Глава 19 Удар скорби

Глава 19

Удар скорби

— Что будем делать? — сказал Дон Кихот. — Перекрестимся и отдадим якорь, то есть сядем в лодку и перережем причал, коим она прикреплена к берегу[59].

Сервантес

…дрожащим между пламенем и дымом, беззвучно рассыпался Карфаген задолго до пророчества Катона.

Иосиф Бродский

Огонь можно потушить ударом.

Но неужели были такие, кто думал, что чехословацкий огонь потушен?

12 января 1969 года в Праге поджег себя студент Ян Палах. Это был протест против бесчеловечности одной половины мира и безразличия второй.

8 февраля я получил письмо из Кембриджа, штат Массачусетс. Мне предоставили возможность подать заявку на участие в международных семинарах, которые организовывал Генри Киссинджер (тогда еще ректор Гарвардского университета). Он собирал друзей американской культуры и политики. В письме сообщалось, что мои документы приняты на рассмотрение конкурсной комиссией. Неужели пора было менять учебник итальянского на учебник английского?

Того же 8 февраля мир оповестили о первом рейсе пассажирского «боинга»-гиганта «Джамбо Джет».

2 марта свой первый полет совершил и франко-английский самолет «конкорд».

Словно вся мировая техника соблазняла меня как можно быстрее перелететь через океан.

Но в тайге снежных сибирских тигров на берегу реки Уссури вспыхнула жестокая драка между пограничными войсками Китая и СССР. На бессмысленном острове Даманский остались шестьдесят трупов. Мировой конфликт, о котором писал еще Нострадамус, явил свой кровавый лунный рог на перевернутом горизонте.

И снова на несколько дней я решил съездить на курорт Боровец. В гостинице «Рабис» я встретил Джери. В последний раз мы так обрадовались друг другу. На улице нападало много красивого снега. Светило ослепительное горное солнце. Мы играли в пинг-понг на подметенной террасе. Гуляли, раздевшись до пояса. А Джери даже устроил себе что-то вроде пляжа.

Казалось, его охватил творческий запал. Я знал, что он давно уже работает над суперзаказом под условным названием «Коммунисты». Изначально он хотел написать сценарий, но позже сказал мне, что ориентируется на формат театральной пьесы. Это произведение должно было ознаменовать собой 25-летие победы социалистической революции в Болгарии. Но сейчас Джери работал вместе со Стефаном Цаневым и Геле (одним нашим молодым композитором, который обосновался в Чехословакии) над мюзиклом «Зигзаг».

Джери отдыхает от страшной темы, думалось мне. В формуле его творчества, очевидно, крепко прижилась необходимость сотрудничества с каким-нибудь поэтом. И я уже знал, что не со мной.

На мои безоблачные отношения со Стефаном только что легла неприятная тень. Я опубликовал в «Литфронте» его стихотворение о Дзержинском, не спросив согласия у самого автора. Это стихотворение мне принес все тот же Кюлюмов. Не добившись от меня ничего большего, Кюлюмов попросил меня хотя бы помочь с изданием какого-нибудь юбилейного поэтического сборника, посвященного ЧК. Наверное, я был достаточно наивен, полагая, что своим жестом мне удастся приятно удивить Стефана. Все получилось наоборот. Он обиделся и даже устроил в редакции скандал. Я очень разозлился и на себя и на него. Хотя мы оба сгоряча наговорили лишнего, со временем страсти улеглись, и, думаю, в этом большая заслуга Стефана. А Женя Евтушенко до сих пор пытается нас помирить:

— Стефан очень тепло о тебе отзывался!

— Женя, забудь! Все это в прошлом. Стефан — отличный поэт. И намного лучше меня выживает в той рыночной действительности, в какой мы вынуждены существовать.

Я не могу найти ответа на тягостный вопрос, намеренно ли кем-то плелись интриги между нами — или же мы сами попадались в капканы собственной мнительности.

