ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Между прошлым и будущим
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Между прошлым и будущим
I
Горела Судебная палата. Из высоких окон валил дым, подсвеченный пламенем. Пылала парадная дверь за чугунной фигурной решеткой. Персонажи «Соломонова суда» поджаривались на огне, словно грешники в аду. В воздухе носились обрывки судебных дел. Бело-розовые стены покрывались копотью. Поэтому, должно быть, здание выглядело как будто более тяжелым и громоздким, чем в «спокойные» времена. На Литейном — от Сергиевской до Невы — и на Шпалерной — от проспекта до тюрьмы — половодье кацавеек, тулупов, бушлатов, шинелей. Красные нарукавные повязки, винтовки, пулеметные ленты…
Со стороны «Шпалерки», где люди у каменной стены сбились особенно тесно, внезапно донесся слившийся воедино мстительный рев сотен глоток. Народ смял охрану, распахнул массивные тюремные ворота, прорвался внутрь, освобождая арестованных. На перекрестке нет городового с жезлом. И вообще нигде не видно ни полицейских, ни жандармов, ни городовых — словно грозовым дождем смыло. Зато везде вооруженные матросы и солдаты. Да и рабочие с красными повязками на рукавах держат винтовки, как будто это их повседневный инструмент…
Вчера вечером в квартире Петра Ананьевича — он уже несколько дней из-за простуды никуда из дому не выходил — по обыкновению, собралась большевистская публика. Первым пришел Петр Иванович Стучка. Он достал из кармана и сунул Красикову письмо из Риги, стал рассказывать, что у него на родине тоже начались волнения. Забастовали металлисты и портовые грузчики, их поддержали студенты. Невозмутимый и уравновешенный Стучка был возбужден и многословен, восхищался земляками, твердил, что ему, быть может, предстоит вскоре «самая лучшая поездка в Ригу».
Несколько позднее явились Козловский и Соколов. Начался общий разговор. Один лишь Николай Дмитриевич отмалчивался.
Вот уже три дня, с момента очередного ареста Елены Дмитриевны, Соколов пребывал в печальном унынии. Несмотря на возраст свой и изменчивость в увлечениях различного свойства, этот почти пятидесятилетний человек сохранил по-юношески целомудренную верность давнему поклонению Елене Дмитриевне. Это была не влюбленность, не мужская страсть, а нечто возвышенно-поэтическое и самозабвенное. Уж как ни резко иной раз обрывала его Стасова, как ни высмеивала его интеллигентскую половинчатость, он не только не восставал против этого, но даже роптать и обижаться не смел. И тем не менее он все более отдалялся и от Елены Дмитриевны, и от ее товарищей.
В Красикове бывший патрон возбуждал противоречивые чувства. В высшей степени добропорядочный и бесхитростный человек, Соколов был искренним во всех своих увлечениях и во всех своих заблуждениях. К его заблуждениям Петр Ананьевич до норы относился терпимо. А с осени четырнадцатого года о терпимости не могло быть и речи. Во всей столичной адвокатской корпорации лишь три присяжных поверенных — Стучка, Козловский и он, Красиков, — остались на большевистских позициях «пораженчества». Соколов не сумел подняться выше своего «патриотизма», не понял и не принял тактики большевиков. Хотя какое-то время он по инерции еще именовал себя «приверженцем Ленина», все легче ему было находить общий язык с теми, кто под знаменем «любви к отчизне» открыто сотрудничал с угнетателями российских трудящихся.
Должен был еще подойти Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич. Он позвонил днем, обещал непременно быть. Владимира Дмитриевича ожидали с особенным нетерпением. Он был самым тесным образом связан с Петербургским комитетом и ЦК и, постоянно бывая на заседаниях, знал о намечаемых на текущий момент планах гораздо больше, чем знали они.
Владимир Дмитриевич появился так поздно, что они уже и надеяться перестали. В столовую он вошел крайне взволнованный, запыхавшийся, словно за ним гнались вплоть до четвертого этажа. Еще и не поздоровавшись, он с порога объявил:
— Плохие новости. Арестован Петербургский комитет.
Некоторое время все подавленно молчали.
— Надеются обезглавить революцию! — воскликнул Николай Дмитриевич и уставился в глаза Петру Ананьевичу, как бы спрашивая: «Вы со мной согласны? Я ведь хочу, чтобы вы были согласны…»
Но его слова остались без ответа… А сегодня утром чуть свет Николай Дмитриевич дрожащим от счастливого волнения голосом сообщил: «Кажется, начинается». В Таврическом — ему звонил Александр Федорович Керенский — полная неразбериха. Накануне царь подписал указ о роспуске Думы. Но ее председатель Родзянко, не подчинившись, послал царю телеграмму-ультиматум: «Немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство!» Затем Родзянко обратился по телеграфу к главнокомандующему, генералу Алексееву, за поддержкой. Вскоре на имя Николая II была отправлена еще одна телеграмма: «Надо принять немедленные меры, ибо завтра будет поздно!»
Петр Ананьевич пренебрег температурой и более не ложился в постель, стараясь не отходить от телефона. Вторично Соколов позвонил около полудня. На сей раз новости были еще более значительные и обнадеживающие. Только что в Думу явились делегации от восставших против правительства частей и потребовали от «избранников народа» ответа, на чью сторону они встанут. В то же время с Родзянко связался по телефону князь Голицын, премьер, известил об отставке кабинета.
— Дожили, Петруша, дожили! — Николай Дмитриевич даже всхлипнул. — Если сможете, приходите сейчас же в Таврический. Все наши туда собираются. Святой долг быть сейчас там, где решается судьба России. От государственно мыслящих людей зависит грядущее…
В Таврический непременно надо попасть. Еще в середине февраля на заседании ЦК, где шла речь о тактике партии в предстоящей революции, было решено способствовать созданию Совета рабочих депутатов. И они стали действовать. У него дома вдвоем с Еленой Дмитриевной написали листовку о Совете. Вот ее экземпляр белеет на стене Арсенала:
«…Только организация может укрепить нашу силу. Прежде всего выбирайте депутатов, пусть они свяжутся между собой. Пусть под защитой войска создается Совет депутатов. Крепкой связью вы присоедините к себе остальных солдат… Организуйте Совет рабочих депутатов».
