Глава первая
Глава первая
Обед у Гонкуров 14 декабря 1868 года. — Неосторожные признания гурона. — Золя о Гонкурах. — Гуаро-Бергассы.
— Туманность Ругон-Маккаров. — «На излучине между Бальзаком и Гюго». — Мысли о романе-реке.
— Проспер Люка, Дарвин, Клод Бернар, Жан Ростан. — Падение Бонапарта.
14 декабря 1868 года Гонкуры записали в свой дневник:
«Сегодня за завтраком мы видели нашего поклонника и ученика — Золя, существо нераспознаваемое, глубокое, противоречивое, существо, страдающее, тревожное, беспокойное, двойственное. Он говорит о трудностях своей жизни, о том, что ему хотелось бы, что ему необходимо найти издателя, который купил бы его на шесть лет за 30 000 франков… Он хотел бы создавать крупные вещи и не сочинять больше этих статей, „подлых, гнусных статей, — говорит он, возмущаясь самим собой, — таких, какие я сейчас вынужден писать для „Трибюн“, где я окружен людьми, навязывающими мне свои идиотские мнения…“ И сквозь его горькие сетования прорывается вибрирующая нотка, которая свидетельствует о хваткой воле и неукротимой энергии».
Приглашение Гонкуров было послано Золя за несколько недель.
«Наш адрес: бульвар Монморанси, 53, Париж. Отейль. Поезда идут каждые полчаса. Наш дом в трех шагах от вокзала».
Братья встретили своего «почитателя» как могикана. Они заставили Золя высказаться и сразу раскусили его. Золя-Растиньяк был перед ними как на ладони. Они поняли, что этот человек, являющийся их антиподом, несмотря на угрюмый вид, привычку браниться и напускную грубость, — личность ищущая. Они распознали невропата в карьеристе. Несколько крупных штрихов, и импровизированный портрет Золя готов!
Эдмон в ту пору был изнеженным и меланхоличным мушкетером. Ему было сорок шесть лет, а брату Жюлю — тридцать шесть. Прислонившись к камину, Эдмон наблюдал за Золя, и ему все больше и больше казалось, что этот человек, которого Мане недавно изобразил почти красивым, с широким лбом, черными волосами, прямым и тонким носом, темными глазами, словно персонаж эпохи Возрождения, — всего лишь плохо воспитанный бедняк и студент-недоучка.
Дружба Гонкуров с Золя началась в 1865 году, после выхода «Жермини Ласерте». В своей статье[33], посвященной этому произведению, Золя заявил, что «романист имеет право написать медицинский роман, изучить… любопытный случай истерии, как это сделали Гонкуры». Они поблагодарили его: «Никто, кроме вас, до сих пор не понял того, что мы хотели изобразить… Ваша статья служит для нас утешением, позволяет забыть на время о лицемерии нынешней литературы». Золя увидел в этой записке не просто выражение учтивости, тем более что ими было написано так много хорошего о его «Терезе Ракен» и однажды сказано: «Считайте нас своими друзьями».
К этому времени у него было имя, но больше ничего, а имя — непрочный капитал. Он регулярно сотрудничает в оппозиционной газете «Трибюн», но это приносит ему гроши. В 1867 и 1868 годах Золя особенно нуждается. Он готов на все, лишь бы как-то заработать на жизнь, и неустанно повторяет:
«Как трудно заставить говорить о себе! Мы пришли позже, мы знаем, что вы — Флобер и вы — наши старшие собратья. Да, вы! Даже ваши враги признают, что вы создали свое искусство: они думают, что это пустяки! Глупцы!»
Теперь гость вспоминает, как на премьере «Анриетты Марешаль» во враждебно настроенном зале он один поддержал авторов.
«Эти торговцы спектаклями пресмыкаются перед клиентами, которые подходят к театральной кассе! Так было с моей „Мадленой“, которую этот олух Монтиньи не пожелал поставить в „Жимназ“ и которую я вынужден был переделать в роман! А что произошло дальше? Эти скоты из прокуратуры свалились на меня как снег на голову, когда он стал печататься в газете! Любопытная история, черт возьми, очень любопытная! Имперский прокурор вызвал Анри Бауэра и потребовал, чтобы он прекратил публикацию. Этот лицемерный чиновник доверительно сообщил мне, что, по мнению министра, нет необходимости преследовать издателя „Эвенеман иллюстре“!
— Разумеется, — говорит Эдмон де Гонкур.
— Да. Но за это поплатился я! Чиновник считал, что достаточно будет сделать купюры. А это меня взорвало.
— Неужели?! — восклицает Жюль иронически.