И где теперь произведения, о которых тогда мне рассказывал Джери? Если они и были написаны, то кто-то сделал все возможное, чтоб они исчезли. По существу, большая часть произведений Джери, за исключением тех, что были созданы в эмиграции, помещены сейчас в некий странный карантин. Даже его неопубликованный роман «Крыша», отрывок из которого я поместил в свой журнал «Орфей» в 1992 году с целью заинтересовать публику и издателей, остается сокрытым от них. Хотя я считаю, что это самое критическое его творение, написанное в Болгарии до эмиграции.

Разумеется, у Джери есть такие произведения, которые абсолютно не соответствуют его сегодняшнему посмертному, но все еще не застывшему образу. Это, например, пьеса «Госпожа господина торговца сыром». В ней высмеивалось желание молодой болгарки эмигрировать любой ценой. Сегодня эта идея кажется мрачной пародией на нашу собственную драму. Я помню премьеру в театре «Трудовой фронт». Те, кто именовались тогда снобами, мещанской публикой, были разочарованы, потому что чувствовали, что весь пафос направлен против них. Но и знатоки театра не выглядели очарованными…

Джери хотелось освободиться от ауры талантливого юноши, избалованного флиртом с идеологической конъюнктурой. Внешне он не подавал виду, но его ужасно раздражали постоянные остроты на тему, что работает он по контракту с МВД. К тому времени модным и перспективным стал считаться другой наряд — диссидентский, или, применительно к Болгарии, полудиссидентский. «Оппозиция ее величества», как говорил Цветан Стоянов. Но джинсы для души тоже нельзя было купить в обычном магазине. Легче всего их доставали дети власть имущих. Они первыми догадались, что полудиссидентство может сулить шикарные привилегии.

Однажды на закате перед «Рабисом» остановилась длинная зеленая американская машина. Из нее вышло поровну юношей и девушек в одинаковых джинсах. Предводительствовал пожилой господин, который годился молодежи в деды. Оказалось, что это известная во всем мире труппа цирковых акробатов со своим тренером и менеджером. Событие не могло не взволновать наши утомленные души. Тут же началась организация «особого» вечера со всеми необходимыми атрибутами: растопка дровами камина, покупка спиртного, сбор сосулек и т. д.

После ужина мы погасили свет и сели у огня. Цирковые актрисы, конечно же, были в центре внимания. Видимо, наши интеллектуальные фокусы вызвали ревность у одного из акробатов, и он грубо осадил свою партнершу. Как будто желая напомнить ей, каков их обычный язык и каковы их взаимоотношения. Я же, вероятно под воздействием виски, достаточно патетично защитил даму. Акробат, как пружина, вскочил с ковра. Все подумали, что будет драка, и замерли. Но он постоял какое-то мгновение, как статуя перед стадионом, а потом резко развернулся и пошел в свой номер. Девушка грустно посмотрела на меня:

— Спасибо вам, что вступились. Но не надо было. Вы сильно рисковали. Он ужасно сильный и мог вас покалечить.

— Покалечить меня?! — глупо храбрился я. — А вы почему разрешаете ему так грубо с вами обращаться?

— Он хороший человек. Немного вспыльчивый, но завтра он передо мной извинится. Вот увидите! Потому что, знаете ли, наша профессия не позволяет нам ссориться, дуться друг на друга. Там, наверху, под куполом, когда я прыгаю с трапеции, он должен меня поймать. Иначе я разобьюсь. А потом я должна его перехватить, пока он летит в воздухе. Мы зависим друг от друга. Обида для нас равносильна смерти…

Я слушал эту простую логику девушки так, как мы слушаем цыганку, которая рассказывает, что нам уготовано судьбой. В этот миг двери в большой зал открылись и появился Джери с магнитофоном в руках. Он наверняка работал после ужина, а сейчас ему захотелось войти в игру самым эффектным образом. Но правил-то игры он не знал!

— О, мистер Левчев! — вскричал он. — Почему вы стоите как столб перед такой очаровательной дамой? На колени! Как истинный рыцарь и трубадур.

