Глава пятая

Глава пятая

1

Из Женевы в Одессу. Н. К. Крупская — С. И. Гусесу (июль 1905 г.): «Вы просите прислать людей, а из легальных газет мы узнаем, что явка ваша не действует. Думаем послать к вам Пятницу…»

* * *

Н. К. Крупская — М. И. Ульяновой (14 августа 1905 г.): «Фрейтаг поехал в Одессу».

* * *

Н. К. Крупская — С. И. Гусеву (17 августа 1905 г.): «К вам поехал Пятница, но по старой явке, не знаю, найдет ли. Из Питера ему написали, что явка старая действует…»

* * *

Из Одессы в Женеву. С. И. Гусев — В. И. Ленину (конец августа — начало сентября 1905 г.): «Состав комитета подобрался прекрасный. Берга и Фрейтага нечего вам рекомендовать — великолепные работники…»

* * *

С. И. Гусев — В. И. Ленину (сентябрь 1905 г.): «Какой великолепный организатор и агитатор Фрейтаг. Вот идеальный работник, вот партийный человек до мозга костей. Прямо не налюбуюсь на него…»

2

Поднялся Осип чуть свет.

Почти и не спал нынче, лишь время от времени окунался в недолгую дрему. Лежал покойно, с открытыми глазами и думал, думал, и отрада в душе от этих дум, прямо высшая какая-то благость; может, оттого и поднялся легко, с ясной головой и тем же предвкушением радости, которое не покидало всю ночь.

Уже развиднелось, когда он вышел из дому. Было воскресенье, 16 октября — главный день.

Все решилось с неделю назад. Одесский комитет партии, окончательно определив дату массовой демонстрации — 16 как раз октября, назначил Осипа быть ее руководителем. Почетно, конечно, что тут говорить, но и ответственность невероятная. Осип вполне отдавал себе отчет в том, что означает такое руководительство; разумеется, не просто во главе колонны гордо вышагивать, а прежде всего так запустить и отладить машину, чтобы в нужный момент и в нужном месте сошлись все эти сотни и тысячи людей, не разминулись друг с другом и чтобы каждый из них отчетливо сознавал, во имя чего встанет под красное знамя.

Осип весь ушел в работу: с раннего утра беготня по городу, из конца в конец, и миллион дел разом, и все надо удержать в голове; теперь, когда безумные эти дни уже позади, Осип мог сказать себе, что такого напряжения, такой полной, абсолютной траты сил никогда, пожалуй, еще не было в его жизни. Вообще-то людям свойственно почитать дело, которому отдаешь душу, самым важным на свете, но сейчас Осип был уверен, что не заблуждается, не обольщается, что не только поэтому — не из-за личной своей причастности к этому делу — считает предстоящую демонстрацию самым значительным и весомым событием в деятельности комитета. Демонстрация эта наглядно покажет, чего стоит вся работа большевиков по организации и сплочению одесского пролетариата. Демонстрации бывали и раньше, но — какие? Стихийные, случайные, малочисленные! В отличие от них, сегодняшняя не только будет заранее подготовленной, организованной, но, главное, пройдет под определенными — тоже заранее выверенными — лозунгами…

Идти Осипу нужно было через весь почти город: жил на Молдаванке, а путь держал к центру. Там, на углу Дерибасовской и Преображенской, напротив сквера, соберутся люди.

…Вчера разговор был с Гусевым.

— Что, устал? — спросил вдруг Гусев.

Перед этим Осип докладывал ему, как секретарю Одесского комитета, о последних приготовлениях к демонстрации; стараясь не поддаваться эмоциям, говорил нарочито сухо, по-деловому: только факты, цифры, фамилии, и вот эту-то деловитость тона Гусев, должно быть, понял по-своему.

Вопрос его был неожиданным для Осипа: как-то не задумывался. Наверное, и правда устал; столько беготни, столько встреч, столько разговоров — как не устать? Но — вот ведь странно как! — при всем том он вовсе не чувствовал себя опустошенным (как это бывает обычно при сильной усталости). Скорее наоборот: было ощущение какой-то особой полноты жизни, желанной полноты. А впрочем, чему тут и удивляться? Когда делаешь то, о чем мечтал и к чему так стремился, разве придет в голову вести бухгалтерский подсчет потерь! Чушь, все воспринимаешь слитно, и именно как радость, как счастье!

Но Гусеву сказать так постеснялся; как-то очень уж патетически получалось. Сказал только:

— Пожалуй, и верно, устал.

— Что, в заграницах-то полегче было?! — шутливо поддел Гусев.

— Нет, — не согласился Осип. Подумал, повторил: — Нет, ты неправ. Легче — здесь. И знаешь почему?

— Дым отечества?

— Не только. Здесь, в России, видишь результаты своей работы. Понимаешь?

— Признаться, не очень. Это что, обязательно — видеть результат? Вот ты занимался транспортом. Через твои руки проходила литература, которая, по справедливости, страшнее динамита. Взять ту же хоть «Искру» — прежнюю. Мне ли говорить тебе, скольким рабочим она открыла глаза, подвигла на революционное действие!

— Люди по-разному устроены. Умом-то я всегда понимал, что моя работа приносит пользу, возможно и немалую, и что результаты ее непременно скажутся — в будущем, в более или менее отдаленном будущем. Но в этом-то вся и штука: что лишь со временем, в будущем. Мне в Берлине мучительно недоставало ощущения непосредственной пользы. Я понятно говорю?

— Более чем.

— Я нетерпелив по натуре своей. Это недостаток, большой недостаток, я знаю, да что тут сделаешь? Но где-то я вычитал или слышал от кого-то: нужно уметь пользоваться не только своими достоинствами, но и недостатками.

— Занятная мысль.

