Глава 2 БЕСПУТНАЯ

Глава 2

БЕСПУТНАЯ

I

Если бы один путь из монастыря был бы: в родную деревню вернуться и замуж выйти, как все, — нет, пожалуй, Дежка осталась бы, «укрепясь в вере». Домой возвращаться ей совсем не хотелось. Во-первых, засмеют ее винниковские: как много о монастыре говорила, как сильно хотела стать святой, а не хватило святости-то, сбежала из обители! Засмеют, непременно засмеют. Всю жизнь, поди, будут звать «монашкой»! А во-вторых, не хотелось ей быть, «как все». И замуж тоже не хотелось. Скучно это. Еще скучнее, чем монастырь. Здесь хоть какая-то красота. Да такая, что, пожалуй, и с годами не потускнеет! Здесь каждый день петь можно. А там, в деревне, там что ни год, то красота и чудесность жизнь все убывают и убывают. Дежка даже понять не могла, отчего это происходит, но ведь ясно помнила: все не так было, пока она не выросла. Мир иным был. Или — казался? Мир-то, наверное, не менялся… Она переменилась.

Нет, в деревню Дежка не вернулась бы. Ни за что. Осталась бы в монастыре, если бы не…

Если бы не нашел для нее хитрый бес нового соблазна! Новой красоты, да такой яркой и прельстительной, что перед нею сердце Дежки никак устоять не могло!

Первый шаг к славе Надежда сделала безо всякой поддержки, идя наперекор и судьбе, и всем деревенским понятиям о достоинстве и приличиях.

На пасхальную неделю в Курске была большая ярмарка, куда съезжались несколько бродячих трупп — цирковых и театральных. Огромный балаган раскидывали на Георгиевской площади. В балагане выступали, а на площади рядом с ним в палаточках показывали «чудеса» — диковинки всякие, уродцев или экзотических животных, панорамы с картинами войн и кораблекрушений.

На пасхальной неделе Дежку отпустили из монастыря в гости к сестре Дуняше, служившей в Курске, в красильне. Дежка про чудеса на Георгиевской площади была наслышана, но воочию не видела и умолила сестру сводить ее туда. Хоть и не подобают послушнице такие развлечения, но Дуняша согласилась: она в Дежке видела еще ребенка. И так понравился Надежде балаган, что она самовольно пришла к директору и попросилась в акробатки. И только примерив голубой в блестках наряд, по деревенским понятиям, совершенно непристойный, она усомнилась в своем решении. А когда к ней клоун приставать начал, испугалась. А тут и мать за ней пришла, увела из балагана свое непутевое чадо.

Но первый шаг к будущей славе был уже сделан в тот миг, когда она переступила порог «балагана». Не акробаткой ей стать хотелось в самом-то деле, не по канату ходить: привлекал ее мишурный блеск нарядов и особенно публика. То, что она будет выступать. И на нее будут смотреть. В ней уже тогда пробудилась актриса… Ведь исполнение ее народных песен в далеком пока еще будущем будет поражать не только переливами дивного голоса, но и необыкновенным актерским мастерством. Именно актерский талант, каким-то чудом зародившийся в деревенской девочке, не давал ей спокойно прожить свою жизнь, как мать с отцом жили, как сестры и браг…

Акулина Фроловна от стыда за дочь плакала:

«— И за что наказал меня Господь? Терпеть такой срам. Лучше бы прибрал тебя Бог. Ишь что вздумала: из святой обители да в арфянки. Что, тебя лукавый, что ли, осетовал?..

Мне стало стыдно, что мать на улице плачет, шумит, я тихонько отстала от нее, нырнула в ворота. А она думала. Дежка за нею идет, и размахивала руками, и все упрекала. Я выглянула. Мать шла сгорбившись, убитая, жалкая, голова дрожит. И заглотала я горькие слезы. „Да что же делаю с мамочкой, с милой моей, ненаглядной " Побежала, обняла ее, и в слезах обещала ехать в деревню, домой, куда хочет, только в монастырь не вернусь. "Но, мамочка, будь спокойна, я Бога не потеряла. Бог крепок в моей душе ".

Мы утихли. Мать, утерев слезы, стала рассказывать, как меня отыскали. Дуня, хватившись, пошла в монастырь, а там меня нет. Заволновалася Дуня и ехавшему в село Винникова Афанасию наказала, чтобы мать обязательно завтра же была в городе. Мать — в Курске и, узнавши тут, что Дежка пропала, заголосила. Да сестре кто-то сказал, что видели Дежку у балаганов. Мать туда, расспрашивая всех о девочке Надежде. Тот выпивший клоун ей и указал, что, кажется, такая тут есть.

Забилась я у сестры в угол и плакала от стыда. Теперь мать меня успокаивала:

— Не плачь, Дежка, вот поживем в деревне до июля, а там тетка Аксинья едет в Киев на богомолье, я тебя с ней отправлю, поклонишься святым угодникам, в пещерах побываешь, заодно и у сестры Настеньки. Она уже три месяца в Киеве, ее мужа туда в солдаты угнали.

Лукава ты жизнь, бес полуденный. Тут же в горячей моей голове пронеслось: "Вот хорошо — в Киев. Там, верно, тоже есть балаганы — уйду в балаган""".