— Да! — отвечает Золя без всякой иронии. — Непозволительно говорить о пороке, держа в руках хлыст, подобно Ювеналу! Имперские прокуроры — это вооруженные раскаленными ножницами архангелы, которые охраняют общественную нравственность! Стоит лишь автору обнажить язвы, разъедающие общество, как они набрасываются на произведение: ну как же, это ведь покушение на благопристойность!.. Ненавижу их! Всех в один мешок! Вместе с театральными педантами! В Сену!»
Он говорит и говорит… Он будет соперничать с Бальзаком… История одной семьи, роман в десяти томах. Нет, это действительно гурон! Клинический интерес, который проявляют к нему братья, он принимает за одобрение. Он говорит обо всем: о живописи, о своем друге Мане, о позоре общества, которое упивается Октавом Фейе, Эдмоном Абу, Гюставом Дрозом, Гектором Мало, Жюлем Сандо, Понсоном дю Террайлем и Зенаид Флёрио!
«Мендес написал индусскую поэму! Камодова! Эти глупцы кричат, что поэзия умирает, а ведь именно они-то и убивают ее. Они забывают, что живут в Париже, в 1868 году! Гениальный поэт не воспевает Камодову! Он воспевает современность!»
Он уходит, а развеселившиеся и изумленные братья остаются одни в своем уютном салоне, украшенном японскими безделушками, которые привлекли внимание Золя лишь потому, что их любит Мане!
Ну а Золя? Какое впечатление произвели на него Гонкуры?
Нам повезло, мы знаем и это. В доме 53 на бульваре Монморанси, в загородном особняке с балконами, украшенными бронзой в стиле Людовика XV, Золя Растиньяк встретил двух холостяков, «богатых и свободных холостяков, которые, следуя своим капризам, могут заниматься, чем им вздумается, и которым нет повода сетовать на свою судьбу». Он окинул взглядом мебель, пол, выложенный белой и красной плиткой, лепку на потолке. Он удивился, когда Жюль сказал ему, показывая на Венеру, вытканную на гобелене в комнате, где Золя дожидался (совсем недолго, но столько, сколько надо):
— Дорогой мой, вы были главным защитником «Жермини Ласерте». Наш гонорар пошел на этот гобелен!
(«Черт возьми! Мой гонорар идет на уголь и картофель!»)
Немного погодя Жюль достал из папки рисунки Эдмона. Эмиль выразил свое восхищение, а Жюль между тем продолжал не без наигранности:
— Купив этот дом, мы заплатили восемьдесят три тысячи франков за тишину. Но представьте себе, Золя, вдруг где-то в конюшне рядом с домом, справа от нас, начнет возиться лошадь! Эдмону тогда придется продать особняк.
И тут-то Золя заговорил о деньгах. Заговорил грубо, ополчась против комильфотности, которую эти писатели изобличают в своих произведениях и которой они так дорожат в жизни. Встретившись с Гонкурами, он испытал то же, что испытал Сезанн с его красным поясом, стоя перед элегантным Мане. Гурон из Экса пристально посмотрел на обоих братьев и произнес:
— Характеры наших персонажей обусловлены детородными органами. Это из Дарвина! Литература зиждется на этом!
И в подкрепление своих слов он сделал жест рукой.
Возвращаясь в Париж по железной дороге, над которой вился дымок пригородного поезда, — как далеко находится Отейль! — он думал о Гуаро-Бергассах, своих завтрашних героях.
Первоосновой «Ругон-Маккаров», естественной и социальной истории одной семьи во времена Второй империи, послужили не теории наследственности, а стремление к могуществу… Не стремление героев, а стремление автора. Золя хотел остаться самим собой. Если бы он мог завоевать признание своими поэмами, он устремился бы с поднятыми парусами в лирические дали. Его произведение возникло благодаря тому, что налицо были, с одной стороны, желание добиться во что бы то ни стало прочного успеха, с другой — кое-какие не совсем еще четкие идеи, которые выдвинул писатель; такой минимум идей был необходим, чтобы сцементировать все отдельные части в единое целое.
Золя, которого мучит мысль о том, «сколь велико несчастье родиться на излучине между Бальзаком и Гюго», постоянно думает о Бальзаке: «Какой человек! Я перечитываю его сейчас; он сокрушил целый век». Золя не расстается ни на миг с автором «Человеческой комедии». «Противоречие, раздирающее почти все его романы, заключается в гипертрофии его героев; они кажутся ему всегда недостаточно гигантскими; его мощные руки творца могут лепить только гигантов». Делая практический вывод, Золя отмечает: «Не поступать так, как Бальзак. Уделять больше внимания не отдельным персонажам, а группам людей, социальной среде».