У Арсенала идет митинг. Там шеренгой — мал мала меньше — выстроились захваченные шведами в петровские времена и выкупленные позднее русскими торговыми людьми пушки. Ораторы поднимаются на ствол головного орудия, срывают шапки, выкрикивают непривычные уху слова:
— Граждане свободной России!..
— Слава доблестной революционной армии!..
— Долой Николая Кровавого!..
Со стороны Лиговки внезапно долетает пулеметная дробь. Митинг настораживается. Люди вытягивают шеи, прислушиваются. Стрельба обрывается столь же неожиданно. На орудие поднимается новый оратор. Смуглолицый, в меховой шапке, на черном пальто пламенеет бант.
Петр Ананьевич застрял в толпе. Повсюду лица, лица, лица… Разинутые в крике рты, выбившиеся из-под платков и ушанок волосы, слезящиеся на ветру глаза. Шинели, матросские бушлаты, душегрейки, студенческие тужурки, шубы, добротные пальто…
Надо было торопиться. В Таврическом дворце сейчас, быть может, происходят важные события. Но Петр Ананьевич не прилагал чрезмерных усилий, чтобы выбраться на простор. Ведь именно здесь, на улицах, массы творят революцию, здесь Петроград подобен Парижу Четырнадцатого июля. Народ штурмует российскую Бастилию.
— Братья! — Сквозь митинговый гул доходит голос оратора. — Наступил великий день. Мы все, собравшиеся здесь, приветствуем свободный революционный народ России. Каждый из нас, перечеркивая в памяти мрачное прошлое, произносит с гордостью: «В бывшей самодержавной России отныне нет ни господ, ни рабов!» Мы все граждане великой свободной демократической страны, равные теперь перед богом и законом.
Красиков невольно прислушался. Голос показался очень уж знакомым. Где приходилось его слышать? Да ведь это Пешехонов, Алексей Васильевич. Оказывается, и энесы приветствуют революцию! Своеобразно, однако, приветствуют. Отныне, по их словам, наступит классовый мир, тишь и благодать.
В мозгу засела какая-то чрезвычайно важная, хотя и не до конца еще определившаяся мысль. Петр Ананьевич начал решительно пробиваться к орудиям. В толпе громко переговаривались:
— Проняло, видать, барина…
— Поравняться с нами желают…
— В подвал твой на жительство переберется по причине равенства!
— А все же славно, братцы. Ей-богу, славно… Красиков оглянулся на улыбающегося чумазого молодого рабочего и преодолел в себе желание объяснить ему, что нельзя поддаваться радости первого успеха, что сладкие речи господина Пешехонова опасны, потому что они зовут остановиться на том, что народ получил сегодня.
У головного орудия распоряжался с начальственным видом веснушчатый молоденький матросик. На него наседали трое желающих выступить — солдат в прожженной на боку шинели, женщина в душегрейке и возбужденный, нервный студент в очках. Матросик, не утрачивая важности, время от времени хватался за карабин и покрикивал на них.
— Сейчас буду говорить я, — объявил Красиков.
— Как это? — Матросик на миг онемел. Но тотчас пришел в себя и свирепо вытаращил глаза. — Соблюдать порядок! Ясно?
Не ввязываясь в полемику, Петр Ананьевич поставил ногу на колесо орудия, взобрался на плоскую казенную часть. Пешехонов его не видел. Он весь был в своей речи. Наконец, выкрикнув заключительный лозунг о единении русского народа в революции, он обернулся, узнал Красикова:
— Вы — говорить? — и улыбнулся так, словно эта встреча им обоим в равной степени приятна. Попросил: — Одну минуту, — и возвысил голос: — Братья! Вот рядом со мной стоит следующий оратор. Я не сомневаюсь, что хотя мы принадлежали к различным партиям, вы сейчас услышите то же, что говорил и я. Мы, русские, должны быть заодно всегда, и в трудный, и в светлый час. Ибо мы волею исторических судеб — единая братская семья. Революция сплотит нас еще теснее. Да будет так во веки веков!
Он оглянулся. Глаза его сверкали воодушевлением. Ему, должно быть, и в самом деле не верилось, что сейчас кто-нибудь может с ним не согласиться. Он схватил Петра Ананьевича за руку, пожал ее и спрыгнул с орудия. Красиков занял его место.
— Товарищи! — выкрикнул он.
— Ого! Лихо берет.
— Товарищи! — повторил Петр Ананьевич. — Мы с предыдущим оратором действительно принадлежим к различным партиям. Правда, я не думаю, что отныне между нами не будет повода для расхождений. То обстоятельство, что мы оба русские, отнюдь не сделало нас братьями. Не думаю я также, что победа России над империалистической Германией избавит нашу отчизну от враждующих партии и классов. Мне трудно судить, сознательно или бессознательно обманывает вас выступавший передо мной господин, но что он вас обманывает, это для меня очевидно. Взгляните, товарищи, на ту сторону проспекта. В этом вот пылающем сейчас здании наших братьев обрекали на каторгу и виселицы. Но разве неправый суд над ними творили не русские? А в охранке не такие ли русские измывались над русским рабочим человеком? Кто расстреливал вас Девятого января на Дворцовой площади? Кто? Разве царь позвал для этого немцев? Товарищи! Мы с выступавшим передо мной господином по-разному любим свой народ и свою отчизну. Он зовет вас к миру с помещиком и капиталистом. А я и мои товарищи большевики говорим: пролетарская Россия ставит своей целью свергнуть бесповоротно не только царя, но и всех тех, кто веками угнетал трудовой народ, — помещиков и капиталистов. Мы говорим, нам безразлично, русские ли они, или Нобели, Лесснеры, Терещенки, Манташевы, фон Вали. И те и другие — наши классовые враги. И я провозглашаю: да здравствует революционное единение трудового народа!
