ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Пускай бы и вовсе не начинался этот страшный 1904-й: тяжелым ярмом лег он на плечи народа — началась русско-японская война. Почти из каждого дома ушел на войну кормилец. Великий плач стоял на необозримых просторах николаевской державы.

Правительство было уверено, что русские солдата мгновенно победят японцев и, вернувшись, станут складывать легенды о своем царе-батюшке. «Крамольники» же и все, кто выступал до войны против царя, останутся в дураках.

Министр внутренних дел и шеф жандармов Плеве заявлял военному министру Куропаткину:

— Вы, Алексей Николаевич, не знаете внутреннего положения России. Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война.

Генералы тоже не сомневались в победе над Японией. Между ними то и дело возникали споры, порой смешные и наивные.

— Чтобы победить, достаточно выставить против двух самураев лишь одного русского солдата! — уверенно восклицал бывший военный министр Банковский.

— Одного мало — против двух японцев нужно полтора россиянина! — возражал ему Куропаткин.

Услышав про войну, Петровский прежде всего подумал о Степане Непийводе и его семье. «Надо немедленно сходить к старикам», — решил Григорий.

Встретился со Степаном, договорились, как помягче рассказать о событиях его родителям. Возле хаты столкнулись с его кумой, о которой ходила молва, что она все знает еще до того, как оно случится. Кума так стремительно вылетела из хаты, что Степан успел лишь спросить:

— Сказали про войну?

— Некогда мне разводить тары-бары, не ты один на свете. Побежала!

Григорий и Степан, невольно оттягивая трудный разговор, долго в сенцах отряхивали снег, веником обметали сапоги. То, что они увидели в горнице, очень напоминало «немую сцену» на театральных подмостках.

Иван Макарович, желая хоть чем-нибудь помочь семье, наловчился виртуозно плести из прутьев корзины. Как ошарашила его кума убийственной новостью про войну, так и застыла его рука с поднятым вверх ивовым прутом.

Катерину Семеновну новость застала во время мытья посуды: склонив голову, опустив руки в миску с водой, она словно окаменела.

— Что же теперь будет? — вместо ответа на «здравствуйте», спросил Иван Макарович, глядя на Григория большими печальными глазами.

— Будет то, что бывает во время войны, — спокойно ответил Григорий. — Но рабочий класс окрепнет и возмужает. И мы со Степаном раздуем такой красный пожар в Екатеринославе, что и в Петербурге светло станет!

— А может, нашего Степана не возьмут на войну? — с надеждой в голосе спросила Катерина Семеновна. — Ведь он — единственный кормилец. Таких раньше не брали. Как ты думаешь, Григорий? — словно искала спасения мать.

— Да вы про это не думайте, не сушите себе мозги. Если и возьмут, так он им навоюет… Даже до фронта не успеет доехать. Туда и прежде надо было целый месяц тащиться, а теперь все станции и разъезды так забиты поездами, что и трех не хватит. Линия ж до Владивостока одна!

— Правду говорит Григорий, — поддержал его старший Непийвода.

— И не забывайте о самом главном. У Степана на плечах не пустой горшок, а министерская голова: он обязательно найдет за что зацепиться, чтобы далеко не ехать.

— Догадываюсь, о чем ты думаешь, Григорий, — вмешался в разговор Степан. — Говорят, что для ведения войны царское правительство мобилизовало солдат из запаса, а кадровые части остались в тылу для усмирения трудового парода.

— Вот бы куда послали Степана! Это все равно что доверить козлу стеречь капусту! — расхохотался Петровский.

И у всех сразу отлегло от сердца…

Степана все-таки мобилизовали. Петровский пришел проводить его. Как ни крепилась мать, слезы неудержимо катились из ее глаз.

— Не плачьте, Катерина Семеновна, нечего так убиваться. Пока не вернется Степан, я буду вам за сына. И первым принесу радостную весть от него…

С фронта на Дальнем Востоке все чаще приходили неутешительные сообщения: японцы побеждали и на море и на суше…

В хате Непийводы уже собирались укладываться спать, когда кто-то легонько царапнул ногтем по замерзшему стеклу.

— Григорий Иванович! — закричала младшая сестренка Степана Харитя.

Вошел сияющий Петровский.

— Мне бы следовало для такого случая переодеться Дедом Морозом и принести новость в разрисованной торбе. Ну, да я уж так… Что я вам обещал, Катерина Семеновна?

— Что первым принесешь радостную весть от Степана, — не спускала она с Петровского счастливо заблестевших глаз.

Григорий достал из кармана сложенный в несколько раз мелко исписанный листок бумаги, сел к столу и начал читать:

— «Дорогие мои отец и мама, любимые сестрички. Пишет вам не кто-нибудь, а сам Степан Иванович Непийвода…»

— Слава тебе, господи! Слава тебе, господи! — истово стала креститься Катерина Семеновна.

— «Не удивляйтесь, что письмо шло так долго. Я передал его моему товарищу, который ехал с фронта раненый. А вагоны с красными крестами двигаются медленнее черепахи…

А теперь расскажу вам про то, как служил царю-батюшке и воевал за незыблемость его трона… — читал, улыбаясь, Григорий. — Когда меня забрали в солдаты, то сперва не хотели отправлять на фронт, а послали в одну из губерний подавлять бунт. Долго присматривался ко мне капитан душителей, да и говорит: „Что-то мне не нравится морда этого солдата — больно хитрости много в глазах. Пускай лучше понюхает японского пороха“. И направил в маршевый батальон».

— Ишь как насобачился, ирод, по глазам понимать человеческую душу. Чтоб ему пусто было! — в сердцах сломал прутик Иван Макарович.

— «Еду, значит, я на фронт. Как вдруг — стоп!»

— Что бы это значило? — сокрушенно вздохнула мать Степана.