Он указывает: «У Бальзака нет рабочего». Вот пробел, который нужно восполнить[34]. Кроме того, «описания у него слишком длинны, слишком насыщенны». И далее: «Взаимосвязь между различными произведениями была установлена ? posteriori». Для Рушон-Сарда, нужно ее предусмотреть заранее. Но какую?
Золя знает свои сильные и слабые стороны. Неутомимый работник, упрямец, созидатель, словно рожденный для неистового труда, он понимает, что ему чуждо все тонкое, изысканное, идеи его просты. И все-таки нужно идти вперед! И он идет, идет робко, неуверенно. Он старается опереться на свои собственные книги, обнаружить то новое, что в них заключено. Вне всякого сомнения, такой книгой является «Тереза Ракен». А еще в большей степени — «Мадлена Фера», где он применил законы физиологии и наследственности.
Ученый Антуан Марион, его друг из Экса, часто рассказывал ему о наследственности. Марион даже назвал маленькое насекомое размером в несколько миллиметров «торокостомой Золя», — пишет Джон Ревалд. Марион и другие друзья просветили Золя в области философии естественной истории и «всех столь странных явлений наследственности». Какой замечательной находкой для романиста, задумывающегося о возрождении единственного двигателя в романах — рока! — является идея об устойчивости крови.
Но действительно ли теория наследственности научна? Бесспорна ли эта новая гипотеза? Золя не заглядывает так далеко! Он допускает наследственность, потому что эта теория — порождение его времени, и она вполне его устраивала. Немало насмешек вызвало то, как он применил эту теорию. Конечно, он упростил ее. Но все же в основном он был прав. Именно это скромно и не без юмора подтвердит профессор Жорж Пуше:
«В науке между тем, что познано, и тем, что еще не познано, лежит обширная область, принадлежащая искусству. Сейчас о наследственности знают не больше, чем знали двадцать пять лет назад. И можно с уверенностью сказать, что ваши ошибки никогда не будут серьезнее наших ошибок!»
То же самое говорит в наши дни Жан Ростан:
«Разумеется, мы знаем сегодня, что черты человеческого характера передаются по наследству значительно более сложным путем, чем мог предположить автор „Ругон-Маккаров“… Но от этого общая концепция Золя не перестает быть абсолютно правильной. Наследственность и среда…»
Человек все уменьшает и уменьшает шагреневую кожу своей метафизики:
«Наилучшей философией является, возможно, материализм, я хочу сказать — вера в силы, о которых мне нет необходимости рассказывать. Слово „сила“ не может скомпрометировать (sic)».
Золя выбрал свою метафизику, как выбирают чернила или бумагу, считая ее наиболее пригодной для того, чтобы создать эпопею «Ругон-Шантегрейли».
Проспер Люка был спасен от забвения Золя. В самом деле, название труда этого ученого мужа отнюдь не способствовало тому, чтобы удержать его в памяти:
«Философский и физиологический трактат о биологической наследственности при здоровой и больной нервной системе, с методическим приложением законов деторождения, предназначенный для общего лечения расстройству которые вызваны этой наследственностью; труд, в котором данный вопрос рассматривается в его связи с основными идеями, теориями поколений, причинами, обусловливающими сексуальность, с приобретенными изменениями в человеческом организме и с различными формами невропатии и сумасшествия».
Романист ошеломлен, поражен, чувствует себя профаном.
В 1864 году Клеманс Руайе перевел Дарвина. Золя читает его запоем. Также зачитывается он «Физиологией страстей» доктора Летурно. Но подлинной революцией для Золя явилась книга Клода Бернара «Введение в экспериментальную медицину», опубликованная в 1865 году. Его теория эксперимента сохраняет свое значение по сей день. Золя принимает эту теорию, но не особенно углубляется в нее; по свидетельству Сеара, основательно он изучит труд лишь десять лет спустя. Но не только теория наследственности помогает ему понять связь между отпрысками одной семьи, наука также предлагает ему новый метод изложения фактов. О, теперь они у него в руках, эти Ругон-Лантье! И не позаботившись проверить правильность этого метода, он переносит законы медицины в литературу. Романист отныне будет не только наблюдателем, но и экспериментатором. Он отвергает сложившуюся точку зрения, что только биология — поприще для эксперимента, а роман — таинственное создание художника-творца. Из соединения этих элементов возникает натурализм; Золя применил недавно этот термин к художникам-батиньольцам, несмотря на их протесты! Так родился экспериментальный роман, орудие натурализма!
