Глава 28 Личность и общество
Глава 28
Личность и общество
Сознание каждого из нас в отдельности похоже на тоненький серпик новорожденного месяца с дополнительным к нему туманным окружением целого месяца.
Сам, как проволочка, тоненький, а мнит себя законченным кругом. И мы знаем, что это мнение у месяца не ложное.
Вот это смутное чувство целого человека, как целого месяца, сопутствует нам в жизни, и каждый из нас чувствует себя маленькой частицей какого-то неведомого ему целого.
Есть из нас немногие большие люди, сознающие себя без колебаний и догадок ничтожным явлением или только свидетельством целого огромного блестящего диска всего существа человека.
Хожу по земле, гляжу на людей и вижу у каждого вокруг лица, как у святого, нимб, то покажется, то исчезнет. И каждый, делая что-то хорошее для нас, не знает, что делает все в нимбе всего человека, и только чувствует перемену в себе, когда нимб исчезает или сияет вокруг него.
И это он называет совестью.
* * *
Свое дело я понимаю как дело связи между всем, что существует на свете. Вот стоит телеграфный столб и от ветра гудит, я люблю этот гул и в гуле этом, мне кажется, я понимаю великое дело столба: он служит тоже делу связи. Но я не столб, я как электричество, которому служит столб. Нет! Еще больше, гораздо больше, чем электричество. Самая большая сила на земле – та сила связи, которая получается через слово художника. Я эту силу держу, как держит телеграфный столб железные провода с пробегающим по ним электричеством. Оттого, наверно, я и люблю этот гул.
Физиология общества в этом и состоит, что живот живет о хлебе едином, а душа поет о единстве бессмертной личности.
Он сказал: «Наша душа», – и я внезапно почувствовал существование единой души всего мира, прикосновение к которой мы чувствуем, как свою личную душу.
Люди как река текут. И чтобы хорошо написать это надо: ты пишешь в уединении, но чувствуешь текущую реку.
Запереться можно и надо от шума, от помех, но от жизни нельзя запираться, – ты должен слышать постоянное течение.
Одна трудность – переносить пустыню. Другая – оставаться самим собою при встрече с другим человеком.
Я шел, погруженный в свои думы, а мимо меня с шумом промчался лыжник. Как трудно нам с ним сойтись, не утратив каждому из себя самого ценнейшего: мне – моей мысли, ему – движенья.
Сейчас у нас все пришло в движенье, все «стали на лыжи» и потому нам, обремененным нашей пережитой жизнью, бывает подчас трудновато.
Ныне праздное одиночество позорно, но есть одиночество трудящихся людей и, вернее даже, труд одиночества: борьба за свою личность в интересах самого же коллектива.
Одиночество это форма труда.
Один остаешься… и сразу вырастаешь, и это порождает охоту писать.
Пишешь, будто сеешь, зная наверное, что жать будут другие.
* * *
Если сказанное кем угодно я, не зная сказанного, лично переживу и сумею об этом сказать по-своему, то в истории культуры я нечто прибавлю, потому что содержание культуры во все времена неизменно, а раскрывается оно нам в личных переживаниях, придающих содержанию культуры качественную ценность.
Личность, как двигатель нашей общей души.
На эскалаторе. Голова этой женщины была повернута в сторону, и я мог видеть только шею с определенно надутой от усилия поворота жилой. И вот, не видя лица, только по жилке на шее я узнал эту женщину в ее чем-то самом хорошем, самом трудном.
Вспомнилась даже мать моя, и отчего-то защемило в душе, и мне захотелось выйти куда-то, где много незнакомых людей, и сказать им об этом от всего сердца, что вот хорошее такое у всех у нас есть, что есть у нас всех общая доля. И что если бы каждый из нас это помнил во всякое время и на всяком месте, то как бы всем на свете жилось хорошо!
Эскалатор работает как водопад или, вернее, человекопад. Все задумываются, как бы застывают в движении, которое себе ничего не стоит. Тогда каждое лицо, даже самое грубое, вызывает жалость к бедному человеку, обреченному быть жертвой непонятного ему созидания
Посмотришь на такое лицо, и жалость охватывает, понимаю теперь почему: человек спешил и весь уходил в спех, а теперь за него машина спешит, и он остается сам с собой и еще не может с этим освоиться. И эта-то детская беспомощность человека и возбуждает жалость к нему.
Все мучения их в том, что они слепо доверяются времени, и, как дети, надеются успеть, но время их обманывает и вдруг оставляет, и в роковой момент этот тела их разваливаются.
Жалко смотреть на них и хочется сказать каждому: не верьте времени, дети мои, не вверяйте себя ему, не спешите, не думайте, что время есть деньги – время есть смерть, и вы будете только тогда людьми, если вступите со временем в смертельную борьбу: я или ты!
Бога ради, не тратьте себя.
Как гибнет любовь, когда один человек обращается другим в собственность, так и в отношении времени… Люди спешат и суетятся, потому что находятся в плену у времени.