Знала бы Акулина Фроловна мысли своей младшей дочери — ни за что не пустила бы ее, непутевую, в город! Но мать думала, что Дежка искренне раскаялась в содеянном и больше страшной ошибки своей не повторит. Богу свечку поставила за то, что не случилось ничего по-настоящему страшного и позорного с ее девочкой в балагане: ведь могло случиться, могло! Помолилась горячо о том, чтобы винниковские соседи ни о чем не прознали. Дунечке сурово наказала: молчать о случившемся! А то после такого Дежку никто и замуж-то не возьмет: не поможет ни работоспособность ее, ни вполне приличное по винниковским меркам приданое… Ведь подумают: не соблюла себя! И правильно подумают, сама Акулина Фроловна так думала, когда уводила Дежку из балагана… Побывать в таком зазорном месте — и соблюсти чистоту: Божье чудо, никак иначе! Но винниковские в чудо могли не поверить…

Пока они думают, что Дежка в монастыре. Акулина Фроловна потом им скажет, что забрала сама Дежку из монастыря, пожалев ее юность, что Дежка монастырь покинула, склонившись на уговоры матери. Грех, конечно, лгать, но чего не сделаешь ради любимого дитяти! А Дежка — непутевая — была у Акулины Фроловны самой любимой. Так всегда бывает: кто из детей больше тревог матери доставляет, того и любят больше. К тому же Дежка — младшенькая… Последыш, Божий дар… Ну оступилась. Глупость сделала. Надо защитить ее теперь, хоть даже и солгав!

А пока Акулина Фроловна решила, что лучше Дежке в Курске с сестрой пожить и поработать тоже здесь, в городе. В конце концов, времена так изменились, что теперь не только парни, как встарь, но и многие девушки в город на заработки уезжают! Горничными нанимаются, кухарками или на фабрику куда… Скопит себе на приданое — и возвращается. Да что там девки! Молодки тоже: у кого молока много, нанимаются в кормилицы. За молоко здоровое, деревенское хилые городские барыньки хорошо платят!

Конечно, в городе-то девки от крестьянской работы отвыкают… Встречаются, конечно, такие сознательные, что зиму и весну проводят в городе, деньги зарабатывают, а лето и осень дома, семье в поле помогают. Но таких мало. Чаще затягивает городская жизнь… Но в конце концов, может статься, Дежка за городского замуж выйдет! За извозчика пли за приказчика — они, говорят, богато живут. Да и банщики, и разносчики — мало ли в городе хороших мужиков, способных семью прокормить? Может, и не придется Дежке в Винннково возвращаться. Она ведь на других девок винниковских совсем не похожа: то в школу просилась, то в монастырь, а то в балаган уйти надумала! Нет, для простой деревенской жизни она не создана. Заскучает еще, в деревне-m И в городе тоже приличные люди живут. Поумнеет же она когда-нибудь настолько, чтобы мать могла не бояться за нее и не ждать новых безумств? А пока юна да глупа — за ней присмотрят. И сестрица Дунечка, и другие добрые души найдутся.

II

Первой доброй душой, решившей помочь непутевой девчонке, стала экономка миллионера купца Гладкова, кроткая и богомольная старая дева Ксения Ивановна. Она часто выслушивала слезные жалобы Акулины Фроловны на проделки младшей дочери: "Настырная такая, что даже — прости Господи Дежкины прегрешения — в ахтерки сбежала". Ксения Ивановна решила горю помочь и порекомендовала Дежку своих хозяевам, хвалила, уговаривала взять в услужение. Дежке хотелось домой, в деревню, но спорить она не посмела, не желая еще сильнее огорчать свою и без того несчастную мать.

Дежку приставили к дочери Гладкова, Наденьке, ее ровеснице и тезке. Барышня вид имела цветущий, но, согласно моде того времени, старалась казаться барышней хрупкой, склонной к обморокам и простудам. У Дежки с ней установились самые дружеские отношения. Впрочем, и другие члены семьи Гладковых тоже относились к молоденькой горничной по-доброму. Только сам хозяин, Николай Васильевич Гладков, огорчал Дежку: "Высокий и грузный купчина, человек был он неплохой, но имел привычку досадную: как ни пройдет мимо, обязательно ущипнет". Впрочем, Дежка не оскорблялась на эти щипки, а удивлялась: "Барин, а щиплется, неужели все они таковы?"

Летом Гладковы выехали на дачу, в имение, Дежку взяли с собой, и там, купаясь в реке, она простудилась. Как раз в ту пору часты были случаи дифтерита, и Дежку поспешили отослать в Курск, в больницу, откуда она через неделю уехала домой, к матери. Мать радовалась. Сестрица Дунечка служила в городе, сестрица Настенька вышла замуж и жила в Киеве, брат Николай все дни проводил в поле, только сестрица Маша дома, но она была по характеру мрачной, неразговоривой — не то что веселая Дежка.

"Мои винниковские подруги уже невестились, держали себя как взрослые и ходили в карагодах при старших. Помню, как-то вечерком, когда я сидела с матерью под березой, у нашей избы, подошел к нам высокий человек. Присмотревшись, я узнала в нем Сергея Егорыча. Был он из разорившихся помещиков, опустился и стал чем-то средним: ни барин, ни мужик. На деревне он славился своей брехней, так его и звали: Плетень.

— Ну, пошел плетни плесть.

Сергей Егорыч был человек молодой, тихий и вежливый; играл хорошо на гармонии, и никогда никто не видал его пьяным. Он ступил к нам, мать чего-то смутилась, а Плетень пошел плесть Бог его ведает небылицы какие, и Надеждой Васильевной меня называл, и просил погулять с ним на выгоне. "Вот тебе, здравствуйте, с чего вдруг я стала Надеждой Васильевной? — посмеивалась я про себя. — И почему мать так смутилась?" Сергей Егорыч вскоре ушел, и тогда оказалось, что это он приходил свататься и что мать, напуганная моими проделками, была готова отдать меня за Плетня замуж. Мать засмущалась, заговорила, что Ягорыч человек неплохой и женишок — чести приписать. Я пожелала, чтобы сама Акулина Фроловна пошла за Плетня замуж, а я не пойду: наотрез отказала".

Отказала Дежка и следующему своему соискателю, учителю Василию Гавриловичу. Мать с горя едва не слегла. Так ей хотелось дочь непутевую замуж выдать, на другие плечи — мужские, сильные — переложить ответственность за ее будущее благополучие, теперь казавшееся все более и более сомнительным.

