Глава 15 Сказка

Глава 15

Сказка

К сказкам, поэзии все относятся, как к чему-то несущественному, обслуживающему отдых человека. Но почему же в конце-то концов от всей жизни остаются одни только сказки, включая в это так называемую историю?

Бывает, жизнь до того доводит в своей тяготе, что все на свете станет серьезным, пусть в это время встретится сказка, и она, обыкновенная сказка, которой пользуются все для отдыха, выглянет так же серьезно, как вся жизнь в ее целом. И тот, кто в это время сказку серьезно к сердцу принял и стал ею заниматься, – тот вот и есть подлинный поэт.

Так что поэт тем отличается от всех людей, что сказку он сам создает, в то время как все ее лишь потребляют для отдыха, для развлечения. Потребитель вообще живет не всерьез.

Не о хлебе едином жив человек, ему еще нужны сказки, и так было всегда, от самых первых людей на земле: в шелесте листьев или в столкновении волн с каменными берегами, в мерцании звезд люди сливаются, и в ту минуту, когда сливаются с этим, сами начинают шептать.

Стал я на тропу и знаю наверно, что рано или поздно пройдет по ней другой человек. Слушаю сказку и знаю, что другой человек придет и будет слушать ее. Тропинка и сказка в родстве, это сестры, одну в природу отдали, другую в сердце человека.

Внутри сказки, все мы понимаем, таится правда, но если сказку сломаешь, как игрушку дети ломают, то правды не найдешь.

И было, и есть, и будет всегда благополучием некоторая длительность устойчивости человека, идущего по канату; всегда, везде и всюду этот момент устойчивости расцвечивается сказками, и эти сказки по существу и являются реальностью, а никак не то жалкое состояние равновесия.

Так вот полезно людям иногда поглядеть на веревку, по которой придется идти. Этот взгляд себе под ноги, если только не свалишься, вызывает к созданию новой, более увлекательной сказки.

* * *

С давних пор занимает меня постоянно мысль о том удивительном человеческом легкомыслии: как они, видя всюду неизбежность своего конца, живут, не обращая на это ни малейшего внимания, в каком-то нелепом чаянии, что люди смертны, все умрут, а я как-нибудь проскочу… Вот эта-то мысль и приводит меня теперь к реализму легенды, что именно легенда есть связь распадающихся времен (легенда, как сила творчества), именно то самое, «чем люди живы». Толстой называл это «любовь», но нет, это не любовь… а как бы сверхсила жизни, и человек, обладающий ею, «сверхчеловек».

Легенда как связь распадающихся времен – вот единственно реальная в свете сила.

Сказка – это связь приходящих с уходящими.

Сохраненное в себе дитя для детей – вот мировой капитал человечества, сила искусства от простого сказителя и до Шекспира.

Влюбленность – это сказка. А роды – это правда. Ребенок – это правда любви.

Но что ребенок этот – единственный и будущий гений – это сказка матери и самая могучая: сердце матери есть поприще, где сама сказка хочет быть правдой.

Гениальный поэт в существе своем – ребенок, и судить его поведение надо, как гения природы, какой бывает в душе ребенка. Это существо приходит в мир впервые и стучится, стучится…

Ребенок, развиваясь, испытывает то же самое, что нерожденный в утробе матери. Но там у него мать, а в мире – кто в мире ему вместо матери?

К нему стараются применить, по традиции, опыт с другими детьми. И так убивают личность. Но не всякую. Вот Байрон бунтует! – это ребенок в поиске матери.

* * *

Сказки мои – это могильные холмы, в которых я зарывал сокровища своей личности.

Только одно к этому еще запомните, деточки, что жизнь для игры и сказки трудней и больней.

Возвращаясь из поликлиники, почувствовал на Полянке необходимость найти для себя на улице смысл данной минуты Что это за смысл, я не совсем понимаю: может быть, это даже и вовсе не смысл, а просто момент соприкосновения внешней жизни с моей душой?

Так я посмотрел на дома новые и дома старые – ничего не почувствовал: мертвые были дома, как памятники на кладбище. Чужды мне были троллейбусы огромные, и мчащиеся легковые машины, и шум, и лязг, и гудки… Но в то же время я знал, что где-то мой смысл должен быть.

Вдруг я увидел у края тротуара кучу песку, и возле кучи сидели маленькие дети и своими игрушечными формочками делали из влажного песка пироги.

И тут я узнал возле этой кучи песку то самое, чего мне так не хватало и что я назвал смыслом улицы.

Дети учат взрослых людей не погружаться в дело до конца и оставаться свободными.

Две девочки вошли в мой гараж.

– Здравствуйте, дедушка!

– Здравствуйте, девочки, как вы поживаете?

– Хорошо.

– Что же хорошего?

– Ничего.

– А сказали – хорошо.

– Конечно, хорошо, нам ничего больше не нужно!

Ехать на машине – это еще не свобода, бывает, человек на машине едет в тюрьму.

Совершенно свободен ребенок, который играет в эту машину. Сидит на стуле, щеки раздувает: пах, пах, пах! – и это у него машина.