— Прежде всего верная, по-моему. Но я продолжу. В России — в эти три месяца, что я в Одессе, — я словно бы ожил. Работать в гуще людей и знать, что от твоего слова, от умения убедить, организовать, повести за собой зависит успех, — по мне ничего другого и не надо.

Гусев помолчал, потом сказал вдруг:

— Я рад, что тебя послали сюда.

— Я тоже.

— Одесса не самый легкий хлеб на земле.

— Трудный орешек, да.

— Ты молодцом, Осип, — сняв свои очки с толстыми стеклами, совсем уж неожиданно сказал Гусев.

О да, вспомнив вчерашний этот разговор, повторил сейчас Осип, Одесса и впрямь трудный орешек, очень. Из Берлина этого было не понять, многое оттуда виделось иначе, с некоторым даже искривлением…

Хорошо помнится: когда узнал, что ЦК направляет его в Одессу, в этот совершенно неведомый ему город, а не в Вильну, скажем, или в Москву, или Екатеринослав, ничуть не удивился такому решению. Там, из заграничного его далека, все казалось таким простым, таким ясным: полнейший завал в Одессе, тамошние большевики не сумели воспользоваться даже приходом в июне броненосца «Потемкин», не подняли город на восстание… Причина такой пассивности? Неумелость членов комитета, что же еще! Характерный штрих: смогли ведь меньшевики довести число своих сторонников до 750, в то время как за большевиками шло лишь 300 человек. Из всего этого с непреложностью вытекало — надо спасать Одессу; и вот из Питера спешно направляется сюда — секретарем городского комитета — Гусев, и Шотман едет, вот и Осипа послали… Словом, довольно легко все виделось: придут-де в комитет новые люди, придут — и мигом поправят дело. Но то, как виделось раньше, издали, имело мало общего с действительным положением вещей. Все равно что смотреть в перевернутый бинокль — тот же вроде ландшафт, да не тот, лишь приблизительный контур; что-то, конечно, угадывается, но не все, далеко не все, и главное — нет деталей, подробностей, без которых иные «угадывания» способны лишь навести на ложный след, создать обманную, искривленную картину.

Слов нет, немало огрехов можно сыскать у прежних комитетчиков. Однако же обвинять их в неспособности руководить движением тоже не след. Толковые люди стояли во главе комитета, если угодно, даже талантливые, и опыта подпольной работы им было не занимать: Лидия Книпович, Левицкий, Шаповалов! Но не все зависело от них. Было, по крайней мере, две причины, наложившие свой отпечаток на дела комитета.

Первая — особые, специфические одесские условия. Кто бы мог подумать, что Одесса, с ее немалым числом жителей, — город скорее торговый, чем промышленный. Крупных предприятий практически нет, в основном мастерские, и пролетариат не только сравнительно малочислен, но вдобавок еще распылен. Местные интеллигенты тоже были особого рода: вся их оппозиционность сводилась к произнесению пламенных речей в пользу умеренных действий, — удивительно ль, что они с такой охотой потянулись к меньшевикам, щедро ссужая их деньгами?

Другая причина, мешавшая делу, заключалась в несоответствии старых приемов и методов работы нынешней революционной обстановке. Ведь что собою представлял партийный комитет в условиях подполья? По сути, замкнутый, строго законспирированный кружок. Члены комитета не выбирались, а кооптировались. Делалось это, понятно, не из любви к сектантству, а в силу необходимости: чтобы «засекретить» руководителей организации, обезопасить, насколько возможно, от провалов. Этой же задачей определялась и структура организации — любой, Одесской в том числе. Обязанности между членами комитета, как правило, распределялись так: один секретарствовал, другой заведовал «техникой», третий — интеллигентской секцией, и только четвертый или пятый являлся организатором всего города, то есть исполнял всю остальную работу — руководил агитацией, пропагандой, зачастую и литературной группой, осуществлял непосредственную связь с рабочей массой. Этот единственный член комитета, известный широким кругам, естественно, не мог долго оставаться на одном месте, после двух-трех месяцев работы он должен был улетучиваться (разумеется, если жандармы еще до этого срока не позаботились изъять его из обращения). Подобный тип организации, при всех своих минусах тем не менее оправдавший себя в нелегальных условиях, изжил себя во время начавшейся революции, когда потребовалось куда более близкое соприкосновение комитета с массой, когда агитация и пропаганда должны были удесятериться.

Одесский комитет вовремя не сумел перестроиться. Впрочем, «не сумел» едва ль то слово, какое нужно: в нем слишком ощутим привкус осуждения. Нет, Осип не осмелится бросить камень в тех, кого ему и его товарищам пришлось сменить. Это сегодня мы точно знаем, что и как нужно. Но сегодняшнее было бы невозможным без вчерашних поисков, и ошибок, и разочарований. Вечная история: птичка на голове великана видит дальше самого великана; но дает ли это ей право смотреть на великана свысока?.. Если мы сейчас чем-нибудь и сильны, то прежде всего опытом, выстраданным нашими предшественниками.

Тут и другое не худо поиметь в виду иным любителям чернить все то, что было до них. Найдется ль где еще организация, которая была бы так обескровлена, как большевики в Одессе ко времени потемкинских дней? Часть членов комитета была арестована, другие принуждены были во избежание арестов сами оставить город. Вот и найди здесь правых, виноватых…

Теперь проще, куда понятнее.

А и споро же работа пошла! У нас, у нового состава комитета… Было трудно, каторжно трудно; Осип на своей шкуре познал, что такое работа в России: адский труд, и все равно жилось эти три месяца так счастливо, так весело, с таким полным ощущением своей нужности, незаменимости, как дай-то бог и оставшуюся жизнь прожить.

Собираясь вместе, ругались отчаянно. Не из упрямства и уж тем более не из желания первенствовать. Поиски истины — вот что двигало каждым.