— Слушайте, Катерина Семеновна, тут про все написано… «А „стоп“ такой. Самураи-диверсанты шастают по нашей земле и, где только могут, шкодят. Возле станции переброшен через небольшую речонку мост. Вот они, черти, и сунули взрывчатку под него. Да, видать, просчитались. Рвануло перед самым нашим носом, но особого вреда не причинило. Забегали офицеры, стали спрашивать, нет ли специалиста в эшелоне, который бы все починил. Таких не оказалось. Тут я и заявил полковнику: „Берусь исправить, только дайте необходимый инструмент. Пошлите за ним людей на станцию, — выходит, командую полковником, — а я тем временем обмозгую, что надо делать“. — „Сделай, браток, я тебя к награде представлю!“ Видали, какого я братана заимел! Верно сказано: в тревогу — и мы к богу».

— Есть такая привычка у господ, — подтвердил Иван Макарович, — коль беда, родным отцом тебя назовет, а прошла — и не глянет.

— «В обед я снова „приказываю“ полковнику: „Отцепите паровоз, я хочу пробу сделать“. И вот потихоньку-полегоньку двинулся паровоз к отремонтированному мосту… Скажу правду, ушла у меня душа в пятки, когда он заскрипел под колесами тяжелой машины. Дважды проутюжил я мост паровозом и доложил полковнику: „Эшелон можно пускать“. Тут как раз со станции пожаловала казенная ремонтная бригада. Увидели, что все уже сделано, осмотрели мою работу, расспросили, где я работал до призыва, а потом ухватились за меня, словно черти за грешную душу. Забрали меня из маршевого батальона и зачислили слесарем военных передвижных железнодорожных мастерских. Теперь уверен: не доехать мне до маньчжурских сопок… век бы их не видеть! Война скоро окончится. Как подпишут мирный договор, так и ждите меня живого-невредимого… А может, еще и с медалью на груди! Вот уж поиздевается надо мной Григорий. Но я медали ему не покажу, а спрячу для забавы будущим детям. Всем вам земной поклон от меня! К сему руку приложил Степан Непийвода».

В глубокой тишине было слышно, как вздохнула Катерина Семеновна:

— Слава тебе, господи! — и перекрестилась… Григорий часто навещал семью Непийводы. Каждый раз Катерина Семеновна, тревожно глядя на него, спрашивала:

— Гриша, скажи, скоро ли конец войне?

— Скоро, Катерина Семеновна, — уверенно отвечал он и всегда рассказывал ей о последних известиях с дальневосточного фронта. Иван Макарович молча кивал головой, а в глазах матери то вспыхивала, то потухала надежда, хотя Григорий старался всегда говорить бодрым, уверенным голосом.

Однажды, в ненастный декабрьский вечер, наскоро стряхнув снег с пальто и шапки, Григорий, не ожидая вопроса Катерины Семеновны, весело произнес:

— Ну, теперь войне действительно скоро конец.

Все вздохнули с облегчением, устремив на Петровского вопросительные взгляды.

Григорий вынул из кармана небольшую бумагу, отпечатанную на гектографе синей краской, и, поглядывая на нее, начал рассказ:

— Порт-Артур пал. Пала неприступная крепость. Россия, шесть лет владея ею, затратила на укрепление миллионы народных денег. Россия считала себя непобедимой: во всех газетах писали о том, что русский царь проучил азиатских вояк. И вдруг маленькая Япония победила великана…

— Выходит, она сильнее?

— Не в этом дело. Русские солдаты храбрые и мужественные. Но проиграл не народ, а Николай Второй со своими министрами и генералами. Это поражение на руку простому трудовому люду: ослабленный в войне царизм легче будет свергнуть и легче будет взять власть в свои руки.

Иван Макарович, выслушав Петровского, сокрушенно покачал головой:

— Ты, Григорий, все понятно растолковал. А как обидно получается, совсем как в улье: целый день трудяга пчелка носит медок, а он достается ненасытным трутням…

Катерина Семеновна, внимательно следившая за разговором, спросила:

— А все же, Гриша, как ты думаешь, скоро вернется Степан?

Смущенно улыбаясь, она неотрывно смотрела на него. Петровский понимал, что не может дать ей точного ответа, да она и сама это хорошо знала. Но он твердо ответил:

— Не печальтесь, родная. Степан скоро вернется.

2

В воскресенье, 9 января 1905 года, в Петербурге царь Николай II расстрелял мирную манифестацию рабочих. Несмотря на гробовое молчание местных газет, весть о Кровавом воскресенье молниеносно докатилась и до берегов Днепра.

Поздней морозной ночью на квартире Петровского в Новых Кайдаках экстренно собрался Екатеринославский комитет РСДРП. Был и представитель из центра, в котором Григорий Иванович узнал человека, которого они со Степаном Непийводой несколько лет тому назад трепетно ждали в Потемкинском парке. Теперь его называли товарищем Михаилом.

Окинув всех внимательным взглядом, словно собираясь запомнить каждого, товарищ Михаил сказал:

— Правительство утаивает правду о том, что произошло девятого января на Дворцовой площади. Мы же обязаны рассказать людям истину. Доведенные до отчаяния полуголодным существованием и изнурительным трудом, люди решили всем миром идти к царю-батюшке и просить у него заступничества и помощи. Во главе с попом Гапоном около ста сорока тысяч петербургских пролетариев с хоругвями и портретом царя двинулись на площадь в надежде на царскую милость. Но царь встретил мирный парод пулями и шашками… Около четырех с половиной тысяч человек убито и ранено.

Возгласы гнева и возмущения вырвались из груди притихших и взволнованных слушателей.

— Николай Второй, — продолжал Михаил, — решил запугать народ, но это ему не удалось. Если раньше часть рабочих верила в царя, то теперь он расстрелял эту наивную веру, показал дикую, жестокую полицейскую сущность самодержавного режима. Можем ли мы после этого молчать? Нет, не можем. Кровь питерских рабочих взывает к отмщенью! — горячо закончил товарищ Михаил свою речь.