— Господи! Кажется, сыр начал вонять! — прорычал я.

Никто, кроме Джери, не понял, что именно я имел в виду. Взгляд, которого я удостоился, полнился болью и удивлением…

Я тут же пожалел о словах, которые сорвались у меня с языка. Подошел к Джери. Обнял. Он засмеялся наигранным смехом, как будто это была магнитофонная запись. Сам того не желая, я нанес «удар милосердия» и мысленно перекрестился. Прощай, Джери!

Не смею утверждать, что я уже тогда все понимал. Увы, это было не так! Долгие годы я не верил слухам о Джери, да и сейчас верю далеко не всему. Но одно было ясно: именно тогда, в конце зимы, когда лесные птицы уже зазывали весну, прилетел конец нашей дружбе.

Всего лишь через три месяца Джери исчез навсегда. Убежал! 15 июня, в воскресенье… Описание его бегства, наверное, самое трогательное из того, что мне довелось читать о нем.

Этот прощальный круг по окружной дороге!

Перед отъездом он сказал своему отцу, что вернется через несколько недель. Джери утверждал, что у него не было никакого предварительного плана. Но в то же время он ясно чувствовал, что никогда не вернется, хотя родина и попыталась удержать его нежнейшей сетью из солнечной красоты. (А Тодор Живков вспоминает, что они даже целовались на прощание!) Джери говорит о глубокой неприязни к действительности в социалистической Болгарии, о невыносимости, которую он осознает как зов судьбы. Позднее он напишет близким, что не намеревался бежать и что даже хотел вернуться, но какие-то люди, имена которых Джери не называет, взорвали мосты на его обратном пути: «Во-первых, это не я сбежал, это власти искусственно и преднамеренно создали обстоятельства, которые поставили меня в положение изгоя. Некоторым людям в Болгарии приходится выдумывать врагов, чтобы оправдать свою зарплату… Очевидно, цель была одна: сделать мое возвращение невозможным». Джери, по его же словам, хотел даже написать письмо Тодору Живкову, но отказался от этой мысли, потому как осознал, что и тот — жертва системы (?!). Это интересное прозрение, хотя оно и не соответствует описанному в «Заочных репортажах». Да, во всем этом есть кое-какие несоответствия, двойственность, непоследовательность — но именно в таких «отдельных штрихах» и заключается жестокая аутентичность его исповеди.

И я не могу последовательно продолжать свои романтические воспоминания о Джери — великолепном друге и писателе, о том Джери, которого я знал.

«Портрет моего двойника» — одна из лучших его книг. Сегодня мне кажется, что у него был даже не один, а много двойников. И я, возможно, был знаком лишь с одним из них. А невыносимость, о которой он говорит как о знаке судьбы, не является ли его несовместимостью с двойниками?

Иногда я думал: а что бы случилось с Джери, если бы он не убежал? Отказ в постановке одной пьесы (по словам самого Джери — «временный») совсем не означал отказ в доверии. А Джери не просто пользовался доверием — он был любимцем. Фильм Джагарова и Шарланджиева «Прокурор» был навсегда убран из проката, но карьеры Джагарова и Шарланджиева от этого абсолютно не пострадали. Для так называемой культурной общественности отказ фильму в прокате или запрещение какой-либо книги было самой лучшей рекламой. Джери стал бы именно таким героем, которым он так болезненно стремился казаться. К тому времени он был уже лауреатом Димитровской премии и в самом скором времени получил бы звание заслуженного, а может — сразу и народного деятеля культуры. Джери мог бы жить как Эмилиан Станев или Йордан Радичков. Если ему так уж не хотелось жить в Болгарии, он мог бы работать в какой-нибудь дипломатической миссии, как Валери Петров, Иво Андрич или Чеслав Милош. Нет! Что-то иное толкнуло моего друга на эту дорогу. Что-то более грозное и опасное, чем эмоциональная невыносимость. В письме к своим родителям он довольно ясно говорит о «внешнем принуждении», но, увы, довольно неясно обрисовывает этих неизвестных людей и причину собственного беспокойства. Потому-то его поступок и кажется таким абсурдно невероятным.