Студент в очках запел «Марсельезу». Весь митинг подхватил песню. Пел веснушчатый матросик, пел солдат в прожженной шинели, пела женщина в душегрейке. И чумазый парень без шапки, должно быть, подтягивал, хотя навряд ли знал слова. А вот пел ли господин Пешехонов? Петр Ананьевич вгляделся в море лиц, одежд, ушанок, платков. Исчез Алексей Васильевич, исчез…
Матросик подал Красикову руку. Петр Ананьевич сошел с пушки и начал проталкиваться по Шпалерной в сторону Таврического дворца. Город казался затопленным людской массой. По мостовым и тротуарам во все стороны толпами и колоннами перемещались люди в шинелях и штатском, над ними плыли лозунги самых противоположных политических направлений. Лица солдат в колоннах — их попадалось все больше и больше — выглядели озабоченными, команды звучали отрывисто и хлестко.
На площади перед Таврическим дворцом народа было не меньше, пожалуй, чем на Литейном. Одно лишь отличало площадь от проспекта — здесь господствовал серый цвет, цвет шинельного сукна. На его фоне резко выделялись красные островки: лозунги, плакаты, флаги. Между белыми колоннами вытянулась цепь солдат-преображенцев. Они оттеснили серую людскую лаву от входа в здание Думы.
Перед окнами дворца тоже митингуют. Петр Ананьевич остановился, прислушался. Очень важно понять настроение войска. От этого во многом зависит развитие революции.
Внезапно шум толпы на площади рассек настойчивый сигнал автомобиля. Из-за угла выполз открытый мотор, раздвинул массу, остановился у колонн. Первым из него вышел Александр Федорович Керенский, вслед за ним — еще один думский депутат, меньшевик Чхеидзе, и последним — Николай Дмитриевич Соколов. Народ расступился.
А митинг шел своим порядком. Сменяли друг друга ораторы. Одни произносили речи подобные пешехоновской, другие требовали «замирения», третьи, вот как этот молодой солдат в шинели, подпоясанной пулеметной лентой, говорили о свержении царя, о передаче всей власти народу.
— Петр Ананьевич, сюда! — донесся голос Соколова с противоположной стороны площади.
А Красиков, с радостью прислушиваясь к словам солдата, думал: «Вот как заговорила армия! Кто же тебя, братец, научил так рассуждать и говорить, с каким же хорошим человеком посчастливилось тебе встретиться? Ты ведь умница, тебе можно доверить самое трудное дело. Нам с тобой, товарищ, предстоит драться вместе…»
— Петр Ананьевич! — К нему проталкивался Соколов. — Пойдемте!
Нарядом преображенцев командовал поручик с красной нарукавной повязкой. Он остановил идущего первым Керенского:
— Вы куда, господин?
— Я — Керенский, депутат Думы. Вот удостоверение.
— Позвольте. — Поручик повертел в руках документ, оглядывая при этом спутников думского депутата. — А эти господа?
— Привыкайте к слову «товарищи», — посоветовал офицеру Красиков. — С «господами» скоро будет покончено.
Александр Федорович неодобрительно взглянул на коллегу и объявил поручику: «Эти господа со мной». Произнес столь внушительно, что их пропустили без дальнейших формальностей.
Во дворце было суматошно и шумно, как и во всем городе. Солдаты парами перетаскивали куда-то патронные ящики. Словно бы заплутавшись в лесу, потерянно бродили по коридорам люди в шинелях, представители восставших частей. В левом крыле здания, у высокой двери кабинета Родзянко, охраняемой двумя рослыми часовыми-гвардейцами, мелькали какие-то дамочки с бумажками в руках, беседовали между собой думские депутаты с замороженными страхом лицами и алыми бантами на груди.
А из открытой настежь двери Екатерининского зала долетали голоса ораторов, рев огромной толпы, смех, пение «Марсельезы». Там хозяевами были рабочие и солдаты. Громадное помещение заполнили сотни, нет, — тысячи людей. И митинг здесь шел не один, а сразу несколько.
Красиков направился к ближайшей группе. Говорил молодой казак в кубанке. Он то и дело хватался за эфес шашки и кричал тенорком:
— Мы не отпираемся, есть грех на казацкой совести. Есть, никуда от него не деться. Только мыслимо ли век его нам на шею цеплять? Время ноне не то, и казак не тот. Слыхали, чай, кто возле Казанского собора в субботу за народ вступился и фараонов огнем разогнал? Может, кто не слыхал? Так я скажу: казаки наши!
— Правильно, казак!
— Долой фараонов!
Несколько дальше в центре другой группы речь произносил оратор совсем иного толка. Красивое породистое лицо, пенсне на шнурке, красный бант на пальто и резкий, царапающий ухо голос. Кое-что из его речи проникало сквозь митинговый гул: «долгожданная демократия», «новая государственность», «европейская конституция», «единство армии и народа».
За окнами стемнело. Вспыхнули две большие люстры. Народ все прибывал и прибывал. Петр Ананьевич огляделся. В океане человеческих лиц не увидел ни одного знакомого и отправился искать Соколова.
Николая Дмитриевича нашел он в соседней с кабинетом Родзянко двенадцатой комнате. Здесь было накурено так, что электрическая лампочка плавала в табачном дыму, как нерастаявшая льдинка в мутном весеннем потоке. На столе лежала раскатанная штука красного сатина и ножницы. Ткань публика резала на ленты для бантов и нарукавных повязок. Из соседних помещений кто-то вносил стулья и расставлял их рядами. Николай Дмитриевич сообщил Красикову:
— Как только соберется народ, проведем первое заседание Совета рабочих депутатов. Мы с Александром Федоровичем собирались начать в семь. Но вот Шляпников возражает, — он указал глазами на стоящего в одиночестве у стены человека в черном демисезонном пальто. — Он считает, что надо обязательно дождаться представителей от заводов.
— Правильно считает.
— Разумеется, разумеется. Но не забывайте, время идет, а революция все еще не имеет руководящего центра. А правые не теряют зря ни минуты. Уже создан Временный думский комитет. Мы же раскачиваемся…
— У нас был уговор ждать до девяти. — Подошел Шляпников, довольно молодой человек с худым нервным лицом. — Будем верны слову. Сколько соберется народа, столькими и ограничимся.