Петровский поднялся с места и взволнованно заговорил:

— У рабочих есть проверенный способ отстаивать свои интересы — мы объявим стачку!

— Правильно, — единодушно поддержали его присутствующие…

С рассветом на высокой трубе Брянского завода ярким пламенем заполыхал алый флаг. Он реял в небе, напоминая о невинно пролитой крови петербургских рабочих, о боевой солидарности тружеников всей России.

Разговоры о петербургских событиях не утихали, о них можно было услышать всюду: в цехах, на улицах, в трамвае.

— А чем воевать?

— Ножом и топором.

— Ножом и топором против винтовки и пулемета?..

— Хорошо бы пушки. Но где их взять…

— Все пушки у царя…

«Жаль, — думал Петровский, — сейчас в городе нет моих первых учителей и соратников: Бабушкина, Лалаянца, Цхакая и Степана Непийводы. Сложная обстановка требует решительных и энергичных действий, а посоветоваться не с кем — многие арестованы или ушли в подполье».

Петровский изучил несколько ленинских статей, напечатанных в газете «Вперед», и решил ознакомить с ними заводских рабочих.

— Послушайте, как оценивает Владимир Ильич Ленин трагедию в Петербурге: «Величайшие исторические события происходят в России… Тысячи убитых и раненых — таковы итоги кровавого воскресенья 9 января в Петербурге. Войско победило безоружных рабочих, женщин и детей… Рабочий класс получил великий урок гражданской войны; революционное воспитание пролетариата за один день шагнуло вперед так, как оно не могло бы шагнуть в месяцы и годы серой, будничной, забитой жизни…»

— Именно забитой.

— У-у, как пишет! — восторженно воскликнул худощавый молодой доменщик, стоявший рядом с Петровским.

— Слушайте дальше, — продолжал Григорий Иванович. — «Лозунг геройского петербургского пролетариата: „Смерть или свобода!“ эхом перекатывается теперь по всей России». А вот в нашем Екатеринославском комитете РСДРП засели меньшевики и тормозят дело, не считаясь с желанием рабочих сражаться. Те заводы, где они побывали, уже не бастуют. Всем известно, что меньшевики идут на поводу у либералов и только болтают о революции. А в революционном дело нужны боевая готовность и решительные действия. Послушайте, как об этом пишет Ленин: «Немедленное вооружение рабочих и всех граждан вообще, подготовка и организация революционных сил для уничтожения правительственных властей и учреждений…»

— Верно пишет Ленин… Он знает…

— Если размахнуться во всю ширь да объединиться — сразу Миколку скинем!..

— Бороться надо с оружием!

Взволнованные реплики раздавались со всех сторон.

— Для этого надо собрать все силы в один кулак, — снова овладел вниманием слушателей Григорий Иванович. — Надо обратиться с листовкой и к селянам, призвать их к объединению, к неподчинению полиции и царским властям, к неуплате налогов, к немедленной конфискации помещичьих земель.

— Хорошо бы всем вместе! Какая это была бы сила! — заговорили рабочие. — Тогда бы нас не одолели!

— Правильно! Когда мы все объединимся — рабочие, крестьяне, солдаты, — нас никто не победит! — заключил Петровский.

Вскоре екатеринославским большевикам удалось переслать за границу письмо, в котором они засвидетельствовали свою готовность подчиниться решениям III съезда партии, наметившего четкую линию в нынешней революции. Меньшевики же не пожелали принять участие в съезде, а затем отказались от выполнения его решений. Центральный Комитет, избранный съездом, лишил полномочий Екатеринославский меньшевистский комитет, а большевистскую группу провозгласил Екатеринославским комитетом РСДРП.

Постановление об этом было напечатано в газете «Пролетарий», объявленной теперь центральным органом партии.

3

Приближался международный день пролетарской солидарности Первое мая, который надо было провести сплоченно и организованно. Екатеринославские большевики заранее отпечатали листовки, разработали подробный план рабочей демонстрации.

Но к Первому мая готовились не только рабочие. Полиция, жандармерия, охранка — вся эта многочисленная свора карателей была приведена в боевую готовность. Намечено было, где поставить вооруженные кордоны, какие улицы и здания блокировать, за кем следить особенно тщательно.

Накануне праздника екатеринославский полицмейстер Машковский вызвал к себе подчиненных офицеров.

— Господа, — обратился он к ним, — известно, что в нашем городе свила гнездо крамола. Здесь большое скопление промышленных рабочих, много высланных социал-демократов… Мы, верноподданные царя и отечества, обязаны показать завтра нашу патриотическую преданность и крепость духа. Напоминаю еще раз: получено разрешение в случае необходимости применить оружие. Я уверен, что ни у кого из вас не дрогнет рука. С богом, господа!

Ночь прошла в тревоге и напряжении, в ожидании чрезвычайных событий. Две противоборствующие силы притаились в ночной темноте.

Принизывающий, холодный ветер к рассвету утих. Неподвижно стояли весенние деревья. Мирно и спокойно было на приднепровской земле, и ничто, казалось, не предвещало беды.

Ранним утром на заводских окраинах началось необычное оживление. Группы празднично одетых рабочих с красными бантами на груди собирались возле своих заводов и, построившись в шеренги, стали стекаться к центральной площади города.

Но, куда бы они ни направлялись, всюду натыкались на полицейские заслоны. Вооруженные охранники, жандармы и городовые стояли нерушимо и грозно.

Солнце уже близилось к зениту, но ни одной группе рабочих не удалось проникнуть в центр города, слиться в колонны и двинуться, как было заранее условлено, по Екатерининскому проспекту.

Главные силы полиция сосредоточила на окраинах, предполагая, что оттуда начнется движение рабочих. Петровский с большой группой товарищей прошел берегом Днепра, в обход вооруженных кордонов, и пробился к городскому театру. Живая людская река, прорвав полицейскую цепь, шумно вылилась на площадь.