К тому времени, как Осип приехал в Одессу, здесь уже произошла перестройка структуры большевистской организации. Город был разделен на три района: Пересыпский, Городской и Дальницкий; Осип был назначен организатором Городского района. Такое построение партийной организации давало возможность охватить своим влиянием рабочих даже мелких предприятий. Осип, помимо общего руководства делами района, особо взял еще под свою руку партячейки двух наиболее крупных фабрик — табачной Попова и чаеразвесочной Высоцкого. Многих и многих рабочих Осип по именам знал, сам тоже хорошо был известен фабричному люду — вот он, решающий аргумент в пользу новой организации всей работы! Примечательно, что изобретение это не суть одесское только, и в других, доходят сведения, городах подобное происходит, притом вполне независимо друг от друга: как повсеместный отклик на потребности дня.

И так во всем. Революция, что ни час, задает все новые вопросы, хочешь не хочешь, а надобно отвечать на них — так или иначе. Одна лишь загвоздка тут: как заранее угадать, что истинно, что ложно? Все ведь внове, ни на что прежнее не обопрешься. Вот и спорили чуть не до хрипоты…

Неожиданно всплыл, например, вопрос об отношении к профессиональным союзам; отнюдь, оказалось, не академический вопрос. Привычный, годами устоявшийся взгляд на вещи таков, что профсоюзы с их узкими, цеховыми интересами уводят пролетариат от политических задач. Так оно, верно, и есть; не случайно же именно на почве профессиональных союзов пышным цветом расцвела зубатовщина. Долгие годы социал-демократы только то и делали, что вскрывали узость, недостаточность деятельности профсоюзов. Но сейчас другие настали времена, слишком другие, чтобы, готовя пролетариат к вооруженному восстанию, пренебрегать этой пусть первичной, элементарной, амебной, но все же классовой формой организации.

О, какие пылкие дебаты развернулись на заседаниях комитета. Стоило Гусеву внести на обсуждение резолюцию о том, что мы должны взять на себя руководство профессиональным движением (нисколько при этом не упуская из виду, что это вторая задача в настоящий момент, а первая — подготовка вооруженного восстания), как тут же последовали весьма энергичные возражения — со стороны Правдива и Готлобера. Помилуйте, говорили они, да ведь брать на себя руководство профессиональным движением означает брать на себя и ответственность за все его огрехи, включая стихийные, неуправляемые бунты. Хотя Осип и не был согласен с их конечными выводами, но в то же время не мог не признать, что их разбор отрицательных сторон профессиональных союзок отнюдь не беспочвен; собственно говоря, в их доводах особо и нового-то ничего не было: что профсоюзная водица подчас мутновата — кто в том сомневается? Но здесь особенности текущего момента прежде всего надобно взять в расчет, иначе и впрямь в трех соснах заплутать можно. Тут вот чего следует опасаться, ведя подготовку к вооруженному восстанию, — что забвение или полный отказ от профессионального движения может легко привести к отрыву от широкой массы. Да, профессиональная борьба узка, ограниченна, но нельзя забывать, что это первая ступень той лестницы, по которой пролетариат идет к социализму.

Помнится, Осип горячо поддерживал резолюцию Гусева. Нужно, сказал он тогда, идти во все профессиональные союзы, ибо это лучшая из всех существующих ныне трибун для нашей агитации. Еще он сказал: никто ведь не считает, что, беря руководство профессиональными союзами, мы должны подчиниться «узкопрофессиональным» тенденциям, сузить себя до профессионализма; наоборот, в своей агитации мы должны постоянно подчеркивать неотделимость профессионального движения от политической организации, от широкого политического движения… Правдин в запальчивости бросил: жизнь покажет, как жестоко вы заблуждаетесь! Жизнь: показала: жестоко ошибались они, Правдин и Готлобер, сегодняшняя демонстрация — разве пришла бы кому-либо в голову мысль замахиваться на нее, если бы расчет был лишь на близкий к партии сознательный авангард пролетариата, если бы большевики не подчинили своему влиянию также и профсоюзы?

Так уж получилось, что эту демонстрацию и предшествовавшую ей в пятницу 14 октября политическую забастовку большевики проводили одни — без меньшевиков, без бундовцев, без эсеров (хотя еще с месяц назад была достигнута договоренность о совместных действиях, когда речь идет о крупных политических акциях). Никто из них не возражал ни против забастовки, ни против демонстрации. Но почти всех их, видите ли, не устраивали сроки. Бундовцы заявили, что, поскольку еврейские рабочие получают жалованье в пятницу, они вряд ли станут бастовать в этот день. Хорошо, предлагают большевики, давайте проведем забастовку в субботу. Нет, подают на сей раз голос меньшевики: в субботу жалованье получают русские рабочие — тоже, поди, не согласятся бастовать. Эсеры в свою очередь выставили какие-то контрдоводы: их не удовлетворяли лозунги забастовки. Словом, большевикам пришлось целиком взять на себя проведение и забастовки, и демонстрации. И что же? Забастовка прошла на редкость дружно, захватила все основные отрасли производства (и получение жалованья, выходит, ничуть не помешало!). Теперь предстоит главная проверка революционности одесского пролетариата — нынешняя вот демонстрация. Как сказано в мудрой древней книге — всему свой час и время всякому делу под небесами: время бросать в землю семя и время собирать плоды… Каков-то будет урожай?