Даже тогда, когда его имя принялись вычеркивать из сериала «На каждом километре», рупор божий Радой Ралин говорил: «Не верьте ему! Он в командировке!»

На исходе осени того же 1969 года мы с Дорой оказались в Будапеште, где она открывала собственную выставку. Я даже съездил на день в Вену. На венгеро-австрийской границе со мной произошел отвратительный инцидент. Венгерский таможенник обыскал меня. Впрочем, он обыскивал всех болгар. У одной пожилой софиянки, которая отправлялась на лечение в Швейцарию, случилась истерика, когда она увидела, как разбрасывают ее вещи. Я же закричал, что буду жаловаться, как только вернусь в Болгарию. Венгры высмеяли меня по-русски и сообщили, что учинили такую строгую проверку как раз по распоряжению тех самых болгарских властей, которым я собираюсь пожаловаться. Это была не обычная граница, а граница между социализмом и капитализмом. А я оказался подозрительным, потому что у меня не было багажа. Единственное, что они могли у меня перерыть, — это кошелек. И в нем они нашли… один доллар! С автографом Джери Маркова. «Что означает этот доллар и что на нем написано?» — стали спрашивать мадьяры. И изъяли его.

На следующий день я вернулся в Будапешт. К нам с Дорой пришел старый друг Петер Юхас. И сильно удивился:

— Именно в этом отеле и именно в этом номере неделю назад жил Джери Марков. Тут мы встречались с Яной Пипковой. Какое совпадение!

Мы с Дорой только переглянулись. «Он в командировке!» Ну конечно! Раз он проскользнул там, где не может пройти даже его доллар…

Долгое время о жизни Джери я узнавал лишь от случая к случаю. В какой-то момент пол-Софии посылало ему некие антикварные книги. Сидя в кофейнях, мы смеялись, что собираем материал для новой пьесы Джери.

Цветан Стоянов с мучительной досадой рассказывал о своей встрече с Джери и о том, что его не покидало чувство, будто кто-то их подслушивает и записывает, так что говорить приходилось, как на экзамене по диамату.

Больше всего я узнал от мудреца Петра Увалиева, который эмигрировал в мир слов. В какой-то момент он с помощью Людмилы Живковой удочерил болгарскую девочку. Пьера раздражали мои вопросы о Джери, но все же он рассказал мне, как однажды тот позвонил ему из какого-то итальянского аэропорта и попросил выслать деньги или билет и встретить его в Лондоне. Пьер так и сделал и даже помог Джери поступить на работу на Би-би-си, но потом их отношения испортились. В Софии Пьер посвятил меня только в одну из причин: Джери тут же закрутил любовь со своей секретаршей.

Когда «Свободная Европа» начала транслировать его репортажи, большинство решило, что Джери попал в ловушку. Сегодня даже мне это кажется смешным. Но тогда версия, что Георгий Марков стал «нашим» спецкором на «Свободной Европе», подпитывалась слухами, что снохе Джери разрешили выехать за рубеж и она тайно вывезла своего ребенка, что его мать поехала убедить всех вернуться. Я не берусь судить, где кончается правда, а где начинается хорошо сочиненная легенда, которой кормили нас в кафе.

В 1974 году Джери адресовал мне открытое письмо. У этого факта есть своя предыстория и контекст. Солженицына исключили из Союза советских писателей спустя пять месяцев после бегства Джери. В конце следующего, 70-го, года ему вручили Нобелевскую премию. Но настоящая охота на Солженицына началась в 1974 году. Тогда впервые после Троцкого советского гражданина выдворили из страны. К тому моменту я уже стал первым заместителем председателя Национального совета Отечественного фронта. Сделался большим начальником с опасными перспективами. Союз писателей мне советовали обходить стороной. Тогда Джагаров, с которым мы не здоровались, организовал глупое собрание против Солженицына.

