ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Право на справедливость

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Право на справедливость

I

Петр Ананьевич и Наталья Федоровна сутками не бывали дома. Красиков потерял в эти дни ощущение времени: он участвовал в заседаниях Совета и Исполкома, где большевики стали единственной реальной силой, выезжал в Кронштадт на губернскую конференцию Советов, принявшую резолюцию о крахе соглашательской коалиционной политики. Еще в августе на выборах в Петроградскую городскую думу он прошел гласным по большевистскому списку. Поэтому он присутствовал и на первом заседании изобретенного кабинетом на манер прежней Думы Предпарламента и покинул его вместе с остальными большевиками. Он был делегатом Северного областного съезда Советов, почти единодушно призвавшего к свержению Временного правительства и передаче всей власти Советам…

Наталья Федоровна — она уже больше двух месяцев была членом большевистской партии — работала в канцелярии Совета, выполняя одновременно всевозможные поручения только что созданного Военно-революционного комитета. Она словно бы сделалась намного старше своих двадцати восьми лет. Похудела, избавилась от былой робости, хотя и не стала более разговорчивой. На лице ее со впалыми теперь щеками появилось и как бы приросло к нему выражение сосредоточенности и деловитости. Встречаясь изредка с женой во все более наводняющихся людьми коридорах Смольного, Петр Ананьевич не без удовлетворения отмечал про себя, как просто и естественно вошла Наташа в жизнь партии.

Пятнадцатого октября на закрытом заседании Петербургского комитета все высказались за немедленное вооруженное восстание. А на следующий день, уже в присутствии Ленина, в тесноватом помещении Лесновско-Удельнинской районной думы проходило расширенное заседание ЦК совместно с исполнительной комиссией Петербургского комитета и большевистской фракцией Петросовета. План восстания обсуждался конкретно. Выступали представители воинских частей и заводов. Яков Михайлович Свердлов довел до сведения присутствующих, что численность партии достигла четырехсот тысяч и что влияние ее в массах, особенно в Советах, армии и флоте, значительно возросло.

Выступил Владимир Ильич:

— Положение ясное: либо диктатура корниловская, либо диктатура пролетариата и беднейших слоев крестьянства. Из всего этого ясен вывод, что на очереди то вооруженное восстание, о котором говорится в резолюции ЦК. Если политически восстание неизбежно, то нужно относиться к восстанию, как к искусству. А политически оно уже назрело.

Двадцать четвертого октября Смольный походил на военный лагерь.

На третьем этаже, где уже недели три размещались Центральный Комитет большевиков и Военно-революционный комитет, было многолюдно, шумно и накурено. Сюда снизу приходили командиры революционных отрядов, получали инструкции и убегали по мраморной лестнице вниз. В коридоре в ожидании распоряжений обсуждались последние события.

В ВРК стекались все сведения о положении в городе. На рассвете юнкера Второй Ораниенбаумской школы прапорщиков совершили налет на типографию большевистской газеты «Рабочий путь», разбили стереотипные отливы, увезли готовые номера, опечатали помещение и оставили охрану. Но в десять часов к типографии подошли отряды солдат Литовского полка и Саперного батальона, направленные ВРК. К одиннадцати часам вышел очередной номер газеты «Рабочий путь» со статьей Ленина «Новый обман крестьян партией эсеров». На случай разгрома Смольного было намечено организовать запасной штаб восстания в Петропавловской крепости. Принимали меры к установлению постоянного контакта с Москвой. Из Кронштадта в Петроград вызвали боевые суда и моряков. ВРК предписал комиссару и полковому комитету Гренадерского полка привести часть в боевую готовность и направить пулеметную команду для охраны Смольного и мостов.

К населению Петрограда ВРК обратился с особой листовкой:

«…Петроградский Совет Рабочих и Солдатских Депутатов берет на себя охрану революционного порядка от контрреволюционных и погромных покушений.

Гарнизон Петрограда не допустит никаких насилий и бесчинств. Население призывается задерживать хулиганов и черносотенных агитаторов и доставлять их комиссарам Советов в близлежащую войсковую часть. При первой попытке темных элементов вызвать на улицах Петрограда смуту, грабежи, поножовщину и стрельбу — преступники будут стерты с лица земли. Граждане! Мы призываем вас к полному спокойствию и самообладанию. Дело порядка и революции в твердых руках».

Обо всем этом Петр Ананьевич узнал, возвратившись в Смольный к полудню. С утра он побывал у Нарвских ворот на заседании Петербургского комитета, где была принята резолюция о немедленном свержении, правительства и передаче власти Советам, указывающая на необходимость «перейти в наступление всей организованной силой революции, без малейшего промедления, не дожидаясь, пока активность контрреволюции уменьшит шансы нашей победы…»

В два часа дня началось заседание фракции большевиков Второго съезда Советов.

И в докладе о политическом положении и в выступлениях делегатов о взятии власти говорилось в, совершенно конкретной плоскости: назывались вставшие на сторону большевиков полки, подсчитывалось количество пулеметов, броневиков и винтовок, разрабатывалась тактика агитационной работы в городе и деревне, в войсках и среди студенчества. Потом наметили кандидатуры ораторов по различным вопросам на заседаниях съезда.

После заседания фракции. Петр Ананьевич натолкнулся в смольнинском коридоре на Костю Федулова. Солдат был красен от возбуждения, проталкиваясь сквозь неумолчную людскую толчею. Увидев Красикова, он обрадовался:

— Петр Ананьевич! Вы, тут, выходит. — Протиснулся поближе и сообщил; — Меня, к гренадерам, комиссаром поставили. Только вот привел в Смольный ребят из пулеметной команды. Целый день с юнкерами воевали. Мосты разводить надумали. Мы попросили их по-хорошему, пулеметы показали. Словом, договорились. Вы из Смольного никуда? Значит, повидаемся еще. А то мне совсем некогда. К товарищу Урицкому надо спешно попасть, о мостах доложить.