…Чем ближе к центру — все гуще людей становилось. Радостные толчки — в крови, в висках: неужто туда? A ну как и правда — туда? От Осипа ничего теперь не зависит, ровно ничего. Все, что можно было сделать, уже сделано; не только вчера, или позавчера, или позапозавчера: во все последние месяцы. И если, говорил себе Осип, мы не просто небо коптили все эти месяцы, если наши усилия оставили хоть какой-то след — чего ж тогда удивляться тому, что люди именно туда устремились сейчас — к Дерибасовской и Преображенской? Оживленный, на самых верхних тонах, говор, шутки, смех; так на богомолье не идут, нет…

Первое чувство, какое испытал Осип, появившись в Одессе, было удивление. Все здесь было не так, как везде. Буйство красок, необузданность, чрезмерность речи, жестов, никакой затаенности, все напоказ: слезы, счастье. Осип ощущал себя зрителем какого-то вселенского спектакля; поначалу только зрителем, потом все чаще уже прямым участником. Одесситы определенно были по душе Осипу: он и вообще любил легких на острое словцо, неунывающих людей…

Народу на углу назначенных для сбора двух главных улиц накопилось (это Осип увидел еще издали) гораздо больше, чем можно было ожидать, сквер явно уже не в состоянии был вместить всех пришедших, а люди все подходили и подходили. Вчера, когда на заседании комитета в последний раз обговаривали детали демонстрации, твердо намечены были лишь две вещи: что начать шествие желательно в девять утра и — второе — что двигаться следует по направлению к Херсонской улице. Назначили сбор на девять, но могли назначить на час позже или раньше — это несущественно, главное здесь, чтоб люди сошлись к определенному времени. До девяти оставалось больше получаса, но Осип, увидев, сколько собралось народу, решил, что — пора. Он взял у какого-то парня знамя на длинном древке и, широко развернув красное полотнище, вышел на самую середину перекрестка и крикнул, слегка помахивая над головой знаменем:

— Начинаем, товарищи! Строимся по четыре! Вперед, товарищи!

И первый зашагал к Херсонской, бывшей как бы продолжением Преображенской улицы. Херсонская вовсе не случайно была выбрана. Здесь помещался университет, сейчас там во всех аудиториях шли митинги, и участники их — студенты — должны были присоединиться к демонстрации. Так все и вышло: студенты дружно влились в растянувшуюся на добрую версту колонну, лозунги, звучавшие и раньше, поддержанные молодыми тренированными глотками, раздавались теперь почти беспрерывно: Долой самодержавие, да здравствует Учредительное собрание, даешь вооруженное восстание! Но демонстрация, вопреки последнему призыву, была мирная — в комитете вопрос о вооружении рабочих даже не ставился (хотя при желании кое-какое оружие сыскать, конечно, было б можно); лозунг о вооруженной борьбе был скорее программный, устремленный в более или менее отдаленное завтра. А сейчас было важно хоть на несколько часов захватить центр города, во весь голос заявить о своих нуждах и требованиях. И — еще важнее — показать, какая мы, если соберемся вместе, сила.

Сила, что говорить, была внушительная; брось только клич — весь город на кирпичики разнесут, хоть и голыми руками. И это крепко, должно быть, почуяли обитатели высоких, с богатой лепниной по фронтону, ныне будто вымерших домов, уставившихся на демонстрацию пустыми глазницами окон.

Со стороны Дерибасовской донесся вдруг цокот множества копыт. Верховые казаки шли крупным наметом: словно открытое пространство было перед ними, а не живая человеческая масса! Как нож в слегка подтаявшее масло, так и они — легко, совсем играючи — вошли в колонну, располосовав ее надвое. Люди расступались, пропуская отборных лошадей, сами сторонились, тесня друг друга, но казакам, похоже, этого мало было: направо и налево свистели нагайки. Казаки действовали с хорошо отработанной умелостью; было ясно, что цель их — не просто рассеять демонстрантов, не просто согнать их с главной улицы на боковые, основная их цель — хорошенько испугать людей, чтобы впредь им неповадно было демонстрировать…

Задача, стоявшая перед демонстрацией, была выполнена, и Осип дал команду расходиться; оказывать сопротивление вооруженной силе пора еще не настала… Кто-то уходил, убегал во дворы, в соседние улицы, но не все; часть людей, крепкие мужички в основном, явно не торопились покинуть центральную эту улицу, собирались в плотные кучки, словно б сговариваясь о чем-то. Осип устремился к решительно настроенным мужчинам, которые теснились у чугунной решетки сквера. Предчувствие — что здесь нечто затевается — не обмануло. Боевые мужички уже выдергивали прутья из ограды, уже выворачивали торцовый булыжник, тотчас, разумеется, швыряя все это в наседающих казаков; а когда обнаружилось, что камнями не спасешься — принялись опрокидывать трамвайные вагоны, застрявшие на перекрестке.

Теперь Осип ничего не мог уже поделать: разве остановишь стихию? Он остался на импровизированной этой баррикаде и тоже, как все, кидал камни в казаков; иначе нельзя было, иначе казаки сомнут, свалят, затопчут. То, что делали сейчас рабочие, было актом защиты, а не нападения. Рядом с Осипом был красивый чубатый парень, который показался знакомым.

— С табачной фабрики?

— Точно, — обрадовался парень. — Как есть — с табачной! А я-то тебя сразу признал. Ты товарищ Яков, верно?

— Верно.

— А я Микола… Сейчас мы им покажем, гадам! — Микола рассмеялся задорно, со всего размаха швырнул булыжник. Попал, не попал — не имело значения, главным для него было — что кинул.

И в этот момент, глядя на Миколу, Осип, кажется, понял вдруг нечто очень важное: не здесь ли вся разгадка того, что происходит сейчас? Людям надоело только защищаться, возникла потребность, быть может неосознаваемая, самим вершить свою жизнь и свою судьбу. Решиться кинуть камень, зная, что в ответ может грянуть ружейный залп, одно это о многом уже говорит. И как знать, может быть, мы были неправы, посчитав, что еще не приспело время для вооруженной борьбы?..