* * *
Как подумаешь иногда усталый, каких маленьких людей собираюсь я описать – оторопь берет: зачем, кому это нужно? – и бросишь. А потом соберешься, и думаешь, и опять за свое: большие люди, думаешь, сами расписываются на страницах истории и у них имеется множество слуг, которые не дадут им исчезнуть. Но тихий, скромный человек так-таки и сходит на нет, такой хороший, милый мне человек, и вот нет никому до него дела.
Досада вызывает новые силы, и думаешь – а вот оттого и не дам я тебе от нас исчезнуть, живи, любимый человек, живи!
Не надо искать опору себе в людях отдельных: друг живет не в отдельностях, а в целом человеке, когда он, собираясь, слышит живое слово, и кричит, и хлопает руками от радости, или когда-то и где-то шепнул вам задушевное слово, или выглянул глазком из толпы, или вон против вас там в вагоне сидит и глядит куда-то вдаль с какой-то мыслью, а солнышко с той стороны лица раззолотило кудри, и одни реснички того глаза тоже святятся вместе с кудрями.
Ничего-то не нужно ей, этой милой девушке, от вас, и вы тоже боитесь спугнуть ее даже своим взглядом, но оба где-то в себе радуетесь, что вместе куда-то едете в один и тот же чудесный весенний день вашей жизни.
Вечером вчера вышел на улицу без всякого дела и поехал по метро в город. И вдруг мелькнуло мне знакомое чувство счастья своей личной свободы на мгновение: кажется, будто я владею мгновением жизни своей в толпе, как часто у меня бывает в лесу.
«А разве, – подумал я, – человеческая толпа не загадочна в жизни своей, как и лес?»
Человек близкий везде и всюду, только, чтоб заметить его, надо самому быть свободным, сильным, здоровым душой. Давайте же помогать и удивляться таким людям в первую очередь, а потом уж пойдем к труждающимся и обремененным.
Это – маленький вариант милосердия.
* * *
Ветер принес доброе семя и бросил его на камень. Оно изнывает о доброй почве.
Так личность, ее «хочется» ждет возможности войти в коллектив.
Мы, человечество, как отдельные корешки, питаемся одним общим стволом, и если я о чем-нибудь догадываюсь в себе, то это значит и для других корешков.
Вот почему, когда писатель говорит о себе, то говорит и о другом.
Забылся от горя и шел по дороге, опустив глаза. Но в лужице увидал лес, и на голубом деревья высились так прекрасно. Да откуда же такое прекрасное небо взялось? Посмотрел и увидел небо.
Так и мое искусство, друзья, не больше лужицы, в которую из-за нашей спины смотрится невидимый нам весь человек с природой своей, небом, деревьями, водами, и я пишу вам только, чтобы вы обратили внимание.
Вдруг понял, что слово общество заменяет нам теперь то, что раньше называли человеком. То самое, над чем я тружусь уже несколько лет: назвать одним словом всего человека (весь человек в одном лице в противоположность сверхчеловеку).
Но только у нас теперь под словом общество понимают организацию, между тем как всего человека я представляю себе как организм.
* * *
Умрешь и забудешь. Но бывает, о всех забыл и живешь – это что? Это значит – частью умер; для того, о чем ты забыл, – ты умер. И так мы живем, забываем, и умираем, и опять живем новые, не зная забытого.
Только немногие вспышки бывают у отдельных людей: вспыхнуть, чтобы не забывали, – и это остается, и складывается с другим, и скопляется богатство Незабываемого – культура человека.
Даже самое легкое дыханье ритма в душе поэта исходит от вечности, куда мы все друг за другом уходим. И врожденное всем нам чувство природы, культуры, связи – все это долетает до нас, живых, с той стороны, где собирается наша общая могила. Могила могил от начала веков!
Но это большая тайна, постигнуть которую можно только любовно-милостивым вниманием к жизни.
Что вы говорите мне о мертвецах! Есть разные мертвые, одни, которые из глубины пережитых тысячелетий и теперь властно определяют направление нашего современного лучшего, другие мертвецы, живущие с нами, обладающие часто бычьим здоровьем, пожирают наше творчество, прут нас всех живых упрямыми лбами в могилы…
Культура – это творчество в настоящем из прошлого в будущее, – и если мне лучше это удается в автомобиле, то и машина является средством культуры…
* * *
Рожь подымается, ударил перепел. Боже мой! Это ведь тот самый, какой мне в детстве в Хрущеве кричал: у них же нет нашего «я и ты», – у них перепел весь один.
Семьдесят лет все «пить-полоть».
Как Бунин любил крик перепела! Он восхищался всегда моим рассказом о перепелах. Ремизов, бывало, по телефону всегда начинал со мной разговор перепелиным сигналом: «пить-полоть».
Шаляпин так искренне по-детски улыбался, когда я рассказывал о перепелах, и Максим Горький… Сколько нас прошло, а он сейчас все живет и бьет во ржи: «пить-полоть».
