ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Карбас летит по Колыме.

Его захлестывают волны,

А парус, мокрый и тугой,

Раскачивается над холодной,

Над ослепляющей рекой.

Мягко шелестит вода, ветки кустарников вертятся в водоворотах, небо легкое, прозрачное, праздничное.

Горы постепенно раздвигаются, отходя на восток и на запад. Колыма расширяется. С обоих берегов в реку впадают ручьи, речушки, речки.

Водопады обрушиваются в реку, разбрасывая многоцветные брызги, водяной дым рассеивается по Колыме.

Застегнув воротник пальто, сжав на груди руки, Черский сидел на корме корабля. Кружилась голова, слегка знобило, но изнуряющих приступов кашля и кровохарканья не было.

Саша, ловко перебирая голенастыми тонкими ногами, перебрался к отцу, снял с него запотевшие очки, вытер их носовым платком.

— Какое хорошее утро, папа! Как только остановимся, наловлю хариусов. И сварю тебе уху….

— Хорошо, Саша. Жду твоей ухи.

Он смотрел на сына и думал: «Как-то Саша перенесет мою смерть?»

Мальчик видел, с каким терпением отец переносит свои страдания, и сам старался быть мужественным. Как и Мавра Павловна, он научился угадывать желания отца по движениям пальцев, губ, глаз, по его печальным улыбкам.

Черский привлек к себе сына, прижался мягкой бородой к розовой прохладной щеке. «Что бы мне сказать ему такое сильное и простое, как сама жизнь? Где мне взять такие слова, чтобы запали в его сердце и были путеводными звездами? Нет, ничего не надо. Никаких слов. Ни напутствий, ни пожеланий! Пусть остается в неведении до последнего дня. Неведение поможет ему перенести мою смерть».

— Сашенька, позови Степана.

Мавра Павловна насторожилась, видя, как Степан, тяжело покачиваясь, прошел на корму. «Уж не случилось ли что с Иваном? Не плохо ли ему снова?» Она поймала улыбающийся взгляд мужа и успокоилась.

— Тебе маленечко лучше, Диментьич? — спросил проводник, усаживаясь в его ногах.

— Немного повеселее.

— Вот и славно, что хорошо.

— Где мы сейчас находимся?

— Кабыть, скоро остров Пяткова.

— Надо пристать к этому острову.

— А нам выбора другого нету. Хошь не хошь, а пристать надоть. Рибы только-только стало, а я на прошлых стоянках ничего не доспел с рибалкой. А когда нечего чавкать, какая дорога?

— Ты прав, Степан.

— Да ну тебя!

— Степан, наклонись поближе.

Проводник наклонился к уху Черского. Он зашептал горячо и быстро:

— Не сегодня, так завтра наступит мой конец.

— Да ну тебя, Диментьич!

— Не возражай, молчи…

— Молчу.

— Жена и сын останутся совершенно одни в этой пустыне.

— А я на чо, Диментьич? Я чо, человек али волк?

— Я тебя хочу попросить…

— И просить не надоть! Я их не оставлю в беде. Хорошо-ду, плохо-ду, а будем ехать в одной упряжке. Да брось ты думать о смерти. Мы еще с тобой в Нижне-Колымске попригаем, в Якутске попляшем…

— Молчи.

— Молчу.

— Когда меня похоронишь, не задерживайся на месте. Сразу же дальше, вперед. Помоги жене вернуться в Якутск. Академия наук не позабудет тебя.

— Дак я разве для Академии наук стараюсь? Я тебя оберегать должон! Как я людям в глаза посмотрю, если тебя в беде брошу? Немыслимо и подумать…

— Тогда я спокоен…

Праздничное небо незаметно тускнело. На севере собирались тоскливые тучи. Похолодало. Подул ветер, карбас стало подкидывать. Впереди показался остров Пяткова.

Это был пустынный островок, заросший лиственницами и ветлами. Под корнями мокрой травы болезненным холодком дышала вечная мерзлота. О голые береговые утесы плескались колымские волны, галька, шебарша, перекатывалась на песке.

Степан укрыл карбас в маленькой бухточке, установил палатку, натаскал плавника для костра.