— Здравствуйте, товарищ Шляпников, — Петр Ананьевич протянул ему руку. — Рад встретиться здесь…
Тот не дослушал, с подчеркнутой поспешностью отвернулся и, словно не заметив протянутой руки, торопливо возвратился на прежнее место у стены. Петр Ананьевич удивленно пожал плечами.
Первое заседание Петроградского Совета рабочих депутатов открылось в двенадцатой комнате Таврического дворца в девять вечера двадцать седьмого февраля. Вначале присутствовало около пятидесяти человек, пришедших на заседание явочным порядком от своих партийных организаций. Это по преимуществу были интеллигенты меньшевистского и эсеровского толка. Большевиков среди них, как и в Совете пятого года, оказалось не много.
Заседание открыл Николай Дмитриевич Соколов. Он произнес патетическую взволнованную речь. Собравшиеся наградили его аплодисментами. Вначале все шло слишком уж гладко. То и дело звучали рукоплескания, слышался доброжелательный смех. Постепенно, однако, с приходом депутатов от заводов и полков обстановка стала накаляться. С мест неслись недовольные выкрики, все чаще выходили ораторы в простой рабочей одежде и шинелях, и выступления их вовсе не походили на адвокатские речи в судебных процессах.
Из кабинета Родзянко появились думские депутаты Чхеидзе, Скобелев и Керенский. Заняли места в президиуме. За спиной у Петра Ананьевича переговаривались большевики Залуцкий, Молотов и Шляпников. Особенно многословен был последний. Начинал он шепотом, но переполнявшая его озлобленность мешала ему владеть голосом. Красикову, впрочем, казалось, что тот не без умысла высказывается очень громко. Ядовито-желчные замечания Шляпникова были как бы предназначены для его, Красикова, ушей.
— Обратите внимание, — отчетливо шептал Шляпников, — сколько здесь «бывших»! Прибежали за «историческими ролями». Пока мы в подполье боролись, они своего не упускали. А сейчас в «вожди» рвутся…
— П-пусть рвутся, — слегка заикаясь, возразил Молотов. — Рваться — это еще в-вовсе не значит добиться цели.
— Все равно противно! Где у людей совесть? На их месте я бы сегодня постеснялся народу на глаза показаться.
Петр Ананьевич, задетый за живое, обернулся. Увидел нацеленные на него черные глаза Шляпникова. Сколько в них было презрения! Встретившись взглядом с Петром Ананьевичем, тот не отвел глаз. Напротив, так уставился, словно не в силах был шевельнуть головой.
На вид Шляпникову было лет тридцать. Следовательно, когда Красиков угодил в одиночку Трубецкого бастиона Петропавловки, ему не было и десяти. А ведь как беспощадно судит людей!
Выдвигали кандидатов в Исполком. Фамилии и партийные клички выкрикивали с мест без всякого соблюдения очередности. Соколов едва успевал записывать.
— Павловича!
Петр Ананьевич услышал вдруг свою давнюю партийную кличку и оглянулся. Ее выкрикнул кто-то молодым голосом в задних рядах. Шляпников помрачнел. На него с улыбкой взглянул Молотов.
— Павловича! — прозвучал тот же голос. — Пишите Павловича!
Неожиданно вспыхнула полемика по поводу представительства политических партий в Исполкоме Совета. Петр Ананьевич напомнил, как решался этот вопрос в пятом году. Неплохо бы, сказал он, применить этот принцип и теперь. Это предложение вызвало ярость оппортунистов, и особенно представителей мелких партий.
— Позвольте слово! — прозвучал мальчишеский голос откуда-то сзади. Это он требовал включения в число кандидатов Павловича. Петр Ананьевич обернулся и увидел молодого солдата в шинели, подпоясанной пулеметной лентой, того самого, что так разумно выступал на митинге у Таврического дворца. Солдат шел к столу президиума, и лицо его потемнело от прилива крови. — Я от Саперного батальона депутат. Фамилия — Федулов. — Петр Ананьевич даже привстал, услышав эти слова. А солдат между тем продолжал: — Никогда еще никуда меня не выбирали. А уж если теперь выбрали, должен я сказать. Слушаю тут, чего говорят, и совестно делается. Зачем попусту слова тратить? Шел сюда, надеялся — дело иду делать. Выходит, зря надеялся. Собралось в Совете больше таких, что не о народе, а о себе думают. Вот я и рассуждаю: чем бесполезные слова говорить, лучше бы нам всем туда пойти, где товарищи мои, может, с фараонами дерутся. Правда, мне в батальон пока пути нет. Наказ не выполнил. А наказ такой: иметь революционное правительство. Потому, я думаю, правильно товарищ от большевиков говорил: есть у нас три самые большие политические партии. Пусть из них и будет Исполком.
Собрание зашумело. Николай Дмитриевич, не обращая внимания на протесты, воспользовался правом председателя и поставил предложение большевиков на баллотировку. «Обиженные» угомонились, и Временный Исполком был избран. В его состав от большевиков прошли Залуцкий, Красиков и Шляпников. Председателем Исполкома избрали Чхеидзе, его заместителями — Керенского и Скобелева. Опять, как и в пятом году, сказался перевес эсеро-меньшевистской коалиции.
После голосования объявили перерыв. Исполком еще должен был провести свое первое заседание. Время перевалило за полночь. Телефонная станция не работала, и позвонить домой было невозможно. А Наташа едва ли не сутки ничего не знала о нем. И ведь не известно еще, когда закончат заседать. Все разбились на группы, все были возбуждены — настраивались на драку. Да, судя по всему, мирной жизни в Совете ожидать не приходилось. Даже те, кому не было нужды задерживаться в Таврическом, не спешили уходить. Собирались по нескольку человек, спорили, совещались.
Петра Ананьевича задержал в двенадцатой комнате Соколов, просил от имени Александра Федоровича передать большевикам просьбу: сегодня, когда речь будет идти о становлении Исполкома Совета, не обострять обстановки, способствовать работе, а не срывать ее. При разговоре присутствовал Чхеидзе, не проронивший, однако, ни слова. Только смотрел на Красикова большими черными печальными глазами.