Мы поодиночке прошли, а он не один, он един – весь перепел, в себе самом и для всех нас проходящих.
И думаешь, слушая: вот бы и нам тоже так; нет нас проходящих – Горький, Шаляпин, Бунин, тот, другой, третий, а все это – один бессмертный человек с разными песнями.
Великий портрет есть более чем просто живое существо: живое – это сам живой художник и к нему еще нечто, переживающее самого художника в поведении других людей.
Мост душ. Человек родится каждый для себя и даже первым криком своим заявляет право свое на весь мир. «Это я, – кричит он, – я, владыка мира, пришел!» Но когда начинает ребенок расти, его встречает другой такой же, с мандатом на владычество мира, и третий, и каждый. Так начинается борьба между всеми за каждого, пока, наконец, каждому не приходит необходимость в невозможной этой борьбе за господство кончиться.
И умирая, тогда видит мудрый, что не за себя он боролся, а за какого-то другого, кто лучше себя, и что каждый, сам того не зная, борется за другого, лучшего.
Так смерть у людей проходит, как мост их душ.
Против моего окна церковь вся облупилась, от купола остались только проволоки, – целая сеть каркаса, покрытая галками. Наверху сияет по-прежнему крест, а внизу вокруг церкви всякий хлам: столы опрокинутые, скамейки, железки какие-то, обручи, – как будто Спаситель опять рассердился, и опять выгнал торгующих из храма, и выкинул все их барахло.
Так вот и эта самая христианская наша личная мораль подвергается страшной критике времени. Время говорит христианину: «Ты не отделаешься теперь личными добрыми делами! Погляди на эту ободранную церковь – ее поставил еще более наивный, чем ты, человек, замоскворецкий купец. Он хотел церковью этой загладить свои грехи. Он, простой купец, гладил грехи свои церковью, как утюгом, ты же гладишь книгами, и все равно, лично вы себя спасаете, раздавая бедным копеечки, или все равно, тысячи, – все равно! Даже если и жизнь свою отдаете, спасая свою душу, – этим не спасетесь! Нужно самую душу отдать людям и спасать не себя, а людей».
Но, Боже мой! Есть и эти слова в Евангелии о душе. Значит, не Христос виноват в этой ободранной церкви, а тот наивный замоскворецкий купец, который церковью хотел загладить свои личные грехи.
И ты, писатель, тоже пиши – греши, молись – спасайся, но когда придет час отдать свою душу за други, не отделывайся от этого собранием своих сочинений: твои сочинения со временем обдерут так же, как ободрана теперь эта замоскворецкая церковь. И все твои внутренние полочки, скамеечки, перегородки – все будет выброшено, как вот теперь выброшен хлам из этого бедного храма (1946).
Все и каждый. Смотришь на цветущий луг – это одно, и смотришь дома на единственный цветочек, взятый с того же луга, – это совсем другое. То же самое лес и маленькое деревце из того же леса, пересаженное в свой огород. Миры одинаково прекрасные, но разные, и есть люди, которые любят плавать по морям, и есть любители налитого аквариума; одни смотрят на массы, другие на личность.
Луг цветет, каждый цветок непременно же поет свою песенку, хотя виден и слышен весь луг. Отдельного цветка не приметишь и не узнаешь, кто из цветов больше всех сделал для цветущего луга. Вглядишься, выберешь цветок отдельный, и он прекрасен, но это совсем другое, чем луг.
Большое дело помогает, как огромный каркас, на котором я должен растянуть свое маленькое дело: через это мое дело станет большим.
Человек шагает все вперед и вперед к своему единству, и на этом пути происходит одновременно и дробление существа человека.
Происходит одновременно образование личности, как агента связи между людьми, и индивидуума-собственника…
Как вода размывает гранит, так и общество находится в вечной борьбе с индивидуальностью. Тезис: «Я стою на своем», – говорит каждый камень в природе. Антитезис: «Но я тебя все-таки размою», – отвечает вода.
Синтез борьбы воды с камнем – плодородная почва, на которой вырастает дерево.
Смотрю сейчас на елку, и мне представляется в ней ее живое существо, идущее из тени к свету. Каждый сук по-своему и со своим лицом несет и отдает свою жизнь на образование ствола – этой математической прямой пути всех к солнцу. И великое солнце любит все ветви, все лапки, все иголочки. Но как будто оно любит всех-то равно, а каждую иголочку больше, и вот отчего ни одна даже иголка с другой не сложится: все разные, а ствол прямой поднимается к солнцу.
В этом все многомиллионные существа, составляющие дерево, счастливы, и в этом счастье поднимается все дерево, и смысл этого счастья в том, что солнце любит всех равно, а каждое отдельное, даже иголочку – больше!
Вот бы и нам так устроиться в жизни – чего бы лучше! Но мы, если любим всех, то забываем о каждом, и если вспомним каждого – то забываем всех.
Тема нашего времени – это найти выход из любви к каждому любовью ко всем, и наоборот: как любить всех, чтобы сохранить внимание к каждому?