III

Киев поразил Дежку огромными масштабами и своей "европейскостью" — сколько здесь было вывесок на иностранных языках, сколько диковин! И одевались здесь барыни особенно, не так, как в Курске. Да и вообще все было не так… В Киеве жизнь по винниковским меркам была "совсем столичной". И развлечений для молодых куда как больше, чем в строгом, богобоязненном Курске. Но даже в Киеве Дежка скоро соскучилась. Не то чтобы соскучилась: нет, развлечений здесь хватало, да и сам город, что ни день, удивлял ее новизной, и привыкнуть к нему Дежка не смогла бы еще очень долго… Но в Киеве она еще острее почувствовала свою "деревенскость". Простоту свою и скромность.

Вот идет она — темное платье в крапинку, розовая косыночка, свежий румянец, тяжелая коса змеей по спине вьется, — а мимо, поскрипывая рессорами, коляска какой-нибудь барыньки… Только пыль из-под копыт, из-под колес — и Дежке на юбку! А барынька разлеглась на подушках, от солнца кружевным зонтиком укрылась, и наряд у нее — ленты, вышивка, аппликация, и шляпка — будто букет, с бархатными цветами и пушистыми перьями, а из-под шляпки — тугие золотые локоны, и румянец такой яркий, что натуральным он уж никак не может быть…

То есть это вначале Дежка думала, что румянец у барынек — натуральный. Дивилась их красоте. Но потом новая подружка Наденька объяснила ей, что не румянец это, а помады особые, которыми барыньки лицо покрывают: белая помада — для белизны, розовая — для румянца, и красная еще есть — для губ. Надя сводила даже Дежку в галантерейный магазин, чтобы показать, как там эти помады лежат в коробочках. И локоны, по словам Нади, у этих барынек тоже чужие. Покупают на локоны девичьи косы, платят золотом, а потом француз-куафер волосы эти особой краской в золотой цвет покрасит, завьет… И сделает: или парик (что-то вроде волосяной шапки, Дежка видела такой в окне парикмахерской, на восковом манекене), или просто "бандо", которые полулысые барыньки на затылок и виски шпильками прикрепляют. А некоторые ленятся "бандо" на голову крепить и прикалывают чужие локоны прямо к шляпке. Надя рассказывала, будто видела своими глазами, как в ветреный день с головы одной барыньки слетела шляпка вместе с локонами и покатилась по мостовой. Вид у барыньки был препотешный! Надя всегда смеялась, когда рассказывала… Дежка тоже смеялась вместе с ней. Но в глубине души у нее зрело глубокое недовольство жизнью. Пусть у нее и коса своя, и румянец свой! Зато барыньки — в шляпках, под зонтиками, в колясках! А Дежке только пыль из-под колес достается…

Для другой девушки это чувство стало бы "ощущением социальной несправедливости" и, возможно, толкнуло бы ее на революционный путь: в литературе доперестроечных времен много было таких историй… И в реальной жизни начала XX столетия много.

Но у Дежки Винниковой это глухое внутреннее недовольство своим положением переросло в желание новой жизни, знакомое ей еще по монастырским временам. Захотелось чего-то такого, такой красоты и такого чуда, чтобы даже эти барыньки в шляпках и с накладными локонами ей, Дежке Винниковой, позавидовали! Чего-то особенного… Совсем нового… Как балаган. Только чтобы лучше, потому что в новой киевской жизни своей Дежка поняла все убожество того балагана, где она едва не осталась.

Поселилась Дежка у сестры своей Настеньки. Работать пошла в прачечную неподалеку, где в скором времени подружилась с там же работавшей родственницей хозяйки, бойкой девицей Надей — опять свела ее жизнь с ровесницей и тезкой.

Но и второй шаг к Большому Искусству Дежке Винниковой тоже пришлось сделать самостоятельно.

"Надя не раз хвасталась, что у нее есть знакомые студенты и артисты из сада "Аркадия" и что, если я захочу, мы можем вечером пойти в сад, а билеты нам достанет артист Волошенко. Пойти в сад, где музыка, — вот чудеса, я просто стала преклоняться пред Надей. Еще бы, такие знакомства: студенты, артисты. Наконец день желанный настал, и в обществе студентов мы отправились в сад "Аркадия". Разноцветные гирлянды фонариков украшали вход и аллею сада. Гремел военный оркестр, сновала нарядная толпа, и, кажется, одна только я была в косынке, а все в шляпках. Это меня немного смущало. На открытой сцене, когда взвился занавес, я увидела тридцать дам в черных строгих платьях с белыми воротниками. Дамы стояли полукругом, все они казались мне красавицами — какие прически, какой цвет лица. И вдруг раздался лихой марш:

— Шлет вам привет

Красоток наш букет,

Собрались мы сюда

Пропеть вам, господа,

Но не осудите.

Просим снисходить,

А впрочем, может быть,

Сумеем угодить.

Беззаботное веселье, господа,

Вот в чем заключается жизнь наша вся.

Где играют, пьют,

Пляшут и поют,

Нас всегда найдешь ты

Тут, как тут.

Нам грусть-тоска — все нипочем,

Мы веселимся и поем.

Упрек людской — лишь звук пустой.

Довольны мы своей судьбой.

Волощенко, встретивший нас еще у входа с билетами, теперь спросил, нравится ли нам хор. Он сказал, что ест мы захотим, то можем в хор поступить. "Еще бы не нравиться, еще бы не хотеть — да это лучше балагана", — думала я. Тут же в саду мы и решили не откладывать в долгий ящик: Волошенко завтра придет за нами и поведет к хозяйке хора знакомиться.

Хозяйка хора, Александра Владимировна Липкина, высокая, с гордой осанкой, гладко причесанная, без всяких румян и белил, мне очень понравилась. В квартире ее было очень уютно, по-семейному: встретила нас чистая старушка в белом чепце — мать Ачександры Владимировны, бегала маленькая девочка, ее племянница, у образа горела лампада. Александра Владимировна понравилась нам. Мы понравились ей. Мы условились завтра прийти за авансом, заказать себе форму: черное и белое платья, а также попробовать голоса. Мы с Надей были в восторге и без долгих слов решили тихонько у драть: я — от сестры, Надя — от тетки. Александре Владимировне мы, конечно, не сказали, что от родных уходим тайком: боялись, что не возьмет.