И он тотчас растворился в беспокойной толпе.

Ночью события нарастали. Отряды Красной гвардии, моряки и солдаты Кексгольмского полка заняли Главный почтамт, овладели редакцией «Биржевых ведомостей». Войска ВРК захватили Балтийский и Николаевский вокзалы. Отряд матросов занял Государственный банк. На рассвете кексгольмцы и красногвардейцы овладели Центральной телефонной станцией…

К утру двадцать пятого октября столица была в руках восставших.

На половину третьего назначили открытие экстренного заседания Петросовета. Протолкаться в актовый зал к сроку оказалось делом весьма нелегким. Предвидя нечто чрезвычайное, сюда собрался весь народ из Смольного, люди стояли в проходах, у стен, сидели на подоконниках. Красиков едва успел пройти к сцене и занять место в президиуме, как председательствующий огласил сообщение о том, что Временное правительство низложено, Предпарламент распущен, что революционные войска контролируют положение в столице.

И вдруг актовый зал и коридор за распахнутой дверью взорвались аплодисментами и громовым «ура!»: из боковой двери вышел Ленин. К потолку полетели ушанки, бескозырки, кепки. Председатель поднял руку, но овация не утихала. Едва удалось объявить, что слово предоставляется товарищу Ленину.

Петр Ананьевич повернул голову и увидел Владимира Ильича. Ленин совершенно не изменился. Он кивнул товарищам в президиуме, лицо его было торжественным и сосредоточенным. Владимир Ильич вышел на авансцену, повернулся к залу:

— Товарищи! Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, совершилась. — Притихший было народ вновь зааплодировал, вновь полетели к люстре шапки и бескозырки. Ленин поднял руку. Овация медленно и неохотно угасала. Дождавшись тишины, Владимир Ильич продолжал:

— …Отныне наступает новая полоса в истории России, и данная, третья русская революция должна в своем конечном итоге привести к победе социализма. — И вновь гремели под сводами актового зала Смольного рукоплескания — победители ликовали.

С таким же энтузиазмом рабочие, матросы и солдаты приветствовали написанную Лениным резолюцию Совета. Зал слушал, не пропуская ни одного слова:

— «Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов приветствует победную революцию пролетариата и гарнизона Петрограда. Совет в особенности подчеркивает ту сплоченность, организацию, дисциплину, то полное единодушие, которое проявили массы в этом на редкость бескровном и на редкость успешном восстании…

Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов призывает всех рабочих и все крестьянство со всей энергией беззаветно поддержать рабочую и крестьянскую революцию. Совет выражает уверенность, что городские рабочие, в союзе с беднейшим крестьянством, проявят непреклонную товарищескую дисциплину, создадут строжайший революционный порядок, необходимый для победы социализма…»

Сотни рук взметнулись над головами. «За» голосовали не только депутаты Совета, «за» голосовал весь парод!

II

По ночному Петрограду шел офицер в шинели и глубоко надвинутой фуражке. Шел медленно, прислушиваясь к зловещим звукам. Чудилось, ветер приносит их отовсюду — с улиц и переулков, с набережных и из подворотен зданий. Он вглядывался в черную темноту. Ветер упирался ему в грудь, словно бы силясь остановить. Под ногами шуршала неубранная опавшая листва, смешанная с обрывками газет и прокламаций. По-морскому грозно билась о гранит взволнованная Нева. В прорехах черных облаков изредка появлялась луна, обливая кладбищенским светом здания, гранитный парапет, мостовую…

По набережной неведомо куда шел капитан Трегубов. Он знал твердо лишь одно: нельзя попасться на глаза ночным патрулям. Заметив поодаль вооруженных матросов или красногвардейцев, он входил в ближайшую подворотню и затаивался там в полной тишине, Прижавшись к стене.

Как случилось, что он, бывший марксист и революционер, оказался с теми, кого нынешняя рабоче-крестьянская власть имеет безусловное право поставить к стенке? Пусть власть эта недолговечная и, надо думать, не успеет натворить чересчур много бед, но все же народ, русский народ, ныне идет за ней. Почему же он ей враг? В том ли причина, что ему предстояло унаследовать миллионное состояние, или в том, что он роковым образом ошибся в людях, представлявшихся ему до последних дней мудрыми и проницательными в политике?..

В августе, когда на Петроград шел генерал Корнилов, офицеры, добровольные узники Певческой капеллы, поняли наконец правоту комиссара, Временного правительства на Балтфлоте эсера Федота Онипко, опекавшего их и твердившего еще с весны, что главная опасность для революции в большевиках. С наступлением осени в комнатах-казармах Певческой капеллы многое переменилось. Офицерам более не выдавали водки, у двери внизу удвоили караул, и выходить без пропуска за подписью Онипко или кого-то из его окружения не разрешалось.

В ночь на двадцать шестое октября они видели из окон мелькающие лучи прожекторов, слышали орудийный выстрел, винтовочную и пулеметную перестрелку. Около полуночи появился Онипко с незнакомым полковником, приказал взять оружие и следовать за ними к Дворцовой площади. Но было уже слишком поздно. Офицеры сделали по нескольку выстрелов и, убедившись, что наступающих не остановить, под покровом ночи возвратились в свое убежище.

Федот Онипко и полковник исчезли.

А утром «комиссар» появился с ворохом газет разных направлений, и они узнали, что Временное правительство низложено, едва ли не все министры: арестованы, а сам Керенский бежал. Власть захватили большевики.

— Дождались… — высказался по этому поводу кто-то из офицеров. — Теперь-то они нас прихлопнут.

— Без паники! — прикрикнул на него Онипко. Он достал золотой портсигар, закурил и внушительно произнес: — В самом скором времени для нас непременно будет настоящее дело.

— Скорее бы!.. — простонал кто-то.

— Молчать! — Онипко рассвирепел. — Офицеры вы или бабы?! Есть сведения, что Керенский ведет части с фронта. Нам приказано ждать сигнала и выступить здесь. Они — с фронта, мы — с тыла, и большевикам — каюк. Пока же, до срока, — ждать!