Казаки на диво быстро ускакали, не сделав ни единого выстрела. По всему выходило, что власти ограничились разгоном демонстрации. То ли другой задачи и не ставили перед собой, то ли побоялись встретить более серьезный, нежели булыжниками, отпор. В любом случае можно было считать, что демонстрация удалась. Это было мнение не одного Осипа, так же высказались и все остальные организаторы районов, когда часов в двенадцать дня собрались на явке у Гусева; был пока предварительный разговор, по свежему, что называется, следу, окончательно подбить итоги дня договорились вечером.

3

Явка Городского района, куда направился Осип, была в противоположной стороне от комитетской явки, на Молдаванке, так что идти опять, как и утром, пришлось через весь город. Что прежде всего бросалось в глаза — большое оживление на улицах. Людям словно бы тесно стало в своих комнатках, своих дворах — высыпали на тротуары, на мостовую и громко, как умеют только одесситы, и так же весело доказывали что-то друг другу; тема разговоров одна — сегодняшняя демонстрация. На всем своем пути (это тоже невольно обращало на себя внимание) Осип не встретил ни единого городового, не то что казаков.

Районная явка помещалась на Южной улице. Осип уже сворачивал к нужному дому, как вдруг из-за угла вылетел конный отряд, но не казаки, а полицейские; с наганами в руках, они вихрем промчались мимо, на ходу устроив глупейшую пальбу по сторонам… Со звоном брызнули стекла, вскрик ужаса, пронзительный детский плач… Ни раненых, ни убитых, к счастью, не было. Что это? — спрашивал себя Осип. Пьяные безумцы, отчего-то возжаждавшие крови? Или запоздалая месть за давешнее, утреннее? Полицейская околоточная доброхотность или же приказ свыше?

Вечером, когда вновь собрались у Гусева, стала складываться довольно определенная (и достаточно зловещая) картина. Сценка со стрельбой в мирных прохожих, свидетелем которой случилось быть Осипу, была, как выяснилось, вовсе не единичной. Такие же бандитские налеты происходили и в других частях города, притом лишь там, где жила беднота, и не везде стрельба была просто шумовым эффектом: были многочисленные жертвы — десятки убитых.

Скорбные эти вести наложили свой отпечаток на заседание комитета — оно проходило нервно, резко. Раздавались даже голоса: а следовало ли вообще проводить демонстрацию, если она привела к таким жертвам? Были и другие, прямо противоположные голоса: вся беда, мол, в том, что демонстрация — мирная, безоружная, вот полиция и уверовала в свою безнаказанность. Осип не брался судить, кто из них прав больше, кто меньше; честно сказать, он вообще не очень понимал, как можно о чем-то судить да рядить, хладнокровно взвешивать, когда кровь пролилась, безвинных людей кровь… Если о чем и стоит думать сейчас — так о том лишь, как быть теперь дальше. Еще вчера всем им, комитетчикам, казалось, что браться за оружие — рано; верно, так оно и было в действительности — вчера. А сегодня? Вернее, после сегодняшнего?..

Правдин, организатор Пересыпского района, посчитал такую постановку вопроса чисто эмоциональной. Уместно ли, говорил он, призыв к вооруженному восстанию ставить в зависимость от бандитского нападения озверевших молодчиков? А если бы не было этого нападения и этих выстрелов? Не уподобляемся ли мы тому мальчишке, который, получив затрещину, обуреваем единственным желанием непременно дать сдачи? Нужно быть последовательными, заключил он, и браться или не браться за оружие, сообразуясь только с действительной необходимостью.

С точки зрения чистой логики стройные силлогизмы Правдина были, пожалуй, безупречны. Но не худо бы проверить, сказал, возражая ему, Осип, не получается ли так, что логика сама по себе, а жизнь — в данном случае — тоже сама по себе? Последовательность, к которой призывает Правдин, конечно, прекрасная вещь, но лишь до той поры, пока она не превращается в прямолинейность. Если сообразоваться только с предварительными планами, не прислушиваясь к зову дня, мы рискуем безнадежно отстать от движения, руководить которым берем на себя смелость.

Осип говорил то, что думал, и говорил со всей искренностью и убежденностью. Но это слишком непростой был случай, чтобы быть уверенным в полной своей правоте. Он хорошо понимал, что малейшая неточность в оценке происшедшего сегодня, скоропалительный, ошибочный вывод чреваты самыми роковыми последствиями.

Единственный, кто молчал во время жарких этих дебатов, был Сергей Иванович Гусев. С первого взгляда он производил впечатление человека вялого, медлительного, даже флегматичного. Не было ничего обманчивее такого впечатления. Просто его отличала невероятная выдержанность, в самые отчаянные моменты он не терял голову, был предельно хладнокровен. Но Осип знал: это спокойствие и эта выдержка сочетаются в Гусеве с огромным внутренним горением, с неистовым темпераментом и страстностью не ведающего страха бойца… Что скрывать, Осип был влюблен в старшего своего товарища и теперь, как всегда, с нетерпением ждал его слова. А Сергей Иванович все сидел молча и делал какие-то записи по ходу заседания. Когда все высказались, он поднялся с места и глуховатым своим голосом негромко сказал:

— Я тут набросал проект воззвания. Скажу сразу, что я за вооружение рабочих. Но прежде хочу коснуться одной очень и очень важной мысли Правдина. Своим вопросом он обнажил самую суть проблемы. Действительно, а если бы, предположим, не было нападения и не было бы убитых — что тогда? Стали бы мы и в этом случае призывать нынче к вооруженной борьбе? По логике вопроса получается, что отрицательный ответ на него как бы автоматически свидетельствует о случайности, непродуманности, скоропалительности любого решения в пользу восстания. Но ведь это не так. Не стоит опускать стыдливо глазки, скажем прямо: не будь сегодня жертв — едва ли кому пришло бы на ум звать к оружию. Но события, мы воочию в этом убедились, развиваются иной раз независимо от наших планов и намерений. Сегодняшняя трагедия вынуждает нас форсировать вооруженную борьбу. Согласен, это сложно. Согласен, мы психологически не готовы к столь быстрому изменению ситуации. Согласен, в подготовке к восстанию — в силу сжатости сроков — мы многое, и это прискорбно, можем упустить. Но другого выхода, я полагаю, у нас нет. Нерешительность, медлительность могут погубить все дело…