На другой день в зимнем зале "Аркадии " происходила моя первая репетиция, за пианино сидел Лев Борисович Липкин, а вокруг него стоял хор. Помнится, разучивали "Марш-пророк".

Когда мы вошли, Лев Борисович сказал:

— А ну, две Надежды, покажите, какие у вас голоса.

Мне было стыдно: все разглядывали нас. Липкин дал аккорд, я взяла дрожащим голосом ноту.

— Смелей, смелей.

Я взяла смело.

— Ого, хорошо.

В уголке сидела дама в черном платье. Липкин позвал ее.

— А ну, Люба, спой свое соло, пусть Надя послушает, она может петь с тобой контральтовую партию в "Пророке".

Люба откашлялась.

— Ангел-хранитель, укажи мне спасенье, — вдруг рванула она, — мой покровитель, дай утешенье. Сердце уныло в горьком томлении, кровь вся застыла от упоения.

Она фальшивила, но у нее был не голос, а голосище, я даже оторопела. А Липкин рассердился:

— Фальшь, фальшь. Ну, дуб ты этакий, повтори еще. А ты, Надежда, слушай, запоминай.

Люба пропела снова. Мне дали написанные слова, а мотив я легко запомнила и, к большому удовольствию Льва Борисовича, пропела соло без ошибки.

— Вот и прекрасно, — радовался он. — Теперь Люба не собьется.

А у Нади голоса не оказалось.

На сцене репетировали какие-то танцы, и нас послали туда, к руководительнице. Ее также звали Надежда, по фамилии Астродамцева. Скромно одетая, бледная женщина встретила нас словами:

— Ну, тезки, покажите ваши таланты. Вот ты, станцуй гопака, — обратилась она к Наде.

Та протанцевала, ее одобрили. Настала мой очередь.

— Сделай так, — сказала Астродамцева и показала мне па.

Я попробовала, но вышло что-то плохо: смутил меня "гопак". У нас в деревне эта фигура называется "через ножку", и девушки у нас никогда так не прыгают, они танцуют плавно, а прыгают через ножку только парни. Но меня заставили пробовать именно "через ножку", которая тут называлась па-де-бас. Астродамцева покрикивала, чтобы я не держала рук перед носом, а отбрасывала их широко по сторонам. "Ну хорошо, — подумала я, — отбрасывать — так отбрасывать", — и так размахнулась вправо, влево, что кругом засмеялись, а Астродамцева подскочила:

— Ну ты, деревня, чуть мне зубы не вышибла. Но толк из тебя, вижу, выйдет.

В хор я была принята. Нам положили восемнадцать рублей жалованья в месяц на всем готовом. А что делалось после нашего бегства дома, мы не знали, да и не думали: нас захватила новизна.

В хору все певцы были женатыми, и делился хор на семейных, на учениц и хористок, и на дам, располагавших собой, как им заблагорассудится. Семейные выносили всю тяжесть программы. Это были потомственные и почетные труженики эстрады. Они выступали по нескольку раз в вечер, так как наш директор, Липкин, должен был давать в "Аркадии" программу в двенадцать-пятнадцать номеров. Учениц в хору было шесть, все подростки, в том числе и я. Нас обучали для капеллы и держали в ежовых рукавицах: девчонок никуда не пускали самостоятельно по городу. После программы кормили нас ужином и гнали спать, хотя, правда, программа кончалась в два часа ночи, но по-ресторанному это рано.

В первый раз надела я черное платье и в модной прическе вышла с хором на сцену, когда пела с Любой соло в "Пророке".

Волнение мое было велико. Я стояла справа, первой, и боялась, как бы мне от волнения не свалиться в оркестр. В голове шум, звон — уж какое тут соло, даже не помню, когда мне выступать, вся надежда на Любу. Тут меня ободрил выразительный взгляд Льва Борисовича, я поняла, что вступать скоро. Тут же случилось чудо: Люба вступила вовремя, я за ней. Лев Борисович улыбался из-за пианино: ну, значит, ничего. Действительно, мой первый дебют сошел, слава Богу, хорошо".

Но вскоре после дебюта настигла Дежку пренеприятнейшая новость: оказывается, труппа отправлялась на гастроли — на две недели в Курск и оттуда в Царицын, на Волгу. Пришлось падать в ноги Липкиной и признаваться в том, что из дома сбежала, что в Курске показываться страшно… Впрочем, вопреки опасениям Дежки, Липкина ее не прогнала, а только посмеялась. Дежка посоветовалась с подружкой Надей, и они решили, что в Курск со всеми вместе Дежке поехать нужно, но придется жить в гостинице затворницей, на улице не показываться, а уж такого, чтобы родственники Дежки явились на спектакль, — нет, такого случиться не могло, так что Дежка могла ощущать себя в полнейшей безопасности.

"Знаю, я поступила с родными жестоко, не написала им о себе. Сама в душе я страдала, но боялась написать, чтобы меня не искали. С какой тревогой я садилась в поезд, который увозил наш хор в Курск. Помню, среди ночи, в вагоне, я проснулась. Поезд стоял. Издали наплывал бархатный звон, и я сразу узнала родные колокола: мы приехали в Курск в три часа, на рассвете, когда там к ранней гудят колокола. Побежать бы по полям, через лесок, мимо деревенского храма, прямо в нашу избу, где еще отдыхает от трудов своих мать, обнять бы родную, шепнуть "мама, я здесь" и заглянуть в знакомые уголки, и помолиться у креста на отцовой могиле.

Рано утром мы переезжали через город в "Европейскую гостиницу", и по дороге я вспомнила, что моя сестра Дуня обзывала эту гостиницу "непристойным местом". Как-то раз, когда я была еще в монастыре, шли мы с Дуней по главной улице и встретили двух дам, очень ярко и нарядно одетых. На мой вопрос, кто они, сестра с презрением ответила, что это арфянки из "Европейской гостиницы", и даже плюнула. Понятно, как велико было мое опасение, чтобы кто не увидел, как я буду входить в "непристойное место".