Но отсидеться «до срока» в Певческой капелле не удалось. Дня три спустя к вечеру под окнами появились вооруженные красногвардейцы с каким-то солдатом во главе. Послышался шум у входа, прозвучал выстрел, по лестнице затопали сапоги. Пока офицеры хватались за оружие и переворачивали столы и кровати, чтобы забаррикадироваться, Онипко схватил топтавшегося рядом Трегубова за руку и вывел в коридор. Потайным ходом они пробрались во двор и скрылись. Федот увел его на Васильевский, в богатую квартиру какой-то длинноволосой барыньки, не выпускающей изо рта папиросы, и прожили они там около недели.

Онипко по утрам исчезал из дому и возвращался к исходу дня злой и взвинченный. С Трегубовым он почти не разговаривал. Иногда лишь сообщал новости, одна другой прискорбнее: о том, что всех их товарищей по Капелле взяли красногвардейцы и препроводили в Следственную комиссию Военно-революционного комитета; о фантастических декретах новой власти, о провале наступления Керенского. Бывшего министра-председателя, товарища по партии, Онипко называл теперь не иначе, как «песий хвост». Излив таким образом свою желчь, Федот уходил на ночь в спальню длинноволосой хозяйки…

Однажды Онипко привел с собой господина с блестящей лысой головой и курчавой жесткой бородой, в очках. Лицо его показалось знакомым. Когда же Михаил Гордеевич наконец узнал его, то задохнулся от изумления. Это был думский депутат, знаменитый вождь черносотенцев Пуришкевич.

Как выяснилось, теперь он именовался господином Евреиновым. Беседовал гость главным образом с Онипко, лишь между делом обращаясь к сидящему чуть поодаль Трегубову. Разговор шел о какой-то боевой организации. Они называли незнакомые имена, говорили об оружии. Михаил Гордеевич слушал невнимательно и горестно размышлял: «Вот, господин капитан, угодили мы в товарищи к Пуришкевичу. Дожили, можно сказать».

Об этом и сказал Онипко, когда гость ушел:

— Довоевались мы с тобой, дальше некуда. Сегодня с Пуришкевичем, завтра с Романовыми одно общество составлять будем.

— Это ты брось! — вскинулся Федот. — Владимир Митрофанович — монархист по недоразумению. Хотя честно говоря, я предпочту иную монархию большевистской анархии. А Пуришкевич — что ж? Он всегда был русский патриот и всегда ненавидел большевиков.

С той ночи жизнь пошла по-новому. К ним заходили люди Пуришкевича, переодетые офицеры и штатские. При зашторенных окнах заполняли чистые бланки документов, снаряжали людей на Дон к Каледину, подсчитывали запасы оружия из тайных складов.

А вот сегодня Онипко явился к ночи не в себе: комиссары схватили их человека в штабе округа, взяли барона де Боде, штабс-капитана Душкина, братьев Парфеновых и самого Пуришкевича. Комиссары вновь устояли.

А ночью Михаил Гордеевич, суетясь и с опаской поглядывая на дверь, собрался, надел шинель и ушел. Ему ничего не было жалко: ни офицерского общества, ни надежного крова, ни отданных Федоту денег… У него ни гроша не осталось и не было, можно сказать, ни одного близкого человека. Все потерявший, бесприютный, шел он ветреной ноябрьской ночью по набережной, не зная, куда держит путь.

— Стой! — словно бы гром ударил. — Пропуск!

К нему шли вооруженные люди. В свете вынырнувшей из-за облаков луны он рассмотрел тех, с винтовками. Народ был штатский, с красными повязками на рукавах. Один, должно быть старший, в шинели и ушанке, грозно окликнул:

— Кто такой?..

— Капитан Трегубов, инженер, — наугад ответил он.

— Куда идете?

— Домой, на Лиговку.

— На Лиговку-у? — вмешался один из них. — Как же так, товарищ Федулов? Лиговка — где, а он — куда? Ясное дело, офицер…

— Сомов, спокойно! — приказал старший и потребовал; — Документы предъявите, гражданин. При вас документы?

— Нет со мной документов. Дома они, — соврал Михаил Гордеевич. На память пришли слова Федота: «Поставят к стенке. Большевики — это вам не песьи хвосты из компании Керенского. Они нянькаться не станут». Он поежился. — Дома документы мои…

— Проверим, гражданин, — сказал Федулов. — Пройдете в Смольный. Сомов! Отведи!

К дверям Смольного им пришлось проталкиваться сквозь огромный людской водоворот. Сомова, приземистого медлительного человека с винтовкой наперевес, то и дело окликали, спрашивали, что за «контру» он ведет. Сомов смеялся: «Их благородие документы позабыли дома…»

В свете, падающем из окон, мелькали оскаленные не то в смехе, не то в злобе лица. И глядя на них, Михаил Гордеевич все более и более сознавал свою обреченность. Из толчеи этих вооружившихся свирепых людей никогда уже ему не выбраться на волю, не оказаться в отцовском доме на Воскресенской в Красноярске. «Поделом тебе, старый черт! — осудил он себя. — Россию спасать вздумал? А Россия — вот она, скалится на тебя, винтовку наперевес взяла…»

У входа стоял солдат-часовой в папахе, с карабином. Из проема соседних дверей стволами на город были нацелены орудия и пулеметы. Там толпились матросы, готовые по команде открыть огонь.

— Куда? — спросил часовой.

— В пятьдесят шестую, — объяснил Сомов. — Контру туда водим.

В груди Михаила Гордеевича что-то сдвинулось вниз, оставив на своем месте холод. Надежды на спасение не было…

Они поднимались по лестнице — он впереди, Сомов сзади, — а вокруг бурлила неоглядная людская масса: шинели, матросские бушлаты, кожанки. Один, в кожанке, шел им навстречу по лестнице. Бородка клинышком, строгие глаза за стеклами пенсне — он чем-то походил на прилежного служащего, но была в нем какая-то пугающая властность.