— Вперед, товарищи! — крикнул Петровский.

Ободренные первой удачей, рабочие уверенно и твердо зашагали по площади. Но наперерез демонстрантам уже мчались с шашками наголо драгуны. Впереди, размахивая револьвером, ротмистр Шульц.

— Назад! Назад, негодяи! — неистовствовал он.

— К оружию! — крикнул полицмейстер Машковский, догоняя Шульца.

В колонну рабочих врезались конные, прогремели выстрелы, блеснули шашки. Раздались крики и стоны раненых. Большевик Черкашин выхватил револьвер и прицелился в Машковского. Кто-то невзначай толкнул Черкашина, и пуля прожужжала мимо уха полицмейстера. Спасать Машковского кинулся весь отряд во главе с ротмистром. Свист сабель и выстрелы заглушили все остальные звуки. Сопротивление безоружных рабочих было сломлено. На Черкашина навалились, скрутили руки, потащили в полицейское управление.

Рабочие подбирали раненых…

Допрашивали Черкашина сам Машковский и ротмистр Шульц.

— Вы хотели убить благородного человека? — спросил Шульц.

— Нет, — спокойно ответил Черкашин.

— Вы же стреляли…

— Я хотел убить не «благородного человека», а кровавого палача.

В Петербург полетели депеши. В ту же ночь военный трибунал приговорил Черкашина к расстрелу.

Утром рабочие читали листовку Екатеринославского большевистского комитета, которая сообщала о приговоре царского суда, призывала к организованному выступлению и свержению самодержавия. Черкашину расстрел был заменен пожизненной каторгой. Волна забастовок не утихала…

4

Стоял теплый, чуть позолоченный август. Доменика, задумавшись, сидела у стола. Снова мужа нет дома, снова тревога за него не дает ей покоя. Вот и дети уже подросли, а как редко видят они отца!.. Нынче воскресный день, но Григорий ушел куда-то еще на рассвете…

Доменике вспомнилась вдруг их давняя встреча и принесенный Григорием исполинский арбуз с ярко-красной сахарной сердцевиной… Невольно она улыбнулась.

Дверь отворилась — муж вошел, чем-то расстроенный.

— Что случилось, Гриша?

— Ничего особенного, не волнуйся, — ответил он, а сам стал протирать глаза уголком платка.

«Что у него с глазами?» — обеспокоенно подумала Доменика.

С весны Петровский снова работал на Брянском заводе токарем, заработок его стал надежнее, настроение поднялось. Доменика видела, как муж охотно отправляется на работу, и радовалась этому. Рабочие уважали и ценили ого — избрали председателем заводского комитета профсоюза, а ведь там семь тысяч тружеников. Григории Иванович всегда и везде с ними — и в радости и в беде. Помнит она тревожный июнь этого года, когда в поддержку восстания черноморского броненосца «Потемкин» забастовали все екатеринославские фабрики и заводы. Губернатор вызывал тогда добавочные войска… Страшно было. Но она преодолела страх за мужа, гордилась им…

Григорий снял праздничную сатиновую косоворотку, надел домашнюю полотняную рубаху, умылся и начал разбирать в ящике бумаги. «Значит, что-то случилось все-таки, скрывает от меня…»

Силясь сдержать волнение, тихо проговорила:

— Сказал бы уж прямо, что тебе грозит, в какой тюрьме тебя искать.

Григорий с трудом оторвался от своих мыслей:

— Успокойся, Домочка. Ты же у меня храбрая! — И снова протер платком глаза.

— Болят?

— Да, немножко. Верно, к доктору придется пойти. Сядь и выслушай меня внимательно. Вот уже восемь месяцев по всей России идут забастовки, вспыхивают крестьянские бунты, и в нашей губернии тоже горят барские усадьбы. Царское правительство растеряно…

— Это правда, Гриша, что в мостовом цехе арестовали несколько человек, но рабочие сказали, если не выпустят задержанных, объявят забастовку? А заводчики струсили и всех выпустили?

— Правда, правда, Домочка. Теперь все больше и больше рабочих и крестьян идет за социал-демократической партией, требует восьмичасового рабочего дня, конфискации помещичьих земель, демократической республики…

— Ох, Гриша, неужели будет, как ты говоришь? Скажи мне откровенно, ты куда-нибудь поедешь по этим делам?

— Поеду ли? — переспросил Григорий Иванович. — Еще и сам не знаю. С радостью остался бы дома, возле тебя и детей, но дело вот в чем: царь издал манифест, в котором будто бы идет на уступки народу. В манифесте сказано, что он хочет учредить Государственную думу, где народ будет иметь только совещательный голос.

— Как в той картине, которую ты как-то показывал, — сказала Доменика и улыбнулась, радуясь тому, что Григорий так понятно ей все растолковал.

— Весь аппарат, полиция, жандармерия, — продолжал Григорий Иванович, — остаются на старом месте. Какое же это народное представительство, если от участия в выборах, по сути, отстраняется почти весь народ? Это пародия на демократию. Ведь избирать будут помещики, капиталисты, попы да еще зажиточные крестьяне, а рабочим туда ходу нет! Царь поручил организовать Думу министру внутренних дел Булыгину.

— Да-а?! — усмехнулась Доменика. — Мне вспомнились твои слова, которые ты сказал, когда Степана брали на японскую войну: «Посылать Степана туда — все равно что заставить козла стеречь капусту». Вот и этот Булыгин так же в Думе?

— Похоже, но только совсем наоборот, — ответил Петровский. — Министр внутренних дел будет жрать капусту, пока не лопнет, лишь бы угодить самодержцу. Дума будет полицейской, черносотенной — короче говоря, карикатурой на настоящий парламент. Все это надо разъяснить рабочим, народу. А для такого серьезного дела потребуется время. Поняла?

Доменике не впервые было помогать Григорию в распространении листовок Екатеринославского комитета и ЦК РСДРП. Помогла она и на этот раз.