А я на него не пошел. Это произошло случайно и не было демонстрацией с моей стороны, так что я вряд ли могу похвастаться прозорливостью. Но когда я узнал, что там произошло, я горячо возблагодарил судьбу за то, что она меня оградила. Валери Петров, Христо Нанев, Марко Ганчев, Гочо Гочев, Благой Димитров (никого не пропустил?..) воздержались от голосования за резолюцию с осуждением Солженицына под тем предлогом, что не читали его произведений. Это было воспринято и как подвиг, и как наглый вызов. Немедля созвали партийное собрание — чтобы их заклеймить. Уж его-то я проигнорировал сознательно. Результат моего двукратного отсутствия не заставил себя ждать. В моем архиве сохранилось письмо партийного секретаря Ивана Аржентинского, который вызывал меня для дачи объяснений. В тот момент я был членом ЦК БКП, так что никакой секретарь первичной партийной организации не имел права вызывать меня к себе. Я догадывался, что инициатива исходит не от бедного бая Ивана. Одновременно меня посетил незнакомец, который представился моим почитателем, а по совместительству — сотрудником госбезопасности. В качестве «сотрудника» он, мол, слышал о том, что «высочайшее» начальство ужасно недовольно и даже разозлено моим двукратным отсутствием. А в качестве «почитателя моей поэзии» незнакомец посоветовал мне немедленно обозначить свою позицию по вопросу о Солженицыне.

По таким «деликатным» партийным вопросам мне было не у кого спросить совета, кроме как у себя самого. Я решил не давать объяснений баю Ивану, а использовать банальную статью в газете «Народная культура», чтобы раскритиковать Солженицына. Критика любит краткость. Достаточно одного предложения. И все! Но именно эта статейка и именно это предложение дали Джери повод написать мне открытое писмо. Когда я прочитал его в Бюллетене БТА с антиболгарской пропагандой, на экране моего сознания каким-то биологическим чудом возник образ смеющегося Джери. А потом полезли мелкие неточности: мол, я езжу на «чайке», которая и есть мой катафалк. Ах, Джери, какую обиду ты мне нанес. Ведь я ездил на «мерседесе». После этой глупой подробности было упомянуто партсобрание. Кто-то нарочно снабжает Джери неверной информацией, подумал я. Вот, например, он пишет о какой-то моей попытке самоубийства. Естественно, такой попытки не было. И если однажды я решусь на подобное, это точно будет не просто попытка. В письме были и совсем уж загадочные фразы. А попадались и такие, которые прямо-таки «толкали» на то, чтобы ответить на них эффектно. Я настолько отстал от жизни, что воображал, будто Джери вынудили написать это письмо, чтобы понять, до какой степени он искренен в своем антикоммунизме. А ну-ка давай застрели своего друга, чтобы мы тебе поверили. Да, конечно, это была логика сериала «На каждом километре». Но ведь и он и я были частью коллективного «мы» из этого фильма. Сразу же после 10 ноября 1989 года иностранные журналисты стали обращаться ко мне с вопросом, не передал ли мне Джери Марков в этом своем послании какую-нибудь секретную информацию? Боже мой, что только не приходит людям в голову!

Я удивлялся и до сих пор удивляюсь тому, что это яростное письмо Джери не породило во мне ненависть. Разве что печаль?

Тогда, 9 апреля 1974 года, мне казалось, что Джери хочет получить ответ. И я тоже написал письмо. И даже подписал конверт. Но в последний момент решил, что мне следует сообщить об этом шаге в ЦК, чтобы потом у меня не было неприятностей. Я попросил встречи у Тодора Живкова. Мне сказали, что меня уже ждут.

Тодор Живков встретил меня очень сдержанно, как будто его предупредила интуиция. Когда я спросил, знает ли он о письме Георгия Маркова, он лишь кивнул. А когда я сказал, что уже написал ответ, коротко бросил:

— Не надо ему отвечать!