Красиков ответил им, что просьбу, разумеется, передаст, и вышел в коридор. У входа в Екатерининский зал увидел Молотова, Залуцкого, Шляпникова, окруженных солдатами и рабочими, и направился к ним. Надо было рассказать о разговоре с Соколовым в присутствии Чхеидзе.
— Товарищ Павлович!
Кому это он понадобился? Петр Ананьевич оглянулся. Его настигал тот самый молодой солдат, назвавшийся Федуловым. Красиков вгляделся в него. Скуластый, по-юношески румяный, с выбившимся из-под бескозырки светлым чубом, он как будто ничуть не походил ни на Леонтия Антоновича, ни на его сына.
— Позвольте два слова спросить? — Солдат определенно робел перед ним, и эта робость, и внимательный взгляд снизу вверх внезапно словно бы сорвали пелену с памяти. «Костя Федулов!» — Можно? А то уходить я собрался. Вы ведь Красиков Петр Ананьевич, защитником раньше были, верно?
— Верно. — Красиков улыбнулся. — А вы Костя Федулов, не ошибаюсь? Нет? Возмужали вы — никак не узнать. Служите давно? Второй год? Большевик? Это очень хорошо. Спросить хочу, Костя… — Красиков был в затруднении. — Откуда вам моя давняя партийная кличка известна?
Федулов улыбнулся простодушно:
— Я ведь вас, Петр Ананьевич, не сразу признал. А когда дело до выбора Исполкома дошло, разговор я услыхал — возле меня ребята с Путиловского сидели. Слышу, вроде кого-то Петром Ананьевичем величают, а потом — Павлович да Павлович. Ну я, значит, спросил. Один путиловский, оказалось, в пятом году в Совете был и вас хорошо помнит. Показал на вас и говорит: наш человек, большевик, в Совете верную, пролетарскую линию вел. Я, значит, получше присмотрелся и узнал вас. А тут путиловский говорит: есть решение Павловича, вас то есть, в Исполком выбрать. Давай, солдат, кричи Павловича. Вот я и…
— Как дома? — поинтересовался Петр Ананьевич, безуспешно стараясь согнать с лица выражение растроганности. — Как Мария Павловна? Верочка? — По мгновенно изменившемуся лицу Кости он угадал, что об этом спрашивать не следовало. — Простите, пожалуйста…
— Чего уж теперь? С того света не воротишь. Померли обе в позапрошлом году… Тиф… Сперва мама, потом сестра. — Солдат обмяк, сморщился, умолк. Затем вздохнул: — Не могу говорить о них…
— Понимаю…
— Петр Ананьевич, вы ведь останетесь на Исполкоме. А мне с вами очень хочется поговорить. Не то что хочется — надо.
— В чем же дело? Мы теперь, очевидно, будем часто встречаться. Да и ко мне заходите домой: Шпалерная, восемь, квартира десять. Кстати, если можно, зайдите сейчас по этому адресу. Жене скажите, где я. — Непременно зайду.
Уже светало, когда на заседание Исполкома явился почетный важный гость — председатель Государственной думы Родзянко. Он произнес приветственную речь. Наблюдая, в каком восторге пребывают меньшевики и эсеры, слушая этого земельного магната, многие годы преданно служившего самодержавию, Красиков наливался негодованием.
А Родзянко утверждал примерно то же, что Пешехонов на митинге у Арсенала. Господин думский председатель, впрочем, был последовательнее и откровеннее, нисколько не сомневаясь, что здесь его поймут.
— Если мы вместе с союзниками не разгромим нашего смертельного врага, — заканчивая речь, провозглашал Родзянко, — погибнет не только революция, но и Россия вообще. Мы с вами это понимаем. Приветствуя в вашем лице, господа, новую, свободную Россию, я призываю вас не пощадить сил для достижения победы над внешним врагом.
Раздались рукоплескания. Петр Ананьевич резко встал, повернулся спиной к президиуму и почетному гостю и поднял руку:
— Товарищи! Нас вновь зовут спасать Россию, русскую землю и — это уже новое — русскую революцию. Кто же настаивает на продолжении мировой бойни, кто жаждет прибавить крови рабочих и крестьян в и без того затопившую землю кровавую реку? Господин Родзянко, именующий себя «избранником народа», «демократом» и «патриотом». Прошлой ночью он убеждал царя «принять немедленные меры» против революционного народа, а сейчас призывает спасать революцию. Вот чего стоят его демократизм и патриотизм. Впрочем, я склонен верить, что господин Родзянко любит русскую землю. Ему как патриоту дороги огромные имения — его собственные! — в Нижегородской и Екатеринославской губерниях. Вот ради них и готов господин председатель бестрепетной рукой отправить на гибель следующие тысячи русских и немецких солдат. Сейчас ему есть что спасать. А я позволю себе спросить нашего гостя, станет ли он с тем же рвением призывать к защите отечества, если его владения перейдут к народу?
Петр Ананьевич оглянулся. Он, конечно, не ждал встретить благодушную улыбку на мясистом лице Родзянко. Но и ненависти такой тоже не предвидел. Господина председателя, казалось, вот-вот хватит апоплексический удар. На иссиня-багровом лице белыми поперечными мазками выделялись седые брови, сошедшиеся у переносицы. Белая бородка тряслась, щеки были в движении, будто он что-то жевал.
— Это слишком, — неуверенно произнес кто-то. — Гость все же…
— Товарищ Павлович… — начал было Чхеидзе.
— Я… не понимаю… — Родзянко задыхался. — Меня пригласили… Я пришел… сказал. Нет, я не ожидал… Так нельзя! За что?.. Мы жизни сыновей отдаем… А он! Да как он смеет! Я земли своей пожалею? Чудовищно! Да будь она проклята, моя земля! Зачем она мне, если не станет России? Как же можно, господа?.. Хоть рубашку с меня снимите, а отечество, Россию спасите от врага!
Раздались жидкие рукоплескания. Родзянко, тучный и словно бы малоподвижный, легко и стремительно прошел к двери своего кабинета и заперся там.