В листовке говорилось: «Мы заявляем, что народу необходимо представительство, основанное на началах, совершенно противоположных тем, по которым строится Государственная дума. Народу необходимо единое собрание представителей, обладающее всей полнотой государственной власти, избранное при полной личной и гражданской свободе путем всеобщей, равной, прямой и тайной подачи голосов… Новый необходимый народу государственный строй есть демократическая республика, основанная всецело на самодержавии народа. Осуществить такой строй может только вооруженное всенародное восстание против царского правительства…»

…Рабочие установили на Брянской площади чучело, на груди которого красовалась надпись: «Депутат Булыгинской думы».

Целый день простояло чучело на площади, вызывая насмешки прохожих. Какой-то ретивый городовой хотел чучело свалить, но на него цыкнули из толпы, и он отступил. Вдруг на площади появился пристав.

— Убрать! Запорю!

— Кого убрать?

— Депутат — личность неприкосновенная! — раздавалось со всех сторон, и пристав, не стерпев насмешек, незаметно ретировался.

Лишь ночью решились власти разделаться с чучелом.

5

За несколько месяцев 1905 года народы бескрайней романовской империи, придавленные и забитые вековечным гнетом, от детско-наивной веры улучшить свою жизнь милостью доброго монарха перешли к политической борьбе. На гребне высокой революционной волны народного гнева призывно зазвучал голос передового пролетариата: «Смерть или свобода!» Вооружался трудовой народ многочисленных губерний России, жаждущей вырваться из оков эксплуатации и порабощения.

В Екатеринославе на улицах, бульварах, в скверах толпы оживленных людей с красными бантами в петлицах. Среди городских крестьяне в полотняной одежде, поношенных свитках, постолах, а то и просто босые. Ходят, останавливаются, прислушиваются, горячо о чем-то говорят.

Даже городовые как-то сникли, не чувствуют былой власти. Жандармы теперь появляются только группами, не вступают ни в какие стычки, минуют опасные места. Губернатор показывается на улице лишь под усиленной охраной. На фабриках и заводах даже самые свирепые мастера приутихли, ходят словно со связанными руками, а в глазах — неуверенность и страх.

В городском саду митингуют, собирают деньги на динамит, огнестрельное оружие, «на гроб Николаю Второму», ораторы в открытую призывают к свержению самодержавия…

В овраге за городом рабочие устроили тир. В дружину Петровского попал девятнадцатилетний Федор Дудко — высокий, широкоплечий богатырь. Где бы он ни появлялся, всюду становился душой компании.

Многие девчата заглядывались на Федора, а ему приглянулась Василинка: умная, смелая и добрая девушка. В ее карих глазах, опушенных длинными темными ресницами, прыгали озорные бесенята, а губы всегда улыбались.

На последнем учении Федор выбил самое большое количество очков.

— Хорошо стреляешь! — похвалил Петровский.

— Нужно, Григорий Иванович, — просто ответил Федор. И, помолчав, добавил: — А вообще я люблю сады… и цветы.

— Цветы… — проговорил Петровский. — Когда-нибудь, Федя, и цветами займемся… Придет время.

— Непременно, — уверенно, как о давно решенном, сказал Федор и осторожно подхватил рукой серебристую паутинку бабьего лета.

Мягкими, ласковыми лучами встретило солнце рабочих, студентов и гимназистов, вышедших на демонстрацию в теплое октябрьское утро. Клены расстелили перед людьми золотой ковер из осенних листьев, гремела на Екатерининском проспекте песня, отдавались эхом четкие, твердые шаги, блестели молодые, полные надежды глаза. Пламенели на солнце красные знамена.

Внезапно, будто из-под земли, вылетела из-за угла казачья сотня с пиками наперевес… С диким свистом и гиканьем врезались всадники в колонны. Дрогнули ряды, крики и стоны раненых нарушили праздничную торжественность. Но уже через минуту демонстранты подняли с земли пострадавших и, поддерживая их, упрямо пошли вперед… К рабочим присоединились студенты гордого училища.

Словно пушечные выстрелы, гремели над колоннами слова:

— Долой самодержавие!

— Да здравствует революция!

Во главе многотысячной демонстрации шел Григорий Петровский. Много пришлось потрудиться ему, чтобы так единодушно вышли сегодня на соединение с рабочими екатеринославских заводов железнодорожники Екатерининской дороги.

Вдруг из-за двухэтажного дома городской управы показались солдаты Симферопольского полка, открыли огонь.

— Товарищи! — раздался голос Петровского. — Будем строить баррикады.

И закипела работа. Люди поспешно вытаскивали из дворов телеги, сани, валили телеграфные столбы, выворачивали булыжники, несли старую мебель… Вооруженным царским солдатам преградили путь молниеносно возведенные заграждения. Грянул дружный залп из ружей и револьверов, захрапели испуганные лошади, рванулись в сторону.

Неприятельский огонь становился все более яростным.

— Отступаем в рабочие районы, — опять распорядился Петровский.

Отступали. Несли убитых, вели раненых. Днепровские волны накатывались на берег, будто хотели влиться в скорбную процессию. Спешили к Первой Чечелевке, никто не сворачивал домой.

Возле Брянского завода, там, где Орловская улица спускается вниз, упираясь в начало Чечелевки и Брянской площади, остановились и стали возводить баррикаду. И стар и млад старались что-то сделать: рыли рвы, копали глубокие ямы, спиливали и тащили телеграфные столбы, разбирали булыжную мостовую, опрокидывали возы и тачки. Приволокли с угла будку городового, бросили на общую кучу громадную вывеску с золотым орлом. Рукотворная гора росла, причудливо ощетинивалась. Мальчишки богали на железнодорожное заводское полотно, где с помощью взрослых отвинчивали гайки, поддевали ломом и тащили шпалы на баррикаду. Доменика со старшим сыном Петром тоже здесь — носят булыжники.