Человек в кожанке вгляделся в Михаила Гордеевича и, приостановившись, полюбопытствовал у красногвардейца:

— Кого ведете, товарищ Сомов?

— Да вот, Яков Михайлович, поймали господина капитана среди ночи без документов. Приказ имею сдать в пятьдесят шестую. Там узнают, что за птица.

— Там узнают, — согласился человек в кожанке и сбежал по ступеням.

— Это кто с вами разговаривал? — спросил Михаил Гордеевич у Сомова. — Начальник ваш?

— Начальни-ик! — возмутился красногвардеец. — Темнота! Товарищ Свердлов это, Яков Михайлович. Только царя да Керенского знаете. Давай, давай шагай! Некогда мне агитировать вашего брата.

В тесной приемной пятьдесят шестой комнаты Смольного у стен стояли скамьи. На них сидели задержанные самого разного вида. Пожилой мужчина в шубе, молодой офицер — он почему-то всячески старался не встречаться глазами с Трегубовым, — старик в полковничьей шинели, девица в шляпке и высоких зашнурованных ботинках. Михаила Гордеевича посадили напротив двери в кабинет. Она поминутно открывалась, и Трегубов, сидя возле Сомова, всякий раз видел освещенную электричеством, наполненную табачным туманом комнату и смутно угадываемых там людей.

Наконец наступил черед Трегубова.

— Шагай, ваше благородие, — сказал Сомов. Они оказались в комнате с одним столом в углу и дюжиной расставленных в беспорядке стульев. Михаилу Гордеевичу показалось, что здесь находится и одновременно говорит не меньше двадцати человек. Лиц их он сперва не различал. Все растворилось в густом табачном облаке. Из облака вынырнул молоденький матрос с маузером.

— Кого привел? — спросил он у Сомова.

— Офицер без документов, товарищ Алексеевский. Федулов приказал привесть для выяснения личности.

— Выясним! Туда его. — Матрос указал в сторону стола.

Трегубова посадили на стул. Сомов опять устроился рядом. Был он, судя по лицу, расстроен тем, что принужден пребывать в Смольном.

У противоположной стены кто-то однотонно допрашивал девицу в шнурованных ботинках. Она часто всхлипывала. Тот, кто допрашивал, голоса не повышал:

— Вот и ответьте, знаете его или нет?

— Зна-а-аю.

— А твердили, что не знаете.

— Зна-а-аю-у-у… — Девица заревела белугой.

Кто-то быстро прошел мимо Михаила Гордеевича, и спустя мгновенье у стола возник человек. Трегубову почудилось, что это сон. На него изумленно уставился Петр Красиков.

— Ты?! — вместе с папиросным дымом выдохнул Петр.

— Я, — не менее удивленно отозвался Трегубов.

— Где задержали? — спросил Красиков у Сомова.

— К Марсову полю шел, а сказал — на Лиговку. И документов у них не было, Петр Ананьевич, — объяснил красногвардеец. — Вот и…

— Правильно, товарищ Сомов. Без документов, говорите? Любопытно, куда и зачем гражданин офицер направлялся ночью без документов? — Этот вопрос предназначался уже Трегубову.

Оказавшись лицом к лицу с Петром Красиковым, капитан Трегубов несколько успокоился. Уж до расстрела-то земляк не допустит. Но столкнувшись с беспощадными глазами Красикова, он вновь ощутил холод в груди.

— Товарищ Сомов, вы свободны, — сказал Красиков.

— Можно, я к Федулову обратно? Мы с ним в патруле.

— Конечно, идите, — отпустил Красиков солдата и повернулся к Трегубову. — Официально я тебя допрашивать не могу — старые знакомые. Этим займется другой товарищ. Если хочешь, дам совет: не скрывай ничего. Полное признание — единственный твой шанс.

Постарел Петр Красиков, постарел. Голова седая, и в бородке серебра предостаточно. Лицо в морщинах, под глазами — тени, худ, будто голодающий. «Видно, не сладка их жизнь, — подумал Трегубов, — хоть и власть у них. Нет, не сладка…»

— Да успокойтесь же! — возвысил голос тот, что допрашивал барышню. — Вы свободны. Но имейте в виду…

«Мне бы так! — тоскливо подумал Михаил Гордеевич. — Я бы тотчас домой укатил. Услышать бы…»

— Вот что, Петр, — начал он, еще не зная, чем закончит фразу, — вот что… Никому меня не передавай. Тебе я во всем откроюсь.

— Откроешься? — Красиков посмотрел на него пристально и отчужденно. — Мечислав Юльевич! — крикнул он через комнату. Подошел невысокий плотный мужчина с темными, свисающими книзу усами, в пенсне. — Со старым знакомым встретился. Обещает открыться. Быть может, в самом деле…

Затем он отозвал комиссара Козловского в сторонку, они о чем-то поговорили, и усатый Мечислав Юльевич сел на место Красикова.

— Продолжим. — Он положил перед собой лист бумаги. — Я слушаю. Что вы собирались нам сообщить?

Голос у него был ровный и, как показалось Трегубову, равнодушный. «От этого добра не жди, — еще больше затосковал капитан и поискал взглядом Красикова, в ком одном видел надежду на спасение. Не нашел его, и на душе сделалось вовсе беспросветно. — Худо дело. Погубят они меня…»

— Я бы лучше тому… товарищу вашему… — заворочал непослушным языком Трегубов. — Давно знакомы… Земляки…

— Это мне известно. Так в чем вы хотели открыться?

— Не… не поймете вы… Я бы лучше тому… товарищу вашему.

— Да что с вами? Возьмите себя в руки! — рассердился комиссар. У Михаила Гордеевича захолонуло сердце. — Вы офицер. По большевикам, надо думать, стрелять не боялись?

«Поставят к стенке. — Теперь уж сомнений не было. — Не без причины Петр-то убежал от греха. Что же делать? Что делать? Как смягчить сердца их каменные?..»