— Зря вы так, товарищ Павлович, ей-богу, — расстроенно пожурил Петра Ананьевича Чхеидзе. — Здесь ведь не митинг, а авторитетный выборный орган. Теперь мы на виду, и следует…
— Угождать вчерашним прислужникам царя? Это мы предоставим вам.
II
Господи, да разве же она тогда, в тринадцатом году, могла вообразить, что когда-нибудь хоть на йоту разочаруется в нем? О себе нисколько ведь не думала. Только о нем. Как ее дома ни уговаривали, ни пугали его возрастом — ничего слушать не желала. Сердце подсказывало — ему с ней станет лучше. И она уж постарается, себя не пощадит, а его избавит от забот и одиночества. С ней он отдохнет от страданий. Их у него в прошлом было вдоволь. Так пусть впредь будет славно, по-семейному…
На первых порах все так и складывалось. Петя — вот уж четвертый год, как они поженились, а ей все странно его Петей называть — как будто наполовину помолодел. Веселый стал, уступчивый, старался каждую минуту дома с ней побыть. От этого и она была счастлива. Бывало, Николай Дмитриевич заходил и — добрая душа — говаривал:
— Не вам, Петруша, ко мне, а мне к вам на ученье идти следовало. Как у вас все устроилось! Даже завидно. Но завидуй не завидуй, а удачливость не от желаний наших зависит. От приспособленности жить в обществе. Вот вы, Петруша, относитесь к числу тех избранных — и не спорьте, драгоценный! — кто более прочих предназначен для существования среди себе подобных. Вам до смерти не избежать удачливости.
Петя смеялся и тряс ему руку. И вообще все было так душевно, так складно. Она, как и прежде, следила за порядком в бумагах, писала на машинке под диктовку. Случалось, муж советовался с ней, как вести себя с клиентом, принимать ли новое дело, и обыкновенно прислушивался к ее словам. Но для нее важнее было другое. Несколько раз он посылал ее с какими-то бумагами по секретным адресам. Когда она благополучно возвращалась, он придирчиво расспрашивал, по каким улицам она шла, не следил ли кто за ней, с кем встречалась на тайной квартире, о чем там с ней говорили. Она не обижалась на его придирчивость и отвечала с гордостью, догадываясь, что он допускает ее к самому потаенному и самому главному в его жизни.
Получив гонорар, муж неизменно давал ей денег и настаивал, чтобы она передала домой. Семья ее более не бедствовала. Брат возвратился в гимназию, маме не было нужды крутить по ночам машинку, зарабатывая гроши на хозяйство. Когда Наташа навещала их, родители без прежней неприязни интересовались ее мужем. О нем говорили уважительно и благодарно — «наш Петр Ананьевич».
Не слишком долго, однако, тешило ее душу семейное благополучие. Не прошло и года замужества, а ее уже стали изводить сомнения: не чересчур ли опрометчиво пошла за человека, чья душа в последнее время представлялась далекой и недоступной?
У них стали бывать шумные и, если присмотреться, не очень воспитанные гости. Они много курили, громко и сердито спорили, мусорили в прихожей и комнатах. Она высказывала мужу неудовольствие, а он гневался не на них, а на нее. Но не в том была ее беда. Она смирилась бы и с многолюдьем, и с лишними расходами, и с неизбежным беспорядком в квартире, если бы хоть немного могла понять, ради чего они сходятся вечерами, из-за чего: так ожесточенно спорят.
А в последние месяцы — началось это после возвращения из сибирской ссылки Елены Дмитриевны Стасовой — Наташа и вовсе сделалась посторонней у себя дома. Товарищи мужа перестали ее замечать. Как же ей было обидно и горько! До слез… Вечерами в столовой летали непонятные слова: «тактика», «оппортунизм», «ренегатство», «капитулянтство». Она вслушивалась, старалась ничего не упустить, уловить смысл, угадать причину волнения Петиных товарищей. Ничего ведь ей так не хотелось, как стать с ними вровень.
Мужу, ей казалось, было совершенно безразлично; ее состояние. И все же Наташа его строго не судила. Ведь у революционеров не такие представления обо всем, как у прочих, обыкновенных людей. А ее мечтой всегда было не просто стать помощницей мужу в адвокатских делах и хозяйкой в доме — ей хотелось быть ему другом во всем: в радости и беде, в трудах, мыслях. Прежде она верила, так и будет. До чего же глупая, господи…
В тот день Петя возвратился из Коммерческого суда раньше, чем намеревался. Она его еще не ждала и стояла в кабинете перед книжным шкафом, читая названия на корешках и соображая, что бы взять почитать. Ведь все то, что знали Петины товарищи, они из книг почерпнули. А у нее что — разума не хватит самой до всего дойти?
Она так и не нашла ничего подходящего и в печальной задумчивости присела на стул. В этой позе и застал ее Петя. По лицу, должно быть, догадался о том, что делается у нее в душе. Встревоженно спросил, чем она расстроена. Удерживаясь от слез, Наташа принялась не слишком вразумительно изливать свои горести.
— Удивила ты меня, — строго сказал муж. — Зачем из-за этого переживать? Правильно ведь решила — нужно учиться, читать. Тогда не будешь чувствовать себя такой беспомощной. Станешь больше понимать. Хотя, между прочим, бывает, что ничего не понимают и весьма образованные люди. Давай подберем книги сегодня. Зачем откладывать?
Поговорили они тогда, и сердце ее успокоилось. Но вот на другой день опять пришла Елена Дмитриевна, и все словно бы стало прежним. Непостижимой, недоступной ее разуму женщиной была Елена Дмитриевна Стасова. Высокая, в пенсне, в строгом закрытом платье, немногословная и по-мужски суровая, она обладала безмолвно признанной всеми властью над людьми. Перед ней все гости Красиковых — и Петя тоже — робели, словно гимназистки перед классной дамой. Наташе хотелось хотя бы чуточку быть похожей на нее.