Рабочий люд укреплял свои позиции, все было приготовлено для решительного отпора.

Тем временем под прикрытием казаков к Чечелевке двигалась рота Феодосийского полка.

Рабочие затаились за баррикадой, в ближайших дворах и подвалах. Солдаты сжимали в руках винтовки, рабочие заряжали револьверы, на втором этаже углового дома двое парней держали наготове самодельные бомбы…

Звенела густая, напряженная тишина.

«Скорей бы!» — думал Петровский.

«Скорей бы!» — торопили рабочие.

«Скорей бы!» — нервничал молоденький поручик, стоявший впереди роты.

Тишину вспорола резкая команда офицера, вслед за ней раздались беспорядочные выстрелы солдат. Револьверы, охотничьи ружья, старые берданки — все, что удалось раздобыть рабочим, было пущено в ход. Даже камни. Но есть еще бомбы, над которыми все последние месяцы усердно колдовали рабочие-химики. Из окна углового дома чья-то сильная рука метнула одну из них: за баррикадой выросло облако густого черного дыма. Когда он рассеялся, на мостовой осталось лежать несколько карателей. Не успели опомниться, полетела и вторая бомба…

Вдруг из засады выскочил Федор Дудко, плечом уперся в опрокинутую тачку, вытянул руку, прицеливаясь в офицера. Но внезапно повалился и, уже падая, выстрелил вверх. Петровский бросился к нему.

— Не вовремя, — виновато улыбаясь, проговорил Федор. — Вы идите… Я сам…

Но смерть уже затуманила его взор…

Губернатор стянул к Чечелевке все воинские части, находившиеся в Екатеринославе. Бой затих, когда стемнело…

На следующий день хоронили убитых. Из каменной Часовни Брянского завода выносили дощатые гробы, обрамленные красными и черными лентами. Впереди траурной процессии призывно алел плакат: «Долой самодержавие, да здравствует революция!», реяли знамена, зеленели венки. Весь путь — от завода до городского кладбища — охраняли рабочие.

За гробом Федора Дудко шла Василинка. Губы крепко сжаты, в скорбных глазах ни слезинки.

Вы жертвою пали в борьбе роковой

Любви беззаветной к народу,

Вы отдали все, что могли, за него,

За жизнь его, честь и свободу!

Огромная, многотысячная толпа напоминала Днепр в половодье — могучая река вот-вот выйдет из берегов в смоет, снесет все, что встретит на своем пути… Так представлялось не только рабочим, хмуро шагавшим с крепко сжатыми кулаками, но и солдатам, молча сопровождавшим похоронную процессию и украдкой поглядывавшим то на убитых, то на полицмейстера, который держался на почтительном расстоянии, прижимая лошадь к краю тротуара…

На кладбище остановились возле выкопанных могил. Федор лежал с белым, будто мраморным, лицом. «Не расти на земле садам, которые мечтал посадить Федор…» — подумал Петровский. Зажав в левой руке черную шляпу, прерывающимся, взволнованным голосом он сказал надгробную речь. Закончил призывом:

— Мертвые зовут к отмщению! Долой прогнивший самодержавный строй! Да здравствует революция! К оружию, товарищи!

Скорбные слова песни заглушили глухой стук земляных комьев о крышки гробов и церковную молитву.

С кладбища Григорий Иванович возвращался медленно, думая о событиях последних дней, о предательской роли меньшевиков, подтачивающих своей агитацией веру рабочих в победу.

«Но мы, большевики, — размышлял он, — руководствуемся одним непреложным законом: учиться, вооружаться и наступать. Смело и решительно! И победа будет за нами!»

6

В эти холодные октябрьские дни пятого года царь Николай II пребывал в полном смятении духа.

Еще в детстве нападал на него, бывало, беспричинный страх, он постоянно ожидал чего-то необычного, верил в приметы…

Женившись на немецкой принцессе Алисе Гессенской, ставшей царицей Александрой Федоровной, Николай приобрел в ее лице незаменимого советчика. Окружив себя толпой хитрецов и юродивых, она принялась диктовать царственному своему супругу то, что нашептывали ей ловкачи и пройдохи, смекнувшие, что на царской глупости можно неплохо нажиться. Предсказывали всяческие трагедии, пророчили несчастья. Ему советовали всякое, но он не мог понять, к чьему слову прислушаться, а чьим пренебречь. И только когда тонкие, бледные губы Алисы шептали ему свои советы, он безоговорочно следовал им. Нервы у Николая совсем разгулялись, среди ночи он вскакивал с постели, обливаясь холодным потом, задыхаясь, что-то хрипел, судорожно растирал впалую грудь, потом неистово крестился, устремив взгляд на икону. В последнее время на царя еженощно нападал мистический ужас, охватывало чувство непоправимой беды… Никогда еще в его царствование смута не достигала подобных размеров… В обеих столицах — Петербурге и Москве — бастуют фабрики и заводы, стачки перекинулись почти во все промышленные города империи, повсюду вспыхивают крестьянские волнения, неспокойно в войсках, на железных дорогах стоят составы, даже императорский поезд не может пробиться из Петергофа — одной из летних царских резиденций — в Петербург, потому что везде бунтуют…

Единственное утешение — это яхта, стоящая наготове в Финском заливе. По утрам он выходил на берег, смотрел на белое быстроходное судно и немного успокаивался… Что бы там ни случилось, он со своим семейством успеет уплыть в дальние спокойные края. Спасти жизнь себе, императрице, дочерям, цесаревичу, долгожданному наследнику… Возьмет с собой из придворных лишь самых преданных, и конечно в первую очередь министра двора — барона Фредерикса…