— Ты хоть передохнул бы, Степан, — заметила Мавра Павловна.

— На том свете пиридохнем. Я от безделья хуже чумного. Устрою вот бирлогу на ночь, половлю рибки, накормлю вас ухой, и тогда можно на боковую.

Дождевые тучи прошли стороной. А река с прежней неудержимостью все спешила, спешила на север. Вода пошлепывала об утесы, пересчитывала на песке разноцветную гальку. Густые заросли тальников стали рыжими от заката. Путешественники сидели у костра; каждый сосредоточенно думал о своем.

Треск глухариных крыльев разорвал вечернюю тишину. Из тальников выметнулся глухарь и свечой взмыл в небо. Растопырив крылья, он набирал высоту, а на его горле белым маятником раскачивался горностай.

Степан вскинул ружье.

Глухарь и горностай шмякнулись на песок. Саша принес глухаря с перегрызенным горлом и убитого горностая.

— Как же это случилось? — недоуменно спросил Черский.

— Горностай напал на глухаря, а тот с перепугу умчал его в небо.

— А чо? Горностай мастак на такие делишки. Подкрадется к сонному глухарю, цоп его за горло! А глухарь спасается в небо, но куды там! У зверюшки мертвая хватка. Настоящий белый разбойник.

— Такой малюсенький, а нападает на сильную птицу. Ведь глухарь-то куда больше горностая, — сказала Мавра Павловна.

— Глухаря одолеть горностаю — плевое дело. Он, горностаюшко, самого господина сохатого валит, — ответил Степан.

— Да ну тебя! — возразил проводнику Черский его же словами. — Горностай — и сохатого?

— Я чо, вру?.

— Не верится что-то! Чтоб горностай — и сохатого.

— Видал своими глазами,

— Ты серьезно, Степан?

— На полном разе.

Степан рассказал, как на реке Лене он увидел обезумевшего сохатого. Сохатый носился но горной круче, взвивался на дыбы, ревел от смертельной боли и, наконец, не выдержав, бросился с обрыва в реку.

— Подхожу я к сохатому, а из уха его горностай выползает. Красный, как головешка. Я к-ак поддам ногой, он аж на пять сажен отлетел. Погубил, стервец, сохатого. Горностай-то сонному сохатому в ухо заползает и начинает череп грызть. До мозгов добирается. Мозги, зверюга, жрать любит. А куда сохатому деться? Спасения не жди. Вот он и кончает жизню свою, как самоубивец…

Черский содрогнулся, но возражать не стал.

— Я иду на рибалку. Сашок, пойдешь?

— А дождь все-таки будет. Задувает низовик. Ты бы, Степан, немножко спирта хлебнул. Не замерзнешь на рыбалке, — сказала Мавра Павловна.

— Этто можно! По спирту я дюже соскучился. Пью-то я редко, да метко.

Мавра Павловна налила спирту. Степан выпил, вытер бороду, крякнул:

— Славно хорошо! Будто Иисус Христос мимо сердца ножками — чап, чап, чап! Я пошел. Поймаю ду, нет ли ду, а пойду…

Черский проследил, как Степан и Саша скрылись в кустах.

— А везет нам, Мавруша, на проводников. В Саянах Кобелевы, здесь — Степан. Что бы мы делали без таких людей? Пропали бы без их незаметного мужества.

Он замолчал, склонив голову.

— Низовик крепнет, Ваня. Пойдем в палатку, а то продует.

— Баргузин на Байкале покрепче задувал. А этот низовик — пока что легкий зефир.

— А ты на Байкале здоровым был. Орлом был…

— А теперь как мокрая курица, — усмехнулся Черский.

— Ты для меня — всю жизнь орел.

— Эх, Байкал, Байкал! У каждого человека есть незабываемые воспоминания. Мои связаны с Байкалом, да еще с тобой. Ведь я нашел тебя на Байкале,

— Ну, допустим, в Иркутске, — смеясь, уточнила Мавра Павловна, — но и для меня Байкал — незабвенное озеро. Сколько там ущелий пройдено, сколько сопок искрещено — не сосчитать.