Лицемерно вздыхают о детстве, что оно «прошло». Но спросишь их – зачем они дали ему «пройти»? Все хорошее должно в человеке оставаться даже после смерти для пользования всех под охраной живых: так я охраняю детство своей души, а после меня его должны охранять другие.

* * *

Спасение сказки. Удивление покидает мир. Даже воздухоплавание, даже радио и телевидение больше не удивительны. И можно вперед сказать, что перелет на другие планеты не даст того счастья, той радости, о которой сейчас грезится.

Удивление связано с детством человека. Современный взрослый человек рано расстается со своим ребенком: он с двадцати лет взрослый и больше ничему не удивляется. Сказка питается детством, и детство здоровьем, и здоровье дается землею и солнцем. Человеку надо вернуть себе детство, и тогда ему вернется удивление, и с удивлением вернется и сказка.

Невозможно? Нет ничего невозможного. Во всяком случае, возникает вопрос: почему современный человек не отказывается от возможности перелететь на другую планету и поднимают даже вопрос о физическом бессмертии в будущем, но почему же тогда невозможно вернуть человечеству удивление и сказку?

Мы любим в детях то самое, что храним в себе с детства, как лучший дар нам от жизни, и эту нашу прелесть стараемся по-разному воплотить: одни, и этих большинство, определяются с этим даром в семье, другие, кому семейное счастье недоступно, достигают его в искусстве. Третьи, не исчерпываясь до конца ни в семье, ни в искусстве, хранят своего младенца в себе до глубокой старости, и это их делает мудрецами.

* * *

В жизни мы разделены друг от друга и от природы местом и временем, но сказитель, преодолев время и место («в некотором царстве, в некотором государстве, при царе Горохе»), сближает все части жизни одну с другой, так что показывается в общем как бы одно лицо и одно дело творчества, преображения материи. При таком понимании сказка может быть реальнее самой жизни. (Дон-Кихот и Санчо – самый яркий пример такого сближения.)

Не до сказок теперь! Не до сказок, я знаю, но она явится, как наш след по земле… нашим следом Охотник идет, и он потом расскажет о нас.

Смерть как перерыв, как разрыв между людьми. Похоже на разрыв первичного тока с появлением искры: эта искра – жизнь человека…

И так искра за искрой – это все люди, один за другим. Искра сопутствует переходу первичного тока в ток высокого напряжения.

Часто мелькающие искры дают непрерывно свечение.

И это жизнь.

А мы – эти искры, и какой бы ни был малый промежуток от искры к искре, все равно искра – я – исчезает, и перерыв тока есть наша смерть… Это и есть реальность, сама себя уничтожающая: Ничто. А жизнь – это легенда, творчество.

Криком начинается жизнь, вызывающим, могучим криком ребенка.

То, что я хочу вложить в душу героя моего мальчика Зуйка[2] сказку, это есть праведная радость жизни, законное разрешение трудового процесса и душевной борьбы удовлетворением. Только злой, дурной человек не имеет в жизни минуты для расширения души, обнимающей Целое (сказки).

В сказке благополучный конец есть утверждение гармонической минуты человеческой жизни, как высшей ценности жизни. Сказка – это выход из трагедии.

– Не забыть, не простить – вот тема «Мирской чаши»[3].

– Надо забыть, это надо забыть, – сказала моя собеседница.

– Ты говоришь против роста сознания…

Такой был разговор. А я сейчас думаю, что в каком-то смысле надо и забыть, потому что дети со своей игрой и радостью жизни вырастают в забвении.

И разве зеленые листики помнят о прошлогодних листьях, ставших теперь удобрением? Чтобы им быть, надо забыть.

И разве каждый живущий не хоронит ежедневно такого себя, какой не может забыть, и не рождается ежедневно, не встает, забывая скорбь вчерашнего дня, в надежде на что-то новое, небывалое?

Детская вера в людей – это светлый героический путь. А неверие в человеке – есть несчастье, есть болезнь роковая. Люди… ну, а дети? Меня всегда пугала эта бездна, когда я подходил к ее краю, и тут я все брал на себя, – не люди плохи, а я!

И тогда… какая-нибудь березка, птица, река являлись в необыкновенной красоте, и тогда, как бы прощенный красотой, я с любовью обращался к людям, я верил им, и они мне помогали.

Новый человек – это ребенок, а если о нем надо рассказывать, то расскажите о взрослом, сумевшем сохранить в себе ребенка.

Когда говорят о чем-нибудь: «Оно вполне естественно», это значит другими словами: «В этом нет ничего удивительного».

Так большинство людей осваивает явления природы, возникновение электрических поездов, радио и самолетов и ничему на свете не удивляется.

Только если произойдет какое-нибудь личное потрясающее событие, такой человек оглянется вокруг себя первым младенческим глазом, удивится, и тут может случиться по-разному: одни люди, презирая естественное, обратятся к сверхъестественному, другие будут дивиться естественному и все, что в нем совершается, будут считать чудесным.

Я принадлежу к числу таких удивленных простаков и хочу героя своего, величайшего простака, вывести из этого и дать ему подвиг «открывать людям глаза» и тем открыть людям силу бесконечно большую, чем открыл Прометей в силе огня.