Войдя в кабинет, царь глянул на письменный стол. Вечно ему подсовывают какие-то записочки, которые пестрят сведениями о революционных митингах, арестах агитаторов, поджогах барских усадеб, волнениях в войсках, забастовках… Все клянутся в любви и преданности его особе, а сколько в тех словах правды — попробуй разберись… Вот Витте всучил всеподданнейший доклад с предложением создать в России, в отличие от Булыгинской, законодательную думу, российский парламент… На кой черт ему эти европейские парламенты! Если бы можно было закрыть границу, да так, чтобы ни один русский и носа за нее не смог сунуть, вот тогда бы в стране началось настоящее благоденствие…

Об этом и еще о многом другом думал царь, сидя в своем петергофском дворце, когда ему доложили о графе Витте. Вошел полный, уже немолодой человек с умными, усталыми глазами. В недалеком прошлом — министр финансов, прославившийся удачно проведенной в России денежной реформой и введением государственной монополии на винные изделия. Он проявил себя также и на дипломатическом поприще, благополучно заключив в конце августа Портсмутский мирный договор с Японией, за что был удостоен графского титула. Витте с самого начала был против этой войны, но генеральская клика и сам император возлагали на нее слишком большие надежды.

— Прошу садиться, граф, — сказал Николай.

— Благодарю, ваше императорское величество, — почтительно склонился в поклоне Витте.

— Я прочитал ваш доклад, граф. Почему вы считаете, что России нужна именно законодательная дума?

Витте посмотрел на безвольное, растерянное лицо самодержца и подумал о том, что как раз этому и посвящен его доклад. Однако он знал и другое: Николай II не отличается умением схватывать основное в написанном, поэтому ему необходимо все повторить устно.

— Ваше императорское величество, — начал Витте спокойно и не спеша, — люди дурно устроены: они стремятся к свободе и самоуправлению. Если вовремя не дать им разумной свободы, не ослабить вожжи, то возникнут такие неприятные явления, как беспорядки и волнения… До этой несчастной войны с Японией, — при этих словах царь брезгливо поморщился, но Витте, будто не замечая этого, повторил: —… до этой несчастной войны в империи было более-менее спокойно.

Витте умолк, немигающе глядя на царя и пытаясь угадать, о чем тот думает и надо ли продолжать. Николай нервно дернул левым плечом, будто пытаясь сбросить с него что-то, и раздраженно спросил:

— А чем, собственно, не подошла Булыгинская дума?

— Она законосовещательна, то есть безвластна, — быстро ответил Витте.

— Позвольте, граф, власть дана мне всевышним, и я ни с кем не обязан ее делить, — вновь подергивая плечом, отчеканил царь.

«Это со слов кретина Горемыкина, — подумал Витте. — Ведь недаром этот ничтожнейший член Государственного совета в последние дни так часто посещает Петергоф», — но вслух сказал другое:

— Ваше императорское величество, это одна из основных царских прерогатив, и на нее никто не покушается. И дело вовсе не в том, что придется делить власть или даровать свободу, но пообещать надо. Нынешняя обстановка в стране чрезвычайно сложна. Россия напоминает сейчас разбушевавшийся океан. И этот океан надо переплыть. И, какой бы курс вы ни взяли, ваше величество, на какой бы пароход ни сели, переплыть океан без некоторого риска невозможно. Я глубоко убежден, что мой пароход и мой курс наиболее надежны. Повторяю, не обязательно выполнять, однако пообещать необходимо.

Умный и гибкий царедворец, Витте прекрасно знал, как обращаться с жестоким, ограниченным и безвольным монархом, всецело находившимся под влиянием своей истеричной супруги. Произнеся эти успокоительные слова, он решил припугнуть Николая, сославшись на угрожающую обстановку в стране — забастовки, крестьянские волнения, неповиновение в войсках…

— Ваше императорское величество, имеются только дна пути спасения России: это — диктатура или конституция. Почти все наши войска сейчас на Дальнем Востоке, следовательно, опереться нам не на кого… Мне думается, что второй путь, то есть конституция, законодательная дума и гражданские свободы, в данный момент более верный.

Витте искал слова, пытаясь доказать, что он искренне, как никто другой, хочет сохранить царскую монархию, спасти династию, что предан ей беспредельно. Понимая все ничтожество Николая, он в то же время не забывал, что именно царь присвоил ему графский титул. Взглянул на самодержца, вспомнил, как много лет тому назад на Киевском вокзале в царских комнатах расшалились пятнадцатилетний наследник Николай и его младший брат Георгий и как великий князь Владимир Александрович на глазах именитой публики надрал Николаю уши. Теперь перед ним сидел тридцатисемилетний тщедушный правитель, который и ныне заслуживает того, чтобы ему надрали уши. И вдруг ему стало жаль этого безвольного, трусливого и жестокого человека, именовавшегося царем. Однако чувство жалости тотчас исчезло — необходимо было спасать страну и трон. Крупный политический деятель, человек проницательного ума, Витте, будучи убежденным монархистом, в то же время понимал, что Россия без развития капиталистического способа производства в промышленности и сельском хозяйстве не может существовать как сильная самостоятельная держава, и всей своей деятельностью старался примирить самодержавие с буржуазией. Глядишь, потомки и скажут, что он — граф Витте — облагодетельствовал Россию!

Николай во время всего монолога Витте согласно кивал головой, как бы говоря: я верю тебе, мой преданный друг, и поступлю так, как ты того хочешь. И хотя царь и в самом деле дал твердое слово, что поступит так, как советует ему Витте, тот не был все-таки уверен в успехе…

Действительно, чаша весов поначалу склонилась в пользу диктатуры. Искали только диктатора. Остановились на великом князе, дяде царя Николае Николаевиче, которого как раз теперь не было в Петербурге, и поэтому царь приказал немедленно разыскать дядюшку и доставить в Петергоф.

Великого князя встретил барон Фредерикс.

— Ты есть быть диктатор! — ткнув острым пальцем в грудь Николая Николаевича, воскликнул Фредерикс.

Тот с недоумением некоторое время смотрел на Фредерикса, потом медленно вынул из кармана револьвер:

— Это видишь?

— Видишь, — растерянно произнес тот.