— Вы что, расстрелять меня намерены? — спросил он.

— Расстрелять? — Козловский усмехнулся. — Не для того мы власть брали, чтобы восстанавливать царские порядки. Хотя… Может быть, вы за собой какую вину знаете?..

— Нет, нет! Никакой особой вины.

— В чем же все-таки собирались открыться?

— Лучше бы мне тогда на бумаге написать, — проговорил Михаил Гордеевич.

— Как будет угодно, — холодно сказал комиссар и крикнул: — Мешков! — Из табачного облака вынырнул матрос. — Отведите гражданина офицера в арестантскую. — Затем сказал Трегубову: — Он даст вам перо и бумагу.

III

В первых числах ноября Красикова разыскал Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич. По лицу его Петр Ананьевич догадался: предстоит серьезный разговор. В комнате на втором этаже, не занятой пока ни одним комиссариатом или комиссией, они устроились на кожаном диване. В помещение все время входили матросы, солдаты, рабочие с винтовками, о чем-то спрашивали и уходили по своим делам.

— Поговорить с вами мне поручил Владимир Ильич, — сказал Бонч-Бруевич. — Решено назначить вас редактором «Газеты Временного Рабочего и Крестьянского Правительства». Для этого тонкого и сложного дела нужен опытный партиец, владеющий пером и способный не потерять головы в нынешней ситуации. Владимир Ильич считает вашу кандидатуру наиболее подходящей. Забот у вас будет предостаточно. Знающих дело работников из наших людей предложить пока не можем. В ваше распоряжение перейдут сотрудники бывшего «Вестника Временного правительства» и бумажные фонды, оставшиеся от него. Сами понимаете, дело потребует гибкости и твердости. И все же Владимир Ильич надеется на вас, Петр Ананьевич.

— Передайте Владимиру Ильичу, я налажу газету.

Обещать, как выяснилось, было гораздо легче, чем выполнять обещание. В редакции бывшего «Вестника» его встретили, мало сказать, неприветливо — встретили как врага. Почти все сотрудники, исключая лишь типографских, новую власть не признавали. Редактора — «комиссара», к тому же недавнего присяжного поверенного, приняли, как принимают парламентера победившей стороны — с демонстративно подчеркнутым достоинством поверженных. Один из редакторов, со скуластым худым и длинным лицом, так и сказал:

— Терять нам нечего. По вашей милости мы потеряли все: свободу, надежды, родину. Да, да, родину. Вы погубили ее. Россия сделала первый шаг в будущее, и явились вы, чтобы все остановить, погубить, разрушить. И вы надеетесь найти в нас помощников?

— Отнюдь. Но работать вам придется. У нас хватит сил обуздать саботажников. А на вопрос о том, кто что разрушил и погубил, ответит время. Я не уполномочен вести с вами политические дискуссии. Совет Народных Комиссаров поручил мне наладить выпуск «Газеты Временного Рабочего и Крестьянского Правительства». И я сделаю все, чтобы она выходила при вашем участии.

— Но мы не признаем этого вашего правительства…

— Ничего, признаете. И чем скорее, тем лучше для вас.

Петр Ананьевич задумался: как говорить с этой публикой? Упрашивать, уговаривать, внушать?

Вдвоем с Наташей они сутками просиживали в редакции. Он диктовал ей официальные материалы Совнаркома, разных комиссариатов и комиссий, передовицы и редакционные статьи. Потом сам нес в типографию к наборщикам. Как-то зашел представитель от редакционных служащих бывшего «Вестника». Удостоверившись, что газета выходит и без их услуг, саботажники капитулировали.

Все, казалось бы, налаживалось. Но уже третий номер не на чем было печатать — кончилась бумага. Петр Ананьевич сообщил об этом Бонч-Бруевичу. В тот же день Красикова пригласили к Ленину.

На столе перед Владимиром Ильичем лежали вышедшие номера газеты. На полях Петр Ананьевич увидел многочисленные пометки. Владимир Ильич поднял на Красикова утомленные глаза, некоторое время молчал, о чем-то размышляя. Затем сказал:

— Захватите эти номера. Посмотрите, пожалуйста, мои пометки. В основном товарищи и я газетой довольны. Но… Впрочем, не ошибаться нам пока трудно. Новое дело у всех, и уроки брать не у кого. Так что промахи вполне естественны. И все же лучше обходиться без промахов. Так что посмотрите, пожалуйста, мои пометки.

С того дня Владимир Ильич часто приглашал к себе Красикова, обсуждал с ним материалы, справлялся насчет бумаги, финансового положения. Однажды завел разговор о рекламе. Заказы посоветовал получать от разного рода кредитных и акционерных обществ, даже от владельцев крупных капиталистических предприятий.

После встреч с Лениным Петр Ананьевич обыкновенно испытывал неодолимую тягу к работе. Возникало странное для его возраста мальчишеское желание услышать похвалу от Владимира Ильича. Во всяком случае, газета налаживалась, и Петр Ананьевич все более входил в это дело.

И вдруг случился разговор в ВРК. Красикову объявили, что его решено назначить комиссаром Следственной комиссии Военно-революционного комитета. Сейчас, объяснил Подвойский, это чрезвычайно важно, а людей в комиссии не хватает. Подготовленных большевиков там, по сути, только двое — Козловский и Стучка.

И вот он — комиссар Следственной комиссии при Военно-революционном комитете! Вчерашний адвокат, защитник преследуемых, он призван участвовать в арестах, допрашивать. И неизменно оставаться трезвым и осторожным, стараться в каждом — даже в противнике — видеть личность. И если есть хотя бы малая надежда сохранить кого-то для пролетарского дела, следует употребить все средства для этой цели, быть на высоте справедливости. Но как трудно, немыслимо трудно удержаться на этой высоте в столь бурное, неустоявшееся время!