Вначале в душе поселились подозрения чисто женского свойства. Но вскоре она поняла, что ревность здесь неуместна. Зато на смену ей пришло иное, не менее досадное чувство. Рядом с Еленой Дмитриевной она выглядела слишком уж серенькой и неинтересной…
В середине февраля Петя простыл и слег. По вечерам температура поднималась до тридцати девяти. Чтобы находиться поближе к телефону, он лежал на диване в пропахшем лекарствами кабинете и выходил в столовую только изредка, когда ему становилось легче или когда там собирались товарищи. А обыкновенно лежал сердитый и от досады без конца курил. Ей нельзя было от него отойти. Он то требовал звонить Мечиславу Юльевичу, то подать ему свежие газеты, то чернильницу, перо и бумагу. Она видела, он ужасно переживает, и все безропотно сносила.
В четверг двадцать третьего февраля Клавдия возвратилась утром из лавки взбудораженная и распаренно-красная, как после бани. Принялась воодушевленно описывать, что делается в городе. С Выборгской, с Васильевского, из-за Нарвской заставы — отовсюду рабочих («почти сплошь бабы») идет бесчисленно. Несут они плакаты с одним-единственным словом: «Хлеба!» А полиции и казаков на улицах не видать.
С того дня все и пошло. Рабочие демонстрации сделались едва ли не обязательной приметой Петрограда. По утрам ото всех заводских окраин к центру черными потоками текли колонны, как будто потемневшая от ветра вода Финского залива вышла из берегов и заливала улицы, площади, проспекты. Появились баррикады на Литейном, на Лиговке и еще кое-где. Николай Дмитриевич говорил по телефону, что по приказу министра Протопопова полиция устраивает облавы и хватает всех подозрительных.
В воскресенье на улицы были выведены войска. Народ как будто угомонился. А утром в понедельник демонстрации вновь захлестнули город. Николай Дмитриевич сообщил по телефону все главные новости, одна другой неожиданнее. Петя обмотал шею шарфом, надел пальто и ушел. Она заикнулась было о его болезни. Но он так посмотрел на нее, что она сочла за благо вторично об этом не напоминать.
Миновал час, второй, третий. Петя все не возвращался. Ранние февральские сумерки сделали город таинственным и страшным. На душе у нее росла тревога. И сквозь заклеенные окна временами откуда-то долетали удары винтовочных выстрелов и останавливающий сердце треск пулеметных очередей. Где он? Что с ним?
Свет не горел — бастовала электростанция. Наташа зажгла лампу, села в кабинете у окна, стала смотреть вниз. Со стороны Литейного доносился неясный гул, мелькали отблески пламени.
И Клавдия куда-то запропастилась. В квартире стояла ужасающая тишина. Наташа зябко поежилась, принесла из спальни теплый платок. Внезапно раздался стук в дверь. Предвидя дурные вести, пошла по коридору с лампой в руке. Чужим голосом спросила:
— Кто это?
— Квартира Красикова? — прозвучал мужской голос, незнакомый и молодой и потому как будто враждебный. — Мне бы супругу его.
— Сейчас… Минутку…
Руки не повиновались. Ключ никак не попадал в отверстие. Сомнений не было: тот, за дверью, скажет сейчас нечто ужасное. Не имела она права отпускать больного человека из дому. Не имела…
В первое мгновенье Наташа вошедшего как следует не разглядела. А когда подняла лампу, невольно попятилась — перед ней стоял Костя Федулов, дядин сосед, еще в позапрошлом году, кажется, взятый на войну, после того как он похоронил мать и сестру. Щадя Петю, она ему об этом не рассказывала. И вот — на тебе! — Костя явился собственной персоной. И ведь глядя на него, никак не заподозришь в нем несчастного сироту. Напротив, он выглядит румяным крепышом с лихо выбившимся из-под бескозырки чубом. Шинель подпоясана пулеметной лентой. И весь он как будто распространяет здоровье и уверенность, нисколько не походя на того подавленного бедами паренька, каким она видела его в Озерках.
— Неужели Костя? — зачем-то спросила она.
— Трудно узнать? — Он улыбнулся широко и словно бы беспечно, как человек, совершенно излечившийся от всех печалей. — Мне ведь и Петр Ананьевич то же самое сказал.
— Петр Ананьевич? Ты видел его? Где он? Где?..
— Да не тревожься. В Таврическом дворце он, в Совете! Его от нашей партии в Исполком выбрали. На заседании он остался, а меня вот попросил сюда зайти, предупредить.
— Что же, он там всю ночь пробудет?
— Кто его знает. Может, и всю ночь. Он же теперь — новая революционная власть. Наша власть, большевистская. А ведь их, большевиков, только трое в Исполкоме. Так что нелегко им будет…
— Хоть поесть можно там, в том дворце?
— «Поесть»! Эх ты!.. Революция, а она — «поесть»! — Костя смотрел на нее насмешливо и неодобрительно, затем обвел взглядом коридор, сказал: — Места много у вас, — и, заметно смутившись, проговорил: — Ты не серчай, ладно? — Он забрался рукой в карман под шинелью, достал кисет. — Покурю я, а? Я вот чего спросить хочу: можно мне у вас где-нибудь на кухне или, допустим, в чулане переночевать? А то часть моя знаешь где…
— Конечно, конечно. — Наташа почувствовала себя ужасно неловко. Услышала, что с Петей ничего не случилось, и вовсе поглупела от счастья. Даже в комнату человека не пригласила. — Пойдем-ка, устрою тебя и накормлю. Ты ведь голоден?
— А что? Не откажусь. Можно сказать, с утра ничего не ел.
Наташа сперва повела его в кухню. Поставила на стол съестное и стала с улыбкой наблюдать, как аппетитно ест Костя. А солдат тем временем рассказывал о войне (он успел посидеть в окопах под Варшавой), о сослуживцах своих, о том, как и почему он стал большевиком, и о том еще, как случилось, что именно его, «молодого, да раннего», от батальона в Совет выбрали. Ей сделалось около него спокойно. Тревога улеглась. Присутствие в доме мужчины — пусть постороннего, пусть того, кто был в ее глазах мальчиком, — возвратило ей душевное равновесие. Она слушала его и безмятежно улыбалась.