Он смотрел сквозь дым костра на жену, но мысли его были на далеком, невозвратимом Байкале. Он снова переживал свои путешествия по Восточным Саянам, по Оноту, Китою, загадочной и бурной Оспе-реке. Воспоминания вставали почти осязаемыми картинами: он видел цвета, слышал звуки, обонял запахи.

Перед мысленным взором его возникли проводники Лука Еремеевич Кобелев и его двадцатилетний сын Фрол. Кряжистые фигуры, задубелые лица, узловатые руки, таежное простодушное лукавство в глазах.

Река Оспа ворочает глыбищи, бьется о скалы, как оглашенная. Надо перебираться на левый берег, но упаси бог и помилуй!

«Как нам быть, Лука Еремеевич?»

«Придется перебродить речку-то».

«Легко сказать, а сделать?»

«Фролка, давай бичевку!»

Фрол стоит, обхватив за шеи лошадей, побледневший, со вздрагивающими губами.

«Фролка, давай».

«Боюсь, тятенька. Страховито!»

«Я тебе, сукин сын, испугаюсь!»

Фрол обвязывается бичевой, спускается с лошадьми на берег. Оспа выкидывается на скалы, крутит обломки деревьев. Брызги и пена ослепляют Фрола.

Лука смотрит на сына, Фрол смотрит на отца.

«Али испужался, язенок?» — сквозь рев воды долетает до Черского голос Луки. В его голосе слышится тревога за сына.

Фрол отступает от берега.

«Тятяня, благослови на погибель…»

Лука вышагивает вперед и с размаху ошеломляет сына оплеухой.

— Я тебя, идиёт, благословлю на погибель! Кобелевы не погибают!

Сын молчит. Молчит Черский. Спорить с Лукой бесполезно, да и не нужно. Лука размашисто крестит сына раскоряченными пальцами.

«Благословляю на переправу. Пошел!»

Фрол, ухватив за шеи лошадей, кидается в Оспу.

Ревет река. Ржут лошади. Фрол и животные исчезают в водоворотах. Человеческая и лошадиные головы всплывают на середине, их несет к отвесным каменным «щекам». Сжатая этими «щеками», совсем озверела Оспа. Там, в узком проходе, она обрушивается водопадом. Унесет Фрола к водопаду — пропал!

Лука и Черский, напрягая все силы, удерживают бичевой Фрола. Ладони горят от мокрой натянутой бичевы. Слезы на глазах Луки или брызги? Кобелев уже по пояс в воде.

«Отпусти бичеву, едреный шиш! — хрипит Лука. — Ослобони маненько, бичевой парня задавим».

Черский ослабляет конец бичевы.

Фрол уже на левом берегу реки. Перебродил. Отряхивается, фыркает. К Черскому и Кобелеву доносится его ликующий голос.

«Тятенька, жи-во-й я-я!

Гремит победоносное ржание лошадей.

«Ишь ты, едреный шиш!»

«В тебя, Лука Еремеевич».

«В деда пошел! Дед-то у него человек был. Кедр!»

Лука Еремеевич выжимает речную пену из бороды.

— Пора и нам, господин Черский, на ту сторону шлепать.

Фрол сделал самое трудное — перенес бичеву на левый берег, натянул ее над водой. Теперь, цепляясь за бичеву, как за поручни, можно перебираться. Опасно, но уже можно.

После переправы Лука Еремеевич лукаво хихикнул:

«Не мы с тобой, барин, реку перебродили, а бог перенес. А я, признаться, похлестал маненечко воду, чтобы уластить ее».

«Жаркая переправа была».

«В аду, чать, не горячее? А ты, барин, шибко на середке бледнел».

«Как не побледнеешь, беда ведь».

Новые картины обступают путешественника: память убирает одну, выдвигает другую, заменяет третьей. Семнадцать раз переправлялись они вот такими способами через Оспу. Семнадцать одинаковых по трудностям и разных по случайностям переправ.

Черский всегда прислушивался к словам простых людей, ценил их тонкую наблюдательность и опыт.

«Почему, Лука Еремеевич, соболь такой хищный зверек? Буквально все пожирает?»