— Так вот: сейчас я пойду к императору, и, если он не согласится подписать манифест о законодательной Думе и гражданской свободе, а будет настаивать на диктаторстве, я пущу себе пулю в лоб.

Эти слова великого князя не удивили Фредерикса — он прекрасно знал его раздерганный алкоголем характер, его неожиданные вспышки и приступы меланхолии.

Спрятав револьвер, Николай Николаевич исчез за дверью царского кабинета.

Через несколько минут он вышел оттуда и самодовольно бросил Фредериксу:

— Пригласи Витте…

Когда Витте ушел с подписанным манифестом и назначением его на пост председателя Совета министров, Николай II долго еще не мог прийти в себя. Потом сел за стол, пододвинул к себе стопку тонких листков бумаги и начал писать письмо самому близкому по духу человеку генералу Трепову: «Да, России даруется конституция. Не много нас было, которые боролись против нее. Но поддержки в этой борьбе ниоткуда не пришло, всякий день от нас отворачивалось все большее количество людей, и в конце концов случилось неизбежное…»

Граф Витте, возвращаясь на пароходе в Петербург, иронически поглядывал на своих спутников, которые вели себя так, словно им еще недавно грозила смертельная опасность и вот вдруг она миновала. В каком-то восторженно-невменяемом состоянии был князь Алексей Дмитриевич Оболенский, в последние дни тенью ходивший за графом и уверявший, что наступит прямо-таки конец света, если царь не подпишет манифест.

— Сегодня нам посчастливилось присутствовать при историческом великом государственном акте, от которого начинается отсчет времени… — торжественно произнес Оболенский.

— Заводной гармошка! — задребезжал Фредерикс, широко улыбаясь, как улыбается солдат, только что произведенный в фельдфебели.

— Понесло! — бесцеремонно оборвал Николай Николаевич речь Оболенского, и тот умолк, недовольно поджав губы, а великий князь обратился к Витте: — Сегодня — семнадцатое октября тысяча девятьсот пятого года. Семнадцать — счастливое число. Сегодня, граф, вы спасли династию Романовых!

— Дай-то бог, чтобы на этот раз все обошлось благополучно, — сказал Витте, а сам подумал, что великий князь слишком уж легко обо всем судит. Спиритизм, вино и женщины не оставляют ему времени вникнуть в государственные перипетии.

У всех было приподнятое настроение, и только у Витте — именинника и творца конституции, как его сразу окрестили, — настроение не соответствовало моменту. Граф прекрасно понимал, что в самом скором времени найдутся люди, которые угадают истинный маневр царизма и желание правительства «пересидеть» революционную бурю в тихой бухте манифеста. У Витте был усталый вид, мешки под глазами набрякли, ныло больное ухо. Пожалуй, он один из придворных осознавал, как тяжело будет в целости и сохранности привести к желанной цели самодержавный российский корабль. Он догадывался, что и вокруг него с еще большим усердием будут плестись сети и расставляться ловушки.

Витте всегда восхищался смекалкой и ловкостью простого русского мужика, но больше всего любил в нем покорность. Теперь, когда этот кроткий народ взбунтовался, он, оскорбившись до глубины души в своих чувствах, негодовал: да как они посмели?! Теперь подавлением беспорядков будет руководить он, потому что никто лучше его, тактичнее и хитрее этого не сделает. Недаром для роли диктатора не нашли подходящей кандидатуры: все боятся ответственности, трусят и удирают с поля боя, находя массу причин и отговорок. Даже генерал Трепов, три дня тому назад отправивший губернаторам телеграфное распоряжение: «Холостых залпов не давать, патронов не жалеть!»

Витте не прислушивался к оживленной беседе своих спутников, сидел, отрешенно глядя вдаль. Спустя некоторое время он обратился к Николаю Николаевичу:

— Ваше высочество, мне, вероятно, придется просить вас, как командующего войсками Петербургского военного округа, вот о чем… — Витте помолчал и внимательно посмотрел на великого князя: — Я это говорю пока предположительно: возможно, для быстрейшего водворения порядка в столице на какой-то срок придется ввести в ней и ее окрестностях военное положение… Я прошу вас дать соответствующее указание.

Николай Николаевич охотно пообещал, что все части Петербургского военного округа будут приведены в боевую готовность, и заверил, что свой долг в случае необходимости он выполнит с честью. А через несколько дней великий князь пожаловал в Совет министров и так же горячо убеждал Витте ввести в городе не военное, а… особое положение.

— Пусть этим займется министр внутренних дел Дурново, — откровенно просил у Витте великий князь.

Новый председатель Совета министров раздраженно произнес:

— Не трудитесь, ваше высочество, пока я у власти, в Петербурге не будет ни военного, ни особого положения.

Заявив так, Витте не был уверен в этом. Он знал, что обстановка в стране напряженная, революция не пошла на убыль и, возможно, Россия стоит перед новой, еще более мощной революционной волной, а самодержавный корабль подвергается серьезной, даже смертельной, опасности…

Скоро о манифесте узнал весь Петербург, а потом и вся Россия.

В Екатеринославе местная газета «Приднепровский край» вышла с броской шапкой: «Конституция! Царь подарил конституцию». Газеты висели на заборах, на круглых тумбах, возле них собирались люди, читали, обсуждали, радовались…

7

Еще не успели высохнуть чернила на мирном договоре между Россией и Японией, как матери стали ждать сыновей с фронта. Катерина Семеновна тоже все посматривала в окно на улицу, ведущую к станции.

— Я думаю, что коль помирились, то для чего им нужны солдаты? Правда, Иван? — спрашивала она мужа.

— Да вроде так, — отвечал Иван Макарович, — но не забывай про канцелярию. Командиру что: «Шагом марш!» — и все, а канцеляристам еще обмозговать требуется, чтобы решить, кого отпустить, а кого и задержать согласно приказу по демобилизации. Вот, мать, в чем загвоздка! А к тому же какая даль…