В этом он был весь, Гусев. Когда задумывалась какая-либо акция, он всегда стремился разработать тщательный план действий и добивался неукоснительного его выполнения. Но в случае неожиданного поворота дела он не боялся молниеносно перестроить весь план и найти новое решение. Да, он никогда не держался за вчерашнее лишь потому, что оно привычнее; всегда и во всем главным для него были требования наступившего момента, сегодняшней ситуации.

Листовка, которую он тут же прочел, была составлена сжато и ярко. В ней — призыв к рабочим продолжать забастовку и одновременно вооружаться кто чем может, ибо борьба с самодержавием, несомненно, переходит в вооруженную. Текст листовки был принят единогласно, и на следующий день, отпечатанная за ночь в подпольной типографии, она распространялась по всем рабочим окраинам. Еще комитет решил превратить похороны жертв полицейского произвола в новую политическую демонстрацию. Гусева и Осипа уполномочили вести по этому вопросу переговоры со всеми революционными организациями: одними своими силами было не справиться.

Весь день 17 октября ушел у Осипа на встречи и разговоры с лидерами различных партий и фракций (левого толка, разумеется) — не только с меньшевиками и бундовцами, которые, худо-бедно, а все же были социал-демократами, но и с националистами из армянской дашнак-цутюн и откровенно сионистского Поалей-Циона. Предложения большевиков встретили полную поддержку: общая беда заставила забыть о партийных раздорах. Был создал федеративный комитет, который выработал план похорон и как первую неотложную меру постановил выставить в больнице на Молдаванке, куда свезли всех убитых, постоянный вооруженный патруль, дабы полиция в стремлении замести следы своего злодеяния не выкрала тела жертв.

Рано утром, затемно (вторник был уже, 18 октября) Осип первым делом завернул в больницу: как прошла ночь? Патрульные (пятеро, по человеку от каждой партии) явную нехватку вооружения — один револьвер на всех — восполняли повышенной бдительностью. Сколько Осип ни доказывал им, что он свой, к моргу его так и не пустили. Оно и хорошо: чужих тем более не допустят…

Осип направился на явку к Гусеву. Фактическая безоружность патрульных наводила на невеселые размышления. Лозунг «вооружайся кто чем может» при ближайшем рассмотрении не так-то уж и хорош. Мало иметь оружие — надо точно знать, сколько его и в чьих оно руках. Самое лучшее — собрать все имеющееся оружие в комитете, чтобы организовать боевые рабочие дружины. Да, все больше утверждался в этой мысли Осип, иначе нельзя; в противном случае, без надежной самообороны, даже и предстоящие похороны могут превратиться в новую бойню…

Но что это? Крики «ура»… «Марсельеза»… множество праздных людей… веселые, счастливые лица… все друг друга поздравляют с чем-то, обнимают… и какой-то господин в котелке даже лезет к Осипу с лобызаниями… Что такое?

— Как?! — в свою очередь изумился господин в котелке. — Вы ничего не слышали? Люди, вы только посмотрите, этот человек еще не знает, что царь наш батюшка даровал нам свободу!.. — И сунул Осипу свежий газетный листок, на котором аршинными буквами было начертано: «Высочайший манифест».

Осип быстро пробежал глазами крупно набранный текст. Божиею милостию, Мы, Николай Вторый… Смуты и волнения… Великий обет царского служения… Для выполнения общих преднамечаемых Нами… Так, вот наконец суть: даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов… Дан в Петергофе, в семнадцатый день октября… Вчера, стало быть.

Вчера, повторил Осип. Возможно, в то самое время, когда мы решали у себя в комитете вопрос о переходе к вооруженной борьбе — борьбе, в сущности, за те именно свободы, которые отныне дарованы царем народу. Вопрос в том только — дарованы или вырваны? И еще: пока что помянутые свободы лишь провозглашены, мертвые письмена на клочке бумаги, а что станется, когда до дела дойдет?.. Осип и рад бы верить цареву манифесту, но не мог, решительно не мог. Вполне возможно, что это вообще ловушка для простаков, рассчитанная на то, чтобы выявить, а затем изъять революционные элементы России…

Но надо было видеть в этот час одесскую улицу! Кругом бурлила разномастная толпа. И какая неподдельная радость на лицах, сколько искреннего воодушевления! Под крики всеобщего восторга то здесь, то там произносились пылкие речи, единственный смысл которых сводился к изъявлению все того же восторга, откуда-то взявшаяся красная материя с треском разрывалась — на знамена, на банты. Возбуждение толпы достигло, кажется, предела. Оно неминуемо должно было переплавиться в какое-нибудь дело, в действие. И верно: ужо раздавался чей-то призыв — к тюрьме! узников, наших безвинных братьев освободить! И сотни глоток — к тюрьме! освободить! Но рядом и другой клич — к думе! на митинг! пусть дума берет власть! И вот толпа ощутимо уже разделилась, раскололась на две части. Осип был среди тех, кто шел к городской думе: живо вдруг вспомнилось, что в Париже инсургенты первым делом захватили именно думу… или как она у них там называлась — Ратуша, должно быть?

То, что живой, текучей массой двигалось сейчас к думе, при всем желании нельзя было назвать демонстрацией, или даже кортежем, или просто шествием, — слова эти, при некоторых отличиях в оттенках, все же предполагают известную упорядоченность. Здесь же не было и намека на колонну, шли не в шеренгах, а скопом, гурьбою, гуртом: очень похоже на вечерние летние променады по Дерибасовской, разве что теперь народу много больше и все идут в одну сторону.

