и сам начинал томиться предчувствием чего-то необъяснимого и пугающего.

Наконец, старик замолк, как-то очень быстро затих и через минуту уже спал, хрипло и редко дыша.

Малыш поднялся и на цыпочках вышел из палаты.

На следующий день, когда он вошел в изолятор, там, близко, у самой койки, на которой неестественно плоско лежал Сергей Иванович, сидела знакомая старушка нянечка. Он остановился у двери, спросил шепотом:

– Спит? Так я завтра с утра приду – мне в вечернюю.

Нянечка ответила не сразу. И не снизила голоса:

– Не уходи. Останься. Не спит он. Отходит.

– Что? – не понял Малыш.

– Отходит, говорю. Малыша качнуло от ужаса:

– Что же вы? Что? Почему не зовете врача? Сестру? Лекарство надо… Укол!

– От смерти лекарства нет, парень.

Неожиданно для самого себя, Малыш громко, по-детски заплакал.

– Зачем? – крикнул он, захлебываясь слезами и задыхаясь. – Зачем люди умирают? Жить-то зачем, если все равно надо умирать?! И ничего, ничего не останется…

– Что ты, что ты, – испуганно заговорила нянечка, торопливо подходя к нему. – Нельзя кричать, успокойся, парень. И как это – не останется? Вот ты по нем плачешь, – значит, останется… Человек – не муха, не может он на земле по себе ничего не оставить!

Она взяла его за руку, подвела к окошку, повернула спиной к палате. Он прислонился лбом к холодной раме и замер, глядя в заснеженный, жалкий, тусклый садик.

Нянечка снова уселась подле койки и уставилась в лицо умирающего.

– Я принес, – вдруг громко и почти спокойно сказал Малыш. – Он просил. Вот. Иван-чай.

Сквозь тяжкое забытье Сергей Иванович услышал эти слова. Услышал. Нянечка поняла, что он еще жив, еще слышит, – веки его дрогнули, приподнялись, лицо неуловимо и мгновенно изменилось – кожа натянулась, исчезли морщины, и сухие губы сложились в почти радостную улыбку.

Да, он расслышал эти слова. И в ту же секунду увидел лицо молодой женщины. Оно было спокойно и розово. Бесконечно знакомым жестом она приподняла руку в цветастом рукаве и привычно заправила за ухо темную прядь.

– Катя! – закричал он.

Но в палате никто его не услышал.

– Встретились! – снова крякнул он и глубоко, облегченно вздохнул.

Грудь его высоко поднялась и тотчас же резко опала, словно он уже опустился в глубокую яму.

Нянечка секунду всматривалась в его помолодевшее лицо, умело провела ребром ладони сверху вниз по глазам, натянула простыню ему на голову. Поднялась, подошла к Малышу, положила руку ему на спину и негромко сказала:

– Пошли отсюда, парень. Кончилось наше дежурство…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.