Но переезд прошел благополучно. Разместили нас, учениц, в большой комнате, а рядом устроились семейства артистов и сами хозяева хора. Более шумный народ поселился от нас далеко, в другом конце коридора. Я кроме репетиций — никуда, а над голосом работала усердно. Уже мне пророчили, что из меня выйдет хорошая капеллистка.

Но не надолго хватило терпения отбывать добровольный арест и сидеть безвыходно дома. Как преступника тянет к месту преступления, так и меня тянуло погулять по Московской улице да заглянуть в монастырский двор, откуда когда-то удрал Паучок.

По мудрым советам подружки Нади я надела для этой прогулки шляпку с большими полями и густую вуаль, одолжив и то и другое у наших певиц. Когда я так нарядилась и посмотрела в зеркало, то собой осталась довольна: узнать меня трудно, я сама не узнала в зеркале Дежку. Шляпу я надела впервые, и от особенно меняла мое лицо. Так мы вышли с Надей из гостиницы и поднялись на гору, к Московской улице. Никто из знакомых не встретился нам по пути. Пауки на вуальке мешали мне смотреть, и я, не привыкшая к такому жестокому украшению, откинула вуаль с лица. С волнением миновали мы дом, где живет сестра. Все благополучно. Но, когда повернули обратно, вдруг вижу, из ворот выбежала сестра Дуня в большом платке. По-видимому, куда-то спешила. Мы повстречались. Мельком взглянув на меня, близко, слегка задев локтем, прошла она. И вот, словно что вспомнив, повернула, забежала вперед, заглянула мне под шляпку и побледнела.

— А-а, барышня, пожалуйте-ка домой.

Схватила меня за руку, повела за собой. Я растерялась, сестра Дунечка дрожала, она думала, что ведет за собой погибшее создание в шляпке. Я понимала, как мне будет трудно убедить сестру, что вовсе не такая я скверная и что, хотя "Европейская гостиница " — место не очень пристойное, но все же и там есть уголок чистоты. Дуня привела меня в кухню, сорвала с меня шляпку, бросила об пол, строго крикнула:

— Сиди!

И быстро ушла в мастерскую к хозяину. Я сообразила, что она хочет взять отпуск, чтобы немедленно отправиться со мной в деревню, и решила действовать. Подняла с полу эту несчастную певичкину шляпку и бросилась из кухни на двор. Выбежала на улицу, крикнула извозчика, сунула ему рубль:

— Гони что есть духу, в "Европейскую".

Извозчик, верно, не удивился, что ему так щедро заплатили, раз "барышня" из "Европейской". Он домчал меня скоро. Погони не было, и я успокоилась, но швейцару наказала:

— Если будут спрашивать Винникову, скажи, что такой нет.

Швейцар мне подмигнул:

— Понимаю.

Я больше на улицу — ни ногой. Через неделю уедем в Царицын — и делу конец. А с Надей, подругой, я крепко поссорилась — зачем убежала, когда сестра потянула меня за собой. Накануне отъезда в Царицын, после репетиции, спускалась я, помню, вниз по лестнице к себе в комнату, беспечно напевая только что разученную песню. Но вдруг оборвался голос, я сама от неожиданности поскользнулась и чуть не покатилась со ступенек: в дверях гостиницы стояла сестра Дунечка и молча смотрела на меня. Бежать было некуда. Растерянно я стала приглашать ее зайти.

— Я — в этот. Ополоумела ты, непутная, — сказала Дуня дрожащим голосом, — ты сама выйди, мать плачет, сейчас же иди сюда.

Видно было, что разговаривать с ней невозможно. Казалось, она даже была готова меня побить. Я вышла на улицу и увидела мать: она стояла, сгорбившись, такая жалкая. По исхудавшему лицу текли слезы. Плакала и Дуня.

— Мамочка, ну пойдем ко мне, я покажу тебе, где живу, — просила я мать, но она не слушала, упрекала:

— И в кого ты уродилась? Родила тебя на свое великое горе. Глаза б мои не глядели, в какое место пошла. И как тебя земля носит.

Корила меня, а слезы лились по морщинистому лицу.

— Пойдем, посмотри, мама, пойдем, — молила я.

Мать жалобно посмотрела на сестру. Та молчала.

— Ну пойдем, — вздохнула мать. — А ты, Дуняша?

— Я не пойду.

Привела я мать в комнату Александры Владимировны. Там у образов горела лампада. Бабушка в белом чепце сидела в кресле, тихо играя с внучкой. Мать этого никак не ждала. Она помолилась на образа, огляделась:

— О, да тут и старушка, Божий дар, и лампадочка, знать, не совсем Бога забыли.

Мать любовно посмотрела на меня.

Вошла Александра Владимировна и совсем мать мою покорила:

— Акулина Фроловна, ваша Дежка с талантом. Мы ее вымуштруем, и она будет хорошей артисткой.

— Да что с ней поделаешь? Все равно убежит. Видишь, какая она востроглазая. Вот пойду с батюшкой да с наставницами посоветуюсь. Уж очень большой грех — быть актеркой. Но, видно, с Богом-то и везде можно жить. А ты, Дежка, что скажешь? Можно тут жить и душу не загубить?

Я сказала, что прошу оставить меня здесь, а сохранить себя можно везде, это зависит от самого человека.

— Так-то оно так, только если б отец твой был жив, он бы с тебя кожу спустил за этакие выдумки.

Сидела мать у нас долго и совсем успокоилась.

— Ну, вот что, Александра Владимировна, бери ты ее, — сказала она под конец, — да бей ты ее, если слушаться не будет. Вот перед Богом, отдаю тебе Дежку.

И заплакала, и благословила меня.