Дерибасовскую не узнать было. Улица знати и толстосумов, лучшие дома, тяжелые портьеры, скрывающие частную, за широченными итальянскими окнами текущую жизнь, — на сей раз лучшая улица лучшего, как полагают одесситы, города в мире преобразилась неузнаваемо. От чопорности, от солидности и следа не осталось: все открыто, все нараспах — двери, окна! Особенно живописную картину (цыганский табор, да и только) являли собою балконы, увешанные всевозможными коврами и занавесями красных тонов, — и кто бы мог подумать, что здесь живут такие отчаянные революционеры!

Встречного движения не было, куда там — ни пройти ни проехать. На панелях, вдоль домов теснились люди, среди них и военные попадались — их заставляли снимать фуражки перед красными знаменами.

Но вот и дума. Тотчас — будто кто специально караулил этот момент — над ней взвился красный флаг. На площади перед думой открылся митинг, трибуной для ораторов служили ступени парадной лестницы. Говорили много, говорили длинно, случалось и так, что разом пытались говорить несколько человек. Пришлось Осипу взяться за председательский колокольчик — хоть какой-то порядок в речах наметился.

Спустя какое-то время появились казаки — небольшой отряд. Осип не сразу заметил их, лишь в тот момент, когда обнаружил вдруг, что остался почти один со своим медным колокольчиком; просто непостижимо было, как стольким людям так молниеносно удалось исчезнуть. Осип просто отметил это — отнюдь не в осуждение; после того, что произошло в воскресенье (и разгон демонстрации, и выстрелы потом, вечером), любая предосторожность не лишняя. И все-таки два обстоятельства в этой связи явно заслуживали особого внимания. Первое: что хотя и объявлена полная и неприкосновенная свобода, а публика тем не менее вмиг схлынула, как говорится, на манифест надейся, а сам не плошай; нет, стало быть, доверия у людей, какие бы пылкие речи во славу свободы ни произносились. И второе: казаки-то, между прочим, стороной проскакали; впечатление такое, что они сами больше всего боятся сейчас встретиться с толпой, лицом к лицу столкнуться, — добрый признак, не так ли? Публика тем временем прихлынула назад, и речи продолжались с прежним энтузиазмом. Но Осипу стало уже ясно, что эти словопрения ни к чему путному не приведут. Передав «бразды правления» бородатому студенту (тот был совершенно осчастливлен этим), Осип вошел в здание думы.

В коридоре, в комнатах царило запустение, везде валялись бумажные клочки, было накидано все, разбросано. Что вовсе показалось странным — в некоторых помещениях были сняты с крюков и теперь валялись на полу портреты Николая II, иные из них даже разорваны… не иначе, кто-то вообразил, что предоставление народу свобод равносильно отречению государя от престола…

В одной из комнат заседали члены городской управы. Прислушавшись, Осип обнаружил, что отцы города решают сейчас вопрос, каким должен быть значок для милиционеров.

— Господа, — сказал Осип (и самое удивительное, его вмешательство было воспринято как должное, решительно никого не удивило), — господа, поскольку речь зашла о значках, надо полагать, что все остальные вопросы, связанные с созданием милиции, уже решены?..

— А разве есть еще какие-то вопросы? — воскликнул плотный человек с тонкими, по последней моде, усиками — адвокат Янков, всему городу известный пустобрех.

Осип со всей учтивостью, на какую только был способен, взялся объяснять думским мудрецам, что не худо б сперва решить, кто приколет к своей груди милицейский значок, форма которого с таким завидным рвением дебатируется сейчас, и второе — имеется ли в думе оружие, которое будет вручено новым блюстителям порядка?

Здесь-то и стали выясняться прелюбопытные вещи. Во-первых, что милиционеров члены управы намеревались заполучить через домовладельцев из числа наиболее состоятельных квартиронанимателей, и, во-вторых, что милиционерам вовсе, оказывается, не нужно оружие. Значки вот нужны непременно, а оружия — ни-ни, зачем оружие, если манифест гарантирует неприкосновенность личности?

Осип предложил создать рабочую милицию, а вооружить ее (если мы действительно хотим порядка на наших улицах) через революционные организации. Его поддержали человека два-три, да и те из публики были, члены же управы твердо стояли на том, что, чем меньше у рабочих оружий, тем лучше; впрочем, заявил один из городских заправил, если бы и потребовалось кого-то вооружать — помилуйте, откуда у нас деньги! Мы бедны, как… кладбищенские крысы! При этом Мищенко (так звали этого оратора, владельца пивного завода) поигрывал массивной, не медной, надо полагать, цепочкой от часов…

В дверях Осип вдруг заметил Гусева, должно быть только что появившегося здесь. Подошел к Гусеву, тот сказал: тут ничего не добьешься, пустая трата времени. Да, кивнул Осип, из них ничего не выжмешь, я убедился. Пока шли вместе к выходу, Гусев рассказал о главном: по слухам, на Молдаванке начался погром. Надо посмотреть, так ли это. Еще надо всеми возможными силами помочь несчастным. Молдаванка входила в Городской район, которым руководил Осип.

— Я сейчас же отправлюсь туда, — сказал он.

— Только вот что, — вдогонку сказал ему Гусев, — в любом случае в семь вечера будь в университете, соберемся, обсудим всё.

— Комитет?

— Нет, собрание всех членов. Положение слишком серьезное.

— Я постараюсь оповестить своих.

Явка районного комитета помещалась на Южной улице, туда прежде всего и поспешил Осип. Ему повезло: застал в комитете члена райкома Якова, по кличке Экстерн, и ближайшую свою помощницу Соню Бричкину. Они подтвердили: да, на Молдаванке погромы.