Золя набрасывает на бумаге:
«Метафизический человек мертв, все наше поле деятельности преображается с появлением физиологического человека…»
Золя в 1875 году.
Золя в 1878 году.
Он разрабатывает свою социологию. Вдохновителем является Огюст Конт.
«Социальный круговорот идентичен круговороту биологическому: в обществе, как и в человеческом теле, различные органы так связаны между собой, что если какой-нибудь орган выбывает из строя, то сразу поражаются другие и возникает очень сложное заболевание».
Он останавливается на этой идее, которая навлекла на него самые серьезные упреки со стороны истинных материалистов, пожалуй, не потому, что она верна, а потому, что полезна. Литературный антропоморфизм берет в нем верх над неуемным романтизмом. Он создает таким образом социологию, которой присуща поэтическая наивность и которая родственна социологии его старшего американского собрата Уолта Уитмена:
«Существует четыре мира.
Народ: рабочие, военные.
Коммерсанты: спекулянты, наживающиеся на зданиях, подлежащих сносу; фабриканты и крупные торговцы.
Буржуазия: сыновья парвеню.
Высший свет: чиновники и главная пружина высшего света — политики.
И особый мир людей: проститутки, убийцы, священники (религия), художники (искусство)».
На этом фундаменте будет создано двадцать романов, из которых десять — шедевры.
Поразительная свирепость автора соседствует с романтическим раскрытием сюжета. Гнев воодушевляет Золя, гнев против Второй империи. Он сведет с ней счеты в «Ругон-Малассинях».
«Семья, историю которой я расскажу, будет олицетворять собой широкий демократический подъем нашего времени; эта семья, вышедшая из народа, возвысится до просвещенных классов, до высших постов в государстве; подлость будет присуща ей в равной степени, как и талант. Этот штурм высот общества теми, кого в прошлом веке называли ничтожными людишками, является одной из великих эволюций нашей эпохи…»
(«Ругоны» написаны против режима Империи, на который Золя все более и более открыто нападает в своих статьях в «Трибюн». Работая над заметками о своих «Давид-Мурльерах», он 31 июля 1869 года писал в «Трибюн», отмечая по-своему столетие со дня рождения Наполеона I: «Нужно было бы созвать мертвых на этот прекрасный праздник, праздник попранного народа».
Теперь можно приступить к работе над романом.
В многочисленных авторских заметках можно проследить процесс воплощения идей в образы.
«Не чем иным, как средой (место и окружение), определяется класс, к которому принадлежит персонаж (рабочий, художник, буржуа — я и мои дяди, Поль и его отец); для „Завоевания Плассана“ взять тип отца С. (Сезанна) — зубоскал, республиканец, буржуа, хладнокровный, педантичный, скупой; его домашняя жизнь: он отказывает в предметах роскоши своей жене и т. д.»
И так далее. Существуют сотни таких заметок.
Готов план огромного романа «Ругон-Маккары» (даже название уже найдено), материалистического, претендующего на научность, физиологического, основанного на теории наследственности, рассматриваемой как воплощение Судьбы. План так называемого экспериментального романа, действие которого развертывается во Франции во время ненавистной Золя Второй империи, романа, прототипы персонажей которого хорошо знакомы автору, — личный вызов Бальзаку[35].
Остается лишь написать этот роман.
Нужно установить «ритм» в работе. Созидатель определяет свой распорядок дня. Восемь часов — подъем, затем прогулка — один час. С девяти до часа — писать. А во второй половине дня — визиты, статьи, Императорская библиотека. Он рассчитывает, сколько страниц нужно писать в день, чтобы завершить труд за десять лет. Это концепция художника-рабочего типа Курбе. «Каждая страница должна быть лишь дистанцией, которую нужно преодолеть».
1870 год. «Сьекль» — оппозиционная газета с тиражом 60 000 экземпляров, пользовавшаяся спросом среди торговцев вином, прислуги, коммерсантов, рантье, мелкой буржуазии, — начинает печатать «Карьеру Ругонов».
«В течение трех лет я собирал материалы для моего большого труда, и этот том был уже написан, когда падение Бонапарта, которое нужно было мне как художнику и которое неизбежно должно было по моему замыслу завершить драму, — на близость его я не смел надеяться, — дало мне жестокую и необходимую развязку»[36].
Событие это завершает для Золя «картину умершего царствования, необычайной эпохи безумия и позора»[37], но эта эпоха является к нему из книжного шкафа. Одной из первых жертв падения царствования явится сам историк-романист, который предвидел это падение и страстно его желал.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.