— Слава Богу, что хоть нашлась, а то ночи не спала, все думала о тебе, непутевая ты моя Дежка.

Слава Богу, гора с плеч. Мать дозволит мне ехать в Царицын, и в день отъезда она и Дунечка провожали меня на вокзале. Мать там сказала, что советовалась с матушкой Милетиной, а та ей ответит: всякому свое на роду написано. Мать меня пожурила:

— Горевала больно матушка Мелитина, что ты к ней не зашла.

Я передала Милетине мой послушный поклон и прощальный привет".

Так в шестнадцать с половиной лет, с благословения матери, при поддержке доброй наставницы, начала Дежка свою артистическую карьеру.

IV

В Царицыне снизошло на Дежку озарение, поняла она, в чем для нее состоит главная радость бытия:

"…я впервые увидела нашу милую Александру Владимировну на сцене. Я и не знала раньше, что она так задушевно и просто пела народные песни. Немудрено, что публика ее встречала любовно. Она и не знала, с какой жадностью, с каким горячим восторгом я слушала ее пение.

Бывало, сидит моя мать за прялкой и поет тихо, а у самой слезы. Пела она для себя, уходила в печаль песни, а я, бывало, выбегу на полянку в вешний день, осмотрюсь кругом на Божий мир, и нахлынет вдруг на душу пресветлая радость, и зальет сердце счастьем. И не знаешь, откуда такое счастье взялось, кого благодарить, какими словами, — душа возликует, и сама зальешься радостной песней. А слушают только цветики-травы, светлый простор, да птицы щебечут, точно наперегонки славя Того Деятеля Радостей, Кто наполнил всю вселенную такой красой.

Слушая Александру Владимировну, я думала, что хорошо радоваться и горевать с песней наедине, но еще лучше стоять вот так, перед толпой, и рассказывать людям про горькую долю-долюшку горемычную, про то, как "гулюшка-голубок, сизы перья воркунок" подслушал тоску девичью, что отдают за постылого. А то завести людей во зеленый сад, где "поют-рыдают соловушки", а то позвать в хороводы, в карагоды веселые. "Вот, если бы я могла стоять на месте Александры Владимировны". Я слушала ее песни, а сама горела".

Вообще мнение о кафешантанных певицах в народе было невысокое, да и то сказать: более чем половина этих барышень главной мечтой своей видела не служение высокому искусству и даже не славу, а отыскать богатого покровителя, чтобы любил, наряжал, в коляске катал и не принуждал выходить на опостылевшую сцену. Многие и приходили-то в театр с такой целью, соскучившись работой швеи или горничной. И в каждом приглашающем "спеть для него в отдельном кабинете" видели того самого богатого покровителя и на все готовы были, лишь бы не упустить своего счастья. В результате чего падение происходило стремительно, затем подобные случаи учащались, и нередко свой творческий путь кафешантанные певицы заканчивали в каком-нибудь провинциальном "веселом доме" или попросту на панели. Так что дурное мнение о кафешантанных певицах в целом было вполне оправданным… Но не раз и не два случалось, что Дежка, бедная, чистая Дежка, до сих пор подсознательно верившая, что ежели кому из "ребят" чрезмерно довериться, то "и глазки потухнут, и голосок пропадет" — Дежка тоже страдала от этого общераспространенного мнения.

Особенно первый раз был страшен. Ей тогда только-только сравнялось семнадцать, но и в зрелом возрасте, уже побывавшая замужем, много любившая, опаленная и страстью, и грехом, она с отвращением, стыдом и мукой вспоминала этот случай.

В Царицыне это было, они тогда пели в ресторане Ракитского. И программа-то была обычная. И одеты были в обычные черные свои платья с белыми кружевными воротниками. В общем, все — как всегда. Дежку, правда, поставили одной из трех солисток: исполняли какую-то песню "на голоса" — ее голос был самым низким, а сама она была из солисток самой юной… И самой привлекательной, за счет деревенской своей полноты и свежести. После концерта некоторым из "кафешантанных барышень" присылали букеты цветов и коробки с конфетами или пирожными, к которым прикреплялись записочки… После прочтения коих удостоенные цветов "барышни" быстренько пудрились, подправляли прическу, брызгались духами и — исчезали на всю ночь. А Дежку и нескольких столь же юных Александра Владимировна спать гнала.

А в тот вечер, не успели певицы разойтись, появился за кулисами высокий худой старик, по одежде — купец, борода до пояса, весь облик такой степенный, лицо благородное… Подошел к Дежке, заговорил ласково, называл "дочкой" и очень хвалил ее пение. Дежка от похвал его, конечно, расцвела. И, когда старик принялся просить ее спеть для него — для него одного и чтобы без хора, по-простому — она, ничего дурного не заподозрив, согласилась.

Как назло, Александры Владимировны рядом не было. А из тех, кто был, никто и не подумал предостеречь девочку. Думали, наверное, что она сознает вполне, на что идет и ради чего. Старик-то одет хорошо был, и на жилете блестела цепь от часов — золотая, толстенная, с брелоками.

Сначала старик хотел, чтобы Дежка к нему домой ехала и там пела, но Дежка сказала старику, что хозяйка хора никуда уезжать строго-настрого не велит. Тогда старик заказал кабинет в том же ресторане. Принесли фрукты, пирожные, вино. Пирожные такие Дежка прежде только в витринах кондитерских магазинов видела, да и фруктов экзотических, персиков да винограда, пробовать ей не доводилось: разве что мать принесет с ярмарки фунтик засахаренных винных ягод да и раздаст каждому по ягодке, как конфеты.