Сколько врагов у Советской власти! Где найти средства одолеть их? Вражеских агитаторов, саботажников, заговорщиков? Бойцы красногвардейских отрядов, прикомандированных к Следственной комиссии, приводят и приводят офицеров и генералов, политиков и чиновников, а то и обыкновенных уголовников и громил.

Допросы, допросы, допросы… Дни и ночи напролет приходится смотреть в глаза людям, ослепленным страхом и злобой. Они трусят, полагая, что большевики не станут вдаваться в тонкости, а будут просто расправляться с арестованными.

А на страницах все еще издающихся меньшевистских и эсеровских журналов и газет большевиков именуют «узурпаторами» и «вампирами». Сами расстреливали рабочих в июле, восстановили смертную казнь для солдат, сами саботируют все усилия Советской власти по спасению страны от голода, заключению мира и упорядочению внутренней жизни, а «авантюристами» именуют большевиков!

Генерал Маниковский с первой встречи произвел на Петра Ананьевича впечатление человека порядочного. Этот старый солдат с витыми золотыми погонами, досконально изучивший артиллерию и дело армейского снабжения, ревностно служил и Романовым, и Керенскому. Поклонялся же он единственному богу — русской армии. До февраля генерал Маниковский был комендантом крепости Кронштадт, перед Октябрем сделался важной фигурой — товарищем военного министра в кабинете Керенского.

Двадцать пятого октября генерал вместе с прочими членами правительства был арестован в Зимнем и препровожден в Петропавловку. На другой день к нему явился член коллегии только что созданного Наркомата по военным делам прапорщик Крыленко и предложил служить новой власти. Тот согласился, и его тотчас освободили. В должности управляющего военным министерством он пробыл, однако, недолго.

В середине ноября его вновь арестовали, обвинив в саботаже. Вина Маниковского состояла в том, что он отдал телеграфный приказ всем тыловым военным округам: «Никто не может быть отстранен от должности без моего ведома и согласия». Рабоче-крестьянское правительство проводило линию выборного начала в армии, и приказ бывшего царского генерала представлял собой вызов Советской власти.

Дело Маниковского расследовал Красиков. Генерал на допросах держался с подчеркнутым достоинством, однако без высокомерия, обнаруживаемого его коллегами. Отвечал он обстоятельно, хотя и по-военному лаконично. Во всем его поведении угадывалась растерянность. Генерал никак не мог осознать своей вины. Если он поставлен во главе военного министерства — таков был ход его рассуждений, — то как можно допустить смену командования без его ведома и согласия? Как существовать армии без единоначалия?

Петр Ананьевич не сомневался в искренности генеральского недоумения и терпеливо втолковывал ему, что революция сметает до основания прежние государственные устои. Это не минует и войска.

— Простите, гражданин комиссар, но я вас все-таки не понимаю. Вы что же, намерены оставить Россию без армии?

— Да нет, пока это, к сожалению, невозможно. Идет война. А в несколько отдаленной перспективе такая вероятность не исключена. Свое государство станет защищать вооруженный народ.

— С этим я никак не могу согласиться. — Глаза генерала неприязненно смотрели на Красикова. — Вооруженный народ! Необученная, не знающая воинской дисциплины толпа — вот он, ваш «вооруженный народ». При столкновении с мало-мальски подготовленным неприятелем эта толпа…

Дверь пятьдесят шестой резко распахнулась. Стремительно вошел Владимир Ильич. Огляделся, некоторое время стоял молча, наклонив голову, словно припоминая, зачем пришел. Затем кивнул Красикову, приблизился к столу. Вгляделся в генерала, приготовился слушать. Но комиссар и допрашиваемый молчали. Маниковский, должно быть, догадался, кто этот человек, и, вскинув голову, независимо встретил любопытный взгляд вождя большевиков.

— Петр Ананьевич, — сказал Владимир Ильич, — у вас найдется для меня несколько минут? Весьма важное дело.

Они вышли в коридор, двинулись туда, где была квартира и рабочий кабинет Председателя Совнаркома. Ленин поинтересовался:

— Маниковского допрашиваете? И как он? По вашему мнению, как? — Не дождавшись ответа, объяснил: — Товарищи из Наркомвоендела полагают, что на сегодняшний день он может быть нам полезен как специалист. Не ошибемся, если отпустим?

— В политике, Владимир Ильич, он… как бы удачней выразиться… сущий младенец. Убежден, для нас генерал опасности не представляет. А вот полезен ли он как специалист, не скажу. У него, видите ли, в этом смысле свои принципы. Работать на новый режим согласен только с одним условием — вне политики и без какого-либо вмешательства власти.

— Вот как! — Владимир Ильич вскинул голову. — Пресловутая генеральская щепетильность? Расчет на нашу доверчивость? Впрочем, вероятнее первое. Но тоже ведь своего рода расчет: «Мы — только исполнители. А ответственность за все ляжет на вас, политиков». Ловко! Посмотрим, будет ли от него прок. Но не держать же его под арестом только за то, что он нам не сочувствует.

Петр Ананьевич возвратился в пятьдесят шестую. Генерал не изменил позы. Выпрямился на стуле, словно бы демонстрируя неубывающую воинскую выправку. Судя по его отрешенному лицу, он бился над гамлетовским вопросом: быть или не быть? При появлении комиссара медленно отвел глаза от неба за окном и уставился на Красикова, словно бы спрашивая: «Обо мне шла речь? И что же вы решили?»

— Итак, Алексей Алексеевич, продолжим?

— Я в вашей власти…

— И в своей, — возразил Петр Ананьевич. — Уполномочен сообщить, что предложение товарища Крыленко остается в силе. Скажу больше, уже заготовлено постановление о вашем освобождении. Но прежде чем подписать его, прошу ответить на последний вопрос: как вы относитесь к Советской власти? Надеюсь на искренний ответ.

— Иными словами — «како веруешь»?

— Вот именно — «како веруешь»! Маниковский долго молчал. Петр Ананьевич, наблюдая за ним, видел шевелящиеся в беззвучном шепоте сухие губы, изжелтевшую от кабинетной службы кожу щек, ничего не выражающие, устремленные вдаль глаза, наморщенный высокий лоб.