Он поел, покурил и сладко зевнул. Она позвала его в Петин кабинет, постелила на диване. Солдат в минуту улегся и тотчас уснул.
Наташа задремала на стуле. Разбудил ее скрежет ключа в замке. Она сорвалась с места и, прикрывая ладонью стекло лампы, быстро вышла в коридор. В прихожей Клавдия развязывала платок. Она, должно быть, не только наблюдала события. На лбу у нее пылала ссадина, под глазом был синяк, пуговиц на пальто недоставало.
— Ты где была? — спросила Наташа шепотом.
— А чего дома сидеть? — по обыкновению во весь голос принялась описывать Клавдия. — Там знаешь чего делается!
— Тс!.. — Наташа поднесла палец к губам.
— Чего это? Хозяин, что ль, спит?
— Петра Ананьевича нет. Гость у нас, солдат, депутат Совета.
— А-а… — понимающе протянула Клавдия и ушла на кухню.
Наташа осторожно открыла дверь кабинета. Костя стоял у окна. «Ох Клавдия, Клавдия! — в какой уж раз вознегодовала Наташа. — Вовек не научится спокойно разговаривать. Чтоб так кричать…»
— Петр Ананьевич пришел? — Костя обернулся.
— Нет, не он это. — Наташа вздохнула.
— Жаль. Не дождусь его, видно. Надо все-таки к себе возвращаться. А то там переполох начнется. Я теперь не просто солдат — депутат Совета. Никак нельзя никому позволять о нас дурное говорить.
При мысли, что он уйдет, ей почему-то сделалось страшно. Наташа, однако, его не остановила. Если уж революция, можно ли о себе думать?
Петр Ананьевич появился дома лишь утром. Был он худ и черен лицом, словно только что вышел из больницы. Но глаза из темных впадин смотрели весело и оживленно. Наташа быстро согрела чай, накрыла на стол. Пока хозяйничала, рассказывала о Косте, о том, что знала о его горе, но скрывала это. Петя слушал молча.
Позже, когда он завтракал, она сидела напротив и не сводила глаз с его небывало утомленного, измученного лица. Не удержалась и заботливо спросила, как он себя чувствует, не надо ли лечь.
— Лечь? — Петя словно бы удивился. — Некогда теперь болеть. Такие события начинаются, что каждый человек у нас на счету. И я, разумеется, нужен…
Едва перекусив, он ушел. Сказал на прощанье, чтобы она не тревожилась и постаралась никуда из дому не уходить — могут прийти товарищи. В их квартире теперь будет нужда куда большая, чем прежде.
Она спросила, когда он возвратится. Он только плечами пожал. А она еще один день и еще одну ночь провела одна в пустой квартире. Никто не звонил, и никто не являлся. Только с улицы доходили тревожные звуки. А Клавдию черти носили по митингам…
Никого, не дождавшись, она легла, перед самым рассветом. Сна не было долго — все чудились какие-то шорохи, голоса, стук шагов на улице. Затем усталость все же сморила. Со сна она то и дело вскидывалась и безумно глядела по сторонам. Под утро знакомо заскрежетал ключ в замке. «Клавдия!» — обрадовалась Наташа. Набросила на плечи платок, вышла в коридор. Увидела, вернее, угадала в полутьме Петю.
— Ты одна? — спросил он.
— Одна. — Ей отчего-то стало страшно. — Случилось что-то?
— Опять всю ночь заседали. Есть хочу свирепо. И спать. — Он щелкнул выключателем, но лампочка не загорелась. — Бастуют? Превосходно. Пока дело идет неплохо. Посмотрим, как пойдет дальше.
Она ожидала, он хоть поест. А то ведь высох весь за двое суток. Но Петя лишь поковырял вилкой в тарелке, отхлебнул глотка два остывшего чая и сразу открыл портсигар.
— А говорил, голоден, — сказала она укоризненно. — Взгляни на себя — Кащей Бессмертный! Можно ли так?
— Да я сыт вроде. — Он подавил зевоту и жадно затянулся. — Теперь бы неплохо соснуть часок…
Уснул он моментально. Она сидела в кресле, смотрела на его спокойное во сне лицо, размышляла. Отчего так получается? Вот он все время там, где происходит самое важное. И весь народ, можно сказать, революцией живет. Даже Клавдия… А она в стороне.
Но нельзя быть в стороне. Ей даже кажется, что муж стал отдаляться от нее именно по этой причине. Что же делать? Что делать? А ничего. Сказать, что впредь не станет сидеть дома. Пусть берет с собой и дело для нее какое-нибудь находит. Она не хуже других!
Словно бы угадав ее мысли, Петя открыл глаза, сел, сонно улыбнулся. Вгляделся в ее глаза, спросил:
— Скучаешь?
— Да уж. — Она кивнула, нахмурилась. — Надоело сидеть и ждать. Сколько это будет тянуться?
— Не переживай. Найдем дело для тебя.
— Скоро ли?
— Наберись терпения.
— Я давно набралась. — Она вздохнула.
А он опять ушел на весь день. И назавтра было то же. И спустя два дня, и спустя три… Никто к ним не звонил, Федулов не появлялся, не видела она ни Мечислава Юльевича, ни других Петиных товарищей. А клиентам теперь было не до старых дел…
Муж бывал дома не более двух-трех часов в сутки. Уходил рано, возвращался за полночь, а чуть свет опять куда-то убегал. Да и был он все это время словно бы не в себе. Она заговаривала с ним, а он и головы не поворачивал, будто оглох. Однажды она вошла в кабинет и обмерла: Петя стоял лицом к окну и выразительно жестикулировал, словно спорил с кем-то или выступал перед публикой. Услышав шорох за спиной, он поспешно обернулся, спросил словно бы недовольно:
— Который час?
— Не знаю. — Ответить хотелось резко, чтобы он понял, что и о ней нельзя забывать. Спросила, однако, буднично: — Посмотреть?
— Зачем? — Петя достал свои карманные часы. — Мне пора. Ты что-то хотела сказать?
— Нет, нет. — Она уж и позабыла, зачем сюда шла. — Ничего.