Старик угощал, как и положено доброму хозяину-хлебосолу. Особенно вина выпить уговаривал. Но Дежка больше стаканчика никогда не пила. Стаканчик красненького даже матушка Акулина Фроловна по праздникам выпивала… Наконец, Дежка решила, что пришло время отблагодарить за угощение, да и час был поздний, устала она. Спросила: каких песен хочет гость — русских, цыганских или опереточных? Вместо ответа старик накинулся на нее, обхватил жилистыми руками, принялся тискать, целовать, полез за корсаж и все бормотал: "Я ж озолочу тебя, дура, озолочу, я богатый!" Дежка с перепугу даже голоса лишилась, но отбивалась яростно. Как ни силен был старик, с крепкой деревенской девчонкой сладить не удалось. Он еще силился удержать ее, говорил, что квартиру ей снимет, платьев накупит, денег даст… Но тут Дежка опомнилась от первого испуга и, видя, что из порванного лифа у нее виднеется голая грудь, заголосила что было сил! Крики ее переполошили людей в зале, в дверь кабинета принялись стучаться. И тогда старик побагровел, полиловел даже как-то от ярости и принялся хлестать Дежку по щекам, бить кулаками по голове, кричал всякие слова бранные, половину ид которых Дежка даже и не понимала… А потом распахнул дверь и вытолкнул растерзанную, зареванную Дежку прямо в зал! Да еще напоследок кулаком по спине стукнул и еще раз, уже прилюдно, "дурой" обозвал! Дежка, плача, сжимая обеими руками разорванный лиф, опрометью бросилась прочь. А вслед ей несся громовой хохот — весь зал смеялся! И она не знала даже: над ней смеются или над стариком.

После всю ночь она уснуть не могла. Трясло ее, плакала от обиды и отвращения. Все вспоминались поцелуи старика… Сухие, будто мертвые, губы и колкая борода… "Кафешантанные барышни" утешали ее, как умели, наливали ей валериановых капель, давани горячего молока. Кто-то, конечно, позлорадствовал, кто-то назвал "дурой, счастья своего не увидавшей" — старик-то был богатый, всем известный купец, баржами владел! Но в основном даже самые падшие жалели девчонку, попавшуюся по деревенской наивности своей.

На другой день сам Ракитский, хозяин ресторана, выговорил Александре Владимировне за поведение ее "барышни", оскорбившей одного из самых почтенных посетителей ресторана. Александра Владимировна извинялась, оправдывалась: дескать, девочка глупенькая, неопытная, не поняла намерений гостя, испугалась… Но Ракитский все равно остался недоволен. И порекомендовал Александре Владимировне впредь брать в хор только "понятливых" барышень.

А Дежка в этом ресторане больше не пела. Она вовсе нигде не пела, весь день в номерах отсиживалась, чиня подругам платья и белье, покуда Липкины нового контракта с каким-то театриком не подписали. Не могла она выйти к этим людям, среди которых мог быть старик… Или те, кто видел, как убегала она в порванном платье и с растрепавшимися волосами…

После этого случая у нее даже мысль была — домой вернуться. Но потом Дежка поняла: нет пути назад. Не примут ее теперь ни в монастыре, ни в Винникове. Только родных позорить и себя на муку обречь. Для винниковских она теперь — падшая.

"Арфянка". Если даже сестрица Дунечка подозревает в дурном… Нет, возвращаться ей нельзя. Да и не сможет она жить прежней жизнью после всего, что пережила и перевидала! Она же в неделю без хора соскучится!

И она осталась. Только впредь осторожней была и все попытки любезностей со стороны незнакомых мужчин пресекала сразу же, вне зависимости от того, сколь порядочными и благонамеренными эти мужчины ни выглядели. И цветов не брала. И конфет не брала. Ничего не брала. Накрепко ей стариковы фрукты с пирожными запомнились…

"Я теперь вижу, что лукавая жизнь угораздила меня прыгать необычайно: из деревни в монастырь, из монастыря в шантан. Но разве меня тянуло туда чувство дурное? Когда шла в монастырь, желала правды чистой, но почуяла там, что совершенной чистоты-правды нет. Душа взбунтовалась и кинулась прочь.

Балаган сверкнул внезапным блеском, и почуяла душа правду иную, высшую правду — красоту, пусть маленькую, неказистую, убогую, но для меня новую и невиданную.

Вот и шантан. Видела я там хорошее и дурное, бывало мутно и тяжко душе — ох, как! — но "прыгать "-то было некуда. Дежка ведь еле умела читать и писать. Учиться не на что. А тут петь учили. И скажу еще, что простое наставление матери стало мне посохом, на который крепко я опиралась: "голосок" мне был нужен, да и "глазки" хотелось, чтобы тоже блестели…

Из Царицына мы потянулись в Астрахань. В самом конце сезона, когда мы собирались уже на зиму в Киев, в "Аркадию", у нас случилось несчастье: милую Александру Владимировну украли, ну да, просто украли. Только много позже выяснилось, что ее украл богач, перс, и увез на своей яхте в Баку. Лев Борисыч Липкин, горячо любивший жену, едва не кончил самоубийством, дамы вовремя досмотрели. Об Александре Владимировне не было ни слуху ни духу, и без нее мы перебрались в Киев".

Следов Липкиной так сыскать и не удалось. Никогда не узнала Дежка, как прожила и где окончила свои дни ее добрая наставница. Это было печально, страшно, но совсем неудивительно для того времени.

Случалось, даже барышень из богатых семей, отдыхавших на собственных дачах в Крыму, похищали и продавали в турецкие гаремы. Сейчас это кажется романтикой голливудского кино, а еще в начале нашего века было реальностью. Иногда увозили силой. Иногда сманивали деньгами. Случалось, обещали какую-нибудь хорошенькую блондинку из "падших" пристроить в пользующийся "хорошей" репутацией "веселый дом", а отправляли куда-нибудь за море, в вечное рабство… А бывали и "профессиональные соблазнители", обольщавшие вполне приличных барышень обещанием жениться, увозившие вроде как под венец и к взаимному счастью, а на самом деле к перекупщику, который вывозил девушку за границу: в обычный бордель таким путем женщину поместить было невозможно — бордели контролировались полицией, и силой никого там удерживать не смогли бы. А вот довезти одурманенную морфием девушку до морских берегов и погрузить на яхту… Сколько было таких случаев! Русские женщины были красивы и пользовались успехом у поставщиков "живого товара" в гаремы Самарканда, Бухары, Хивы, Стамбула и даже далекого Тегерана… Иногда этим несчастным удавалось бежать и укрыться за стенами русского посольства. Но такие случаи были редки. Эту проблему "поднимали в прессе", журналисты писали гневные статьи, но бороться с этим явлением в те времена было так же бесполезно, как теперь бороться с наркоманией или организованной преступностью.