— Я жду, Алексей Алексеевич, — негромко произнес Красиков.

— Что? — Маниковский встрепенулся. — Я понимаю… понимаю… «Како веруешь»?.. «Како веруешь»?.. Вы позволите мне еще подумать?

— Разумеется. Это ваше право.

— Я подумаю и напишу. У вас это дозволено? Утром следующего дня матрос Мешков передал Петру Ананьевичу письменный ответ генерала Матниковского. Объяснения Красиков читал вместе с Козловским и Алексеевским, бывшим матросом. Размашистым и весьма неразборчивым почерком были исписаны две страницы:

«Мое отношение к власти Народных Комиссаров таково: я считаю, что „фактическая“ власть сейчас у них и потому при управлении военным министерством должен с ней считаться. Однако, так как эта власть — только одной политической партии, то я считаю, что она должна быть признана Учредительным собранием, каковое, по мнению всех партий без исключения, одно компетентно в решении этого вопроса. Я лично считаю, что в вопросах снабжения армии, каковым я только и ведаю, должно и можно обойтись без вмешательства политики, и при таких именно условиях я и соглашался руководить военным ведомством. Но в последнее время я прихожу к заключению, что обойтись без политики даже в „деле снабжения“ ныне немыслимо. Я тут разумею не общую политику, а ведомственную, именно ту политическую реформу, по которой предложено перестроить нашу армию. Этой политике я не только не сочувствую, но прямо-таки не могу ее понять. И так как после 35-летней службы я, очевидно, уже ее не пойму, то для меня несомненно, что мне надо попросту уйти от этого дела, которое я мог бы вести только в „узкотехнических“ рамках. К этому же меня понуждает и вконец расстроенное здоровье, и совершенно истрепанные нервы. Я, конечно, моему преемнику готов всемерно помочь, чтобы от такой замены не пострадала армия.

Маниковский».

«Откровенно! — подумал Петр Ананьевич. — Но мы-то как должны с ним поступить? Восторгаться его „генеральской щепетильностью“?» За те дни, пока ему пришлось общаться с Маниковским, Петр Ананьевич поверил в его добропорядочность и не сомневался, что генерал согласится служить народу. Письменное «объяснение» несколько смутило его. Он спросил у товарищей:

— Что скажете?

— Чего говорить? — Алексеевский отозвался первым. — Пропитан монархическим духом ваш генерал. Я б его припугнул расстрелом, чтоб мозги прояснились.

— А если не прояснятся? — улыбнулся Мечислав Юльевич.

— Не прояснятся? Будьте уверены, еще как! А ежели и дальше станет саботировать — к стенке! А что, церемониться с ними?!

— Понятно, — сказал Красиков. — А вы, Мечислав Юльевич?

— Видите ли, пока я не прочел эти его откровения, ваша точка зрения казалась мне правильной. А сейчас я засомневался. Так ли уж безвреден для нас этот генерал? Вы что думаете?

— Думаю, нет смысла держать его под арестом. Более того, почти уверен, что он будет работать на нас. Есть в этом генерале нечто крепкое, здоровое, в высшей степени…

— Ого! Это уже на защитительную речь похоже, — сдержанно усмехнулся Козловский. Он вообще был чрезвычайно скуп в проявлениях чувств. — Но ведь мы более не присяжные поверенные, а защитники революции. Нам, я полагаю, следует чаще к твердости своей апеллировать, чем к мягкосердечию. Вы не согласны?

— Защищать революцию, товарищ Козловский, мы обязаны с позиций справедливости. — Красиков назвал друга официально. Он делал это во всех случаях, когда товарищи оспаривали его точку зрения, как он считал, без достаточных оснований. — Ныне мы власть, сила. А справедливость по плечу только сильным. Чтобы наш спор не был праздным, скажу, что от своей позиции я не отступлюсь. Между прочим, у меня на сей счет был разговор с Владимиром Ильичем. Он придерживается той же точки зрения.

Освободить Маниковского из-под ареста, однако, было не так-то просто. Для этого требовалась санкция Совнаркома. Красикова пригласили на заседание правительства. Среди многих других в повестке дня был пункт о генерале Маниковском. Владимир Ильич на заседании отсутствовал, и это сразу навело Петра Ананьевича на мысль, что дело пойдет не так гладко, как ему представлялось. Но он решил твердо стоять на своем.

Заседание началось вечером. В зале горела одна большая электрическая лампочка. Ее света было недостаточно, и ораторы низко склонялись над бумагой, вглядываясь в свои записи. Едва ли не по каждому вопросу вспыхивали ожесточенные прения.

Один за другим решались вопросы: о продовольственном положении, перемирии, разного рода перестановках в аппарате Совнаркома, борьбе с саботажем… Присутствовали почти все наркомы и члены ВРК.

И вот председательствующий объявил выступление Красикова. Петр Ананьевич с некоторых пор обнаружил в себе странную перемену. Прежде, до революции, когда резкое или неосторожное слово могло повлечь за собой серьезные для него последствия, не замечал он в себе той нерешительности, какая сковывала его в последнее время едва ли не перед любым публичным выступлением. Это объяснялось, должно быть, тем, что тогда он рисковал только собой, а ныне от его слов более всего зависела судьба других людей. И даже здесь, на Совнаркоме, где многие товарищи знали его еще со времен «Искры», он испытал вначале чуждую его натуре робость. Впрочем, робость эта улетучилась, едва он почувствовал, что слушают его внимательно и заинтересованно.

Красиков обстоятельно рассказал о существе дела, сообщил о точке зрения комиссаров Следственной комиссии, о разговоре с Владимиром Ильичем. Затем подвел итог: он как комиссар Следственной комиссии считает целесообразным генерала Маниковского освободить.