«Нет, барин. Соболь белки не ест. Он ведь с белкой все равно что родня. Только соболь будто постарше, попочетнее. Он вроде как жандармский офицер перед становым приставом…»

После этого разговора Черский много раз потрошил соболиные желудки и не нашел в них беличьих останков.

«Над этим фактом стоит задуматься, — записал он в путевой дневник. — Он может привести к интересным выводам в зоологии».

Блистательная память еще никогда не подводила путешественника. Он помнил тысячи фактов, сотни имен, мог восстанавливать по деталям любое событие из своих путешествий. Он цитировал на память труды ученых, не пропуская знаков препинания. А что же говорить о собственных дневниках и записях?

И он вспоминал, вспоминал, с удовольствием переживая заново дымчатые воспоминания. «Откуда вот это? Где же я записал такие строки?»

«…Мы встали до рассвета: еще темно было. Ночь тихая, необлачная. Вместе с рассветом появился ветер, а из Ике-угуна стали валить облака в нашу котловину.

Я вышел на спуск, вся падь реки колебалась белыми парами, ими покрылись и гольцы; я стоял, будто над кипящим паровиком. Облака покрыли всю котловину и больше часу мочили нас дождем. Солнце блеснуло на одной вершине, но она опять покрылась тучею, хотя дождь стих на некоторое время…»

Откуда же эта запись? Ах да, это же из записной книжки номер два, из моего путешествия по Саянам!

А эта запись откуда? Про белок. Белка шла через реку Иркут?

Словно сполохи, падающие в ночные леса, озарили его память.

«…Белки переплывают Иркут. Тысячи пушистых, почти оранжевых зверьков скользят по волнам, качаются вместе с ними, приподнимаются и опускаются сплошным вздрагивающим пластом. Мордочка к мордочке, и все мордочки вытянуты над водой. Белки плывут и тонут. Рыжие зверюшки, намокнув, ускользают в глубину и гаснут в ней. Одна, десятая, сотая.

Мокрые, жалкие зверьки выползают на камни, бредут, пошатываясь, проскальзывают между ногами. Сосны и кедры, словно живыми плодами, усыпаны белками. Белки забегают в бурятские юрты, торчат на крышах, снуют по жердям».

Двадцать суток подряд переселялась белка из Тункинских гольцов в Саянские горы. Больше он никогда не видел такого чудовищного скопления белок. Разве можно забыть такие картины? Можно ли? Пусть забывают ленивые и нелюбопытные. Но только не он.

«Если бы люди не путешествовали, как бы они узнали о красоте и величии мира?»

Зеленый звон этих слов звучит в его сердце. Или это позванивает речная вода? Красота и величие мира! Все сильней задувает низовик, накрапывает дождь. «Как бы люди узнали о земле, на которой живут?» Взметнулись и закачались тальники, их гибкие прутья взрывают песок. «Только вперед, и никогда назад!» Костер раздулся от ветра и колышется, как рыжее знамя. «Какой-то дурак изрек: путешествие лишь перемена декораций, сцена остается на месте. Ложь обывателя, мещанское представление о поисках и открытиях!» Звон реки превращается в гневный набат. Колыма выбрасывает свинцовую воду на скалы, словно хочет сдвинуть их с места. «Положи меня лицом на Север, даже мертвым я должен быть впереди. Даже мертвым…»

Дождь. Низовик. Задыхается от гнева река.

Мавра Павловна окутала одеялами уснувшего мужа. Возвратились с рыбалки Степан и Саша. Степан положил на песок связку усатых налимов и звероподобную щуку.

— Спит? Ладно, хорошо! Сварганю ушицу, тогда разбудим.

Нудный противный дождь повис над таежным миром. Небо, река, остров потеряли свои очертания, растворились в дожде. Чахлые травы окончательно полегли на землю, пузыри лопаются с вкрадчивым шепотом, лиственницы и ветлы в пупырчатой слизи.

Путешественники забрались в палатку, своими телами согревая друг друга, страшась жестокого неизвестного мира.