— Сколько у нас наганов? — спросил Осип. Яков достал из кухонной полки три револьвера.

— По-моему, это безумие, — сказал он. — Тремя наганами эту орду не остановить.

— Посмотрим, — сказал Осип и, сунув один из наганов в карман, другой передал Экстерну.

— А мне? — сказала Соня.

— Нет, — сказал Осип. — Во-первых, это не женское дело…

— В таком случае революция вообще не женское дело! — строптиво дернула своей хорошенькой головкой Соня: эта юная особа, уж точно, за словом в карман не полезет.

— А во-вторых, — невозмутимо продолжил Осип, — тебе поручается оповестить товарищей, что сегодня в семь вечера собрание в университете, общее городское собрание.

— Ой, слишком мало времени! — воскликнула Соня. — Боюсь, не успею.

— Ты уж постарайся, — попросил Осип. — Я обещал Гусеву.

Третий наган Осип сунул за пояс (как — ярко вспыхнуло вдруг в памяти — самодельный деревянный пугач в далеком детстве).

Первых бандитов Осип, Экстерн и присоединившиеся к ним по пути еще трое рабочих (из так называемой периферии, куда входили пусть и не члены партии, по все же близкие к движению, верные, надежные люди) повстречали на Треугольной улице. Было бандитов около тридцати. Пьяные, озверелые, они гонялись за женщинами, за детьми, били всех, особенно нещадно мужчин; звон стекла, вопли, треск, грохот — дикая, страшная картина. Куда же, интересно знать, полиция смотрит? По команде Осипа пальнули в воздух из всех своих трек револьверов (третий достался Федору, рабочему с фабрики Высоцкого). Погромщиков будто ветром всех посдувало. Но ненадолго. Через несколько минут — видимо, привлеченные выстрелами — прибежали солдаты во главе с бравым унтером. Осипу и его товарищам пришлось отойти за угол. Вскоре ушли и солдаты; и только они ушли — тотчас вновь появились громилы. Три нагана не бог весть какая грозная штука, но стоило ведомой Осином пятерке рабочих сызнова прибегнуть к выстрелам — громилы исчезли. Правда, и на этот раз рановато было торжествовать победу: давешние солдаты тут как тут и, повинуясь приказанию унтера, направили свои винтовки в сторону стрелявших…

Итак, все становилось на свои места. Не мирное население охраняли солдаты, а пьяное отребье, банду насильников!..

Последующие события — события ближайших часов и дней подтвердили эту догадку. Даже федеративный комитет, созданный по инициативе большевиков из представителей всех революционных организаций, даже вооруженные отряды самообороны, сформированные комитетом, ничего не могли сделать. Всякий раз, когда революционные отряды брали верх над погромщиками, тут же появлялись полиция, или казаки, или драгуны, или пехота и — тоже не раз бывало — открывали огонь по рабочим. Было много жертв — слишком неравные силы! Можно справиться с бандами черносотенцев — невозможно, по крайней мере на нынешнем этапе, одолеть регулярные правительственные войска. Приходилось подумывать об отступлении: борьба с самодержавием предстоит долгая и упорная, необходимо сохранить кадры.

Погром закончился через три дня. Теперь ни у кого уже не оставалось сомнений в том, что и здесь, в Одессе, и во всех других городах, где погром тоже длился эти трое суток, ровно трое, не может быть и речи о какой-то случайности. Логично предположить, что «Союз Михаила Архангела» получил некую команду. Но от кого? Уж не от самого ль царя? Похоже, весьма! На то похоже, что, ставя роскошный свой росчерк на этом гнусном листке с пустыми обещаниями, он хорошо уже знал, какие «свободы» назначает своим верным подданным…

Погром закончился — усилились бесчинства полиции. Пьяные патрули задерживали и обыскивали кого им вздумается, тащили в участок, били; часы, кольца, кошельки мирных жителей становились их добычей… Все это творилось не иначе как для того, чтобы наглядно продемонстрировать, чего на самом деле стоит «действительная неприкосновенность личности»…

Однажды и Осип едва не попался. Больше недели не видел он Итиных, одесских своих друзей, зашел на минутку узнать, живы ли, целы ли. По нынешним временам любого лиха ждать можно. Жили Итины в центре города, на углу Екатерининской и Успенской. Сидели, тихо-мирно пили чай, разговаривала о недавних событиях, как вдруг стекла посыпались на пол и пули, одна за другой, полетели в потолок. Квартира Итиных была на третьем этаже, а стреляли снизу, с улицы — оттого пули ушли в потолок, никого не задев. Бросились к окнам и, затаившись в простенках между ними, наблюдали за происходящим внизу. Ничего хорошего: дом оцеплен солдатами и городовыми, даже пушку легкую привезли, наставили на парадную дверь. Было ясно, что дом будет подвергнут обыску…

Нет, Осипа не прельщала перспектива встретиться с осатаневшими держимордами. Не только потому, что он не живет в этом доме, а значит, его наверняка заберут в участок для установления личности. Другой еще страх прибавлялся: у Осипа был при себе наган; стоит полицейским обнаружить его — пиши тогда пропало, тую и ему придется, и, что дополнительным гнетом висело, Итиным… помилуйте, они-то за что пострадают? Осип решил уйти, но его объяснение — что недосуг, мол, ждать ему облавы, совсем в обрез времени — не удовлетворило добрых его хозяев, они тотчас выставили вполне здравые резоны против его ухода. Пришлось рассказать о нагане; Итин предложил спрятать оружие в «секретную» шкатулку своего поставца, мило пошутил при этом: «Эту шкатулочку, поверите ли, я сам не всегда могу найти!», но Осип конечно же не мог подвергать риску своих хозяев.