Красикова поддержали Подвойский, Коллонтай и еще несколько товарищей. И тут попросил слова Троцкий. С присущим ему пафосом он стал говорить о потере бдительности «руководством Следственной комиссии». Он заявил, что резолюция товарища Красикова не разоблачает «замаскированной и выжидательной контрреволюционной тактики царского генерала» и Совнарком потому не должен ее принимать.

Еще со Второго съезда, когда Красикову пришлось впервые близко познакомиться с этим человеком и по ряду вопросов сразиться в равном тогда бою, в душе у него поселилось невытравимое предубеждение против Троцкого. Не нравилась ему в людях вообще чрезмерная самонадеянность. Ему-то не нравилась, а вот после его выступления большинство проголосовало против резолюции Красикова.

Глубокой ночью Петр Ананьевич вышел из Смольного вдохнуть свежего воздуха. Помня, как легко к нему пристает простуда, он плотно укутал шею шарфом, застегнул пальто на все пуговицы. Под ногами знакомо, по-сибирски, скрипел снег. На белое пространство перед зданием падал свет из окон Смольного.

«Нет, товарищ Троцкий, — мысленно произносил не высказанную вовремя речь Красиков. — Бдительным следует быть с врагом, а не с любым заподозренным. Никаких преследований без оговоренных законом оснований — вот что такое Советская власть, товарищ Троцкий. И уж будьте уверены, мы не устанем бороться именно за такую справедливость…»

Все это убедительно и прекрасно. А пока немолодой честный человек, способный приносить пользу армии пролетарского государства, томится в арестантской, втайне надеясь на освобождение.

Два дня спустя Красиков был вновь приглашен на заседание Совнаркома, и к двум его прежним должностям была присовокуплена третья — его назначили членом коллегии Наркомата юстиции. Через несколько дней, вручая Красикову удостоверение за своей подписью, Владимир Ильич осуждающе покачал головой:

— Как же это вы, Петр Ананьевич, генерала своего не отстояли?

— Да вот, Владимир Ильич…

— Не ожидал, не ожидал от вас мягкотелости.

Драться надо невзирая на лица. Но ничего, к этому вопросу мы еще вернемся.

Двадцать пятого ноября среди многочисленных пунктов повестки дня заседания Совнаркома опять фигурировало дело генерала Маниковского. Рукой Ленина было вписано: «Доклад Красикова». Однако дело отложилось. Решили дождаться возвращения из Ставки наркома Крыленко, верховного главнокомандующего, наиболее заинтересованного лица.

В эти дни Петр Ананьевич занимался главным образом генералом. Получил его послужной список, подшил к делу письменное поручительство сослуживцев Маниковского по Главному артуправлению, заново изучил его показания. И совершенно утвердился в собственной правоте.

Окончательно дело решилось лишь тридцатого ноября. На сей раз полемики почти не было. Троцкий быстро сориентировался и отмалчивался, ибо Владимир Ильич сразу дал понять, что поддерживает Красикова и отступать от своей позиции не намерен.

Прощание с генералом было по-своему трогательным. Алексей Алексеевич прочел постановление Следственной комиссии, поднял на Петра Ананьевича благодарные и от этого беспомощные глаза и выговорил внушительным начальственным басом:

— Все же ваша Советская власть не лишена известной… верности слову. Простите, я взволнован. Для меня это, как вам сказать… очень много значит. Можете передать прапорщику Крыленко, что я готов принять на себя прежние обязанности.

Петр Ананьевич проводил генерала вниз, вышел с ним на крыльцо, пожал на прощанье руку, а когда возвратился в пятьдесят шестую, услышал от Мечислава Юльевича:

— Вас можно поздравить.

— Не меня, а нас, — улыбнулся Красиков. — Следственная комиссия провела дело генерала Маниковского безукоризненно.

В это мгновенье появился Алексеевский. У него был вид растерянного и как будто недовольного человека. Он сообщил:

— Генерала вашего видел только что. На извозчика сел. Выпустили его, что ли, Петр Ананьевич?..

— Выпустили, товарищ Алексеевский, выпустили.

— Как же? Для чего мы тут сидим? Чтоб контру выпускать?

Красиков и Козловский молча переглянулись. Мечислав Юльевич вскоре ушел по своим делам. Красиков сел около Алексеевского, спросил:

— Вы давно в партии?

— Давно. Третий год пошел.

— А в Следственную комиссию как попали?

— Обыкновенно. Был в отряде, когда Зимний брали, товарищ Подвойский знает меня. Он меня к товарищу Урицкому послал, когда комиссаров Следственной комиссии подбирали. Я сюда первый пришел.

— Первый — это хорошо. Но вот что я хотел бы вам сказать, товарищ Алексеевский: брать Зимний — это одно, а расследовать преступления контрреволюционеров — это совсем другое. Мы не имеем права ущемить ни одного невиновного. Запомните, ни одного. Советская власть с самого начала должна показать всему миру, что никогда и нигде не было власти более справедливой и человечной.

— Это что же, значит, с контрой нянькаться?

— Вы уверены, что Маниковский контра?

— Факт! Царю служил, у Керенского министром был.

— А вы царю не служили?

— Я? — Алексеевский недоуменно уставился на Красикова. — Тоже — сравнили! Я что? Матрос. А он — генерал.

— По-вашему, следовательно, мы должны карать за звания? Быть может, и товарища Крыленко к стенке? И он ведь офицер. Еще вот что. Вчера вы допрашивали Парфенова. Плохо допрашивали. Неуважительно. Он, разумеется, враг. Но и это не дает нам права забывать, что мы уполномочены вести следствие от имени Советской власти. Повышать голос, оскорблять никого нельзя. Хочу, чтобы вы это запомнили.

Потом в течение нескольких лет Красиков ревниво следил за судьбой генерала Маниковского. Алексей Алексеевич занимал высокие посты в Красной Армии. Ведал снабжением, был начальником Главного артиллерийского управления. В двадцатом году он погиб в железнодорожной катастрофе в Туркестане. Катастрофа, по всей вероятности, была делом рук басмачей.