— Что ж вы, черти, приуныли, запоем для куражу, — рассмеялся Черский, положив руку на плечо сына. — Лучше будем рассказывать всякие истории, чем ныть и мерзнуть. Я вот не знаю, кто такой был Пятков, на чьем острове мы укрылись. А ты, Степан?

— Маненечко знаю.

— Вот и расскажи о казаке Пяткове.

— А чо рассказывать-то?

— Все, что знаешь. Но говори поинтересней. Не люблю скучных историй.

— Дак история-то о Пяткове-то распечальная.

— Печальная — это не скучная.

— Был Пятков человек как человек, но инородцы дюже его любили. А за что, я не доспел узнать. Пробрался он на Колыму-реку из Якутска, женился тут, семьей обзавелся. Прослышал, что на этом острове песцов не оберешься, и построил себе ярангу. Огрузнел, обогател песцами Пятков. Ловок, удачлив был человек на охоте. За охотничье счастье Пяткова колдуном прозвали. А у хорошего охотника все колдовство в руках да в смекалке. Стал Пятков учить инородцев, как «пастями» и капканами зверя ловить. Поняли люди, Пятков никакой не колдун. Стали люди учиться у якутского казака терпению и настойчивости в работе. Не понравилось это ихнему шаману. Задумал шаман погубить человека. Вызвал нидоброго духа и говорит:

«Перестали люди меня слушать, Пяткова слушают. Я так, однако, с голоду подохну. Я подохну, ты как станешь жить? Надо нам Пяткова того укокошить».

Так, значит, и порешили. Забрался нидобрый ночью в ярангу. А в ней только жена и дети. Сам Пятков на охоту ушел. Убил нидобрый и жену и детей, а на Пяткова засаду устроил. Долго ждал, а казака все нет и нет. А у Пяткова столько песцов в ловушки попало, что прямо беда. Совсем огрузнел Пятков, еле-еле домой возвращается. Навстречу шаман.

«Пятков, у тебя дома беда стряслась. Мидведь всю семью порешил. Бросай добычу, беги скорей, я песцов покараулю».

Бросился Пятков к яранге, видит: жена и дети мертвы, а медвежьих следов и в помине нет. Взвыл от боли казак:

«Шаман погубил мой корень! Так и я погублю корень шаманский».

Выскочил он из яранги, а перед ним мидведь. Пятков за охотничий нож — и на мидведя. Ударит мидведя ножом, а нож отскакивает, как от железа. Понял Пятков, не мидведь перед ним, а нидобрый дух, шаманом подосланный.

«Я не убью. тебя, казак, — заговорил нидобрый. — Не убью, если научишь шамана своему колдовству. Заставишь людей покоряться ему».

«Я не шаман», — ответил Пятков.

«Ладно. Хочишь, я сделаю тебя шаманом? Ты станешь биссмертным, как я. Я дам тебе власть над людьми. Хочишь?»

«Я — человек», — ответил Пятков.

«Ладно. Тогда уходи туда, откуда пришел. А по дороге говори всем якутам, юкагирам, орочам — всем говори: нет на земле никого, кроме них. Нет русских, нет никакой России…»

«Россия есть», — ответил Пятков.

«Тогда я убью тебя…»

Смело вступил в бой с нидобрым духом Пятков. Три дня бились они. Только одолел дух казака, убил его, вырвал сердце и растоптал. И скрился. А в этот час подул сильный ветер и разнес по тайге кровь из казачьего сердца. Во все стороны разлетелись кровавые капли. С той пори все инородцы верят: ежели хоть капелька пятковской крови залетит в человеческий глаз, тот человек станет сильным, смелым, удачливым, И будет он помогать таежным людям так же, как помогал Пятков. Вот и весь сказ о казаке Пяткове…

Черский задумался. Сказка о якутском казаке не выходила из головы. Куда только не проникали русские люди! Каких только земель не осваивали они! Сколько сил положили, чтобы покорить беспощадную природу Севера!

А дождь не прекращался. Вода залила палатку, ночевать пришлось на голой и холодной земле. Перед рассветом у Черского поднялась температура, Мавра Павловна решила плыть дальше, надеясь отыскать более удобную стоянку.

Карбас снова закачался на реке, неся путешественника навстречу гибели.