Дежка очень любила Липкину — даже больше, чем родных сестер. Долго горевала… Но горе-то оно горе, а надо было как-то жить дальше, уже своим умом, потому что других покровительниц и защитниц кроме Александры Владимировны в хоре у Дежки не было. Зато соперниц и завистниц хватало… Только и жди подвоха! Только и знай, что огрызаться!

И снова потянуло Дежку на родную сторонку, домой, к матушке… И снова остановил все тот же страх: не примут ее винниковские. Засмеют. Опозорят. Чего ей делать в деревне? От работы она отвыкла… Да и замуж ее уже никто не возьмет. Не поверят, что соблюла себя!

А она ведь соблюдала себя так строго! Не то что "кабинетных встреч" с цветами и конфетами — даже "по любви" Дежка ни с кем не встречалась. Уж романы-то случались даже с теми из кафешантанных, которые считали себя порядочными и ни на какие посулы не покупались, живя во имя служения чистому искусству! И романы эти никогда не ограничивались платонической возвышенной любовью: нет, это были бурные страсти, порой с весьма заметными "последствиями". Иные даже замуж выходили, венчались: им Дежка завидовала. Но это — редко. Чаще просто переезжали к возлюбленному, а то и уезжали вместе с ним, если это был актер какого-нибудь из вечно гастролирующих театров. Случалось, возлюбленный в последний момент сбегал, и "барышня", плача, собирала свои немудреные пожитки и переезжала из гостиницы, где жили остальные кафешантанные, в съемную комнатку: ожидать рождения ребенка. Чаще, правда, от беременности удавалось избавиться. Плод или "вытравляли", вызывая выкидыш какими-нибудь ядовитыми аптекарскими составами, или прибегали к услугам акушерок. "Вытравлять" считалось безопаснее, хотя нередко после подобного мероприятия "барышня" принималась болеть и дурнеть лицом: состав разрушал почки и печень. Но при Дежке никто хотя бы не умер непосредственно от "вытравления"… А вот после визита к акушерке — когда "вытравить" не удалось — умерла одна славная девушка, Дежкина ровесница. Умирала она тяжело, мучилась, горела, бредила. "Барышни" по очереди сидели с ней, подавали ей пить, прикладывали холодные компрессы на лоб и на живот, опускали ее руки в мисочки с колотым льдом: считалось, таким способом можно сбить жар. Но за доктором не посылали до последнего: боялись, что из-за подпольного аборта будут неприятности… Послали все-таки, когда больная совсем плоха стала. Ее отвезли в больницу. Когда подняли с кровати, оказалось — тюфячок под ней насквозь пропитался кровью. В больнице девушка умерла.

Дежка после этого страшного случая еще крепче утвердилась в добродетели. Хотя, конечно, наслушавшись разговоров, которые велись между кафешантанными барышнями, она тоже начала было мечтать о чем-то таком… Романтическом… Но мечты оставались только мечтами.

Правда, один раз Дежка почти влюбилась: в актера провинциального театра — молодого, красивого, очень обходительного, выступавшего на сцене в ролях jeune premier (героя-любовника) и имевшего неизменный успех среди провинциальных светских львиц бальзаковского возраста. Актер был уверен в своем великом предназначении, презирал убогое настоящее и более всего любил поговорить о будущем: каким оно ему представлялось. Называл себя "новым российским Кином". Кто такой этот Кин, Дежка и представления не имела, но в будущее величие нового знакомого уверовала сразу и без сомнений, чем совершенно подкупила его. Но развития их взаимоотношения не получили: актер имел суперсовременный взгляд на взаимоотношения полов, то есть жениться он не собирался, особенно на полуграмотной кафешантанной певичке из деревенских. И кончилось все весьма плачевно: после очередной попытки обольщения разгневанный неудачей, он обозвал Дежку "деревенщиной". За что был удостоен такой крепкой оплеухи, что самой же Дежке и пришлось посылать в аптеку за льдом, чтобы остановить кровь, текущую из носа незадачливого ухажера. Больше, разумеется, они не встречались. И, если бы у Дежки спросили, она бы даже и объяснить не смогла, что именно так обидело ее в этом слове "деревенщина". Ведь действительно же она из деревни! А значит, действительно "деревенщина"! Однако обиделась… И больше "романов" у нее не случалось — до самой встречи с будущим ее мужем, польским балетным танцором Эдмундом Плевицким.

Муж похищенной Липкиной с горя запил, и к концу сезона хор распался. Всех, кто сам себе места не нашел, Липкин пристроил в польскую балетную труппу Штейна, которая как раз тогда приехала на гастроли. Девушки радовались, что довелось поступить в такую престижную труппу, где танцевали артисты Варшавского правительственного театра: прима-балерина Завадская — она в ту пору была уже не молода, но все еще знаменита — и первые танцовщицы Згличинская, Токарска, танцоры Бохенкевич, Устинский и Плевицкий. Эдмунд Плевицкий. Будущий муж Надежды.

Впрочем, бывших кафешантанных из хора Липкиной ставили в самые последние пары, ибо танцевать они не умели: от них требовалось только покачиваться в такт музыке, взявшись за руки. Но с ними занимались, учили основам балета, благо в ту пору балет от нынешнего сильно отличался, и танцовщица должна была не порхать и парить над сценой, а просто принимать красивые позы и переступать ножками, поднявшись на носочки.

Матери Дежка писала часто, и с большим трудом удалось ей объяснить Акулине Фроловне, "что за птица балет".

Данный текст является ознакомительным фрагментом.