— Почему?

— Они хотят вовлечь тебя в дискуссию. Хотят, чтобы этот случай получил огласку. Не отвечай!

Вернувшись в Национальный совет Отечественного фронта, я рухнул на стул — и вдруг заметил, что на письменном столе уже нет конверта с моим ответом. Я вызвал секретаршу:

— Где письмо, которое здесь лежало?!

— А я его отправила, — с невинным видом ответила та.

Я не хочу описывать несколько последующих сцен. Неужели письмо и правда было отправлено? А получено ли? Мне не дано было этого узнать. Возможно, оно лежит сейчас в тайных архивах тайной истории, для которой наша человеческая смерть не имеет ровным счетом никакого значения.

Годы пролетали так быстро, что мы не в силах были обуздать их. И вот уже на меня обрушилось известие о смерти Джери. Я долго не мог осознать случившееся. И впервые испытал чувство уязвленности, огорчения и обиды на него. Как он мог вот так исчезнуть и положить всему конец?! Я жил со странной уверенностью, что мы еще непременно встретимся. Моя фантазия сочиняла самые разные сценарии этой будущей встречи. Но все они походили на пьесу, которую мы намеревались разыграть перед горящим камином в «Рабисе». Я чувствовал себя коварно ограбленным. С этого момента вся ложь и все обманы будут только беспрепятственно множиться. Все тайны канут в Лету. Да, слово «коварство» — самое точное определение для того, что нам известно и неизвестно, что рассказывается и не рассказывается о кончине Георгия Маркова.

7 сентября 1978 года вечером на мосту Ватерлоо (!) таинственный человек в темных очках ранит писателя Георгия Маркова отравленной пулей, выпущенной из зонтика… Зонтик! Это предмет, который Джери постоянно держал при себе (не столько ради элегантности, сколько для того, чтобы беречь свое драгоценное здоровье), — и вдруг он выстрелил!

Даже английская домохозяйка могла бы сказать: я не верю в версию о стреляющем зонте. Что это за болгары, которые и обычный-то зонтик не могут изготовить, а тут вдруг придумывают такой сложный механизм, находят неизвестный яд рицин и отливают пулю из платинового сплава? И для чего? Чтобы убить какого-то своего диссидента? Так в Лондоне за пять гиней можно отыскать бродягу, который сделает то же самое, используя обыкновенный кирпич.

У меня же не было права отбросить версию убийства из стреляющего зонтика только потому, что она выглядела сумасшедшей, трудоемкой и дорогой. К фантазии тайных служб вряд ли применимы здравые человеческие соображения. И я поймал себя на мысли, что начал нечто вроде собственного расследования.

Прошло совсем немного времени со дня трагической гибели Джери, а я уже отправился в Лондон с «частным визитом». Мне надо было увидеться (и я увиделся!) с Генри Муром. Естественно, мы встретились и с Петром Увалиевым. По традиции, мы много болтали. Вечером остроумный и веселый аристократ повел меня в достаточно дорогой ресторан в его районе. С нами был и живший тогда в Лондоне Саша Бешков. Прежде чем отпить первый глоток вина, я задал мучивший меня вопрос:

— Пьер, кто убил Джери Маркова?

Увалиев глубоко вздохнул и стрельнул в меня своим лазерным взглядом.

— Джери сам себя убил! — был его ответ.

Я невежливо рассмеялся:

— Дорогой Пьер, я был одним из самых близких друзей Джери. Я отлично его знаю. Если есть невозможная версия его смерти, так это как раз версия о самоубийстве. Знаешь, какую зверскую жажду жизни подарил ему туберкулез?

— Почему ты понимаешь меня буквально? Я не утверждаю, что он физически покончил с собой. Что он сам выпил яд или выстрелил в себя из своего же зонтика. Совсем нет. Я думаю, что все его поведение в этой стране было самоубийством. Он сочинял свою жизнь, как роман. А человек, который сочиняет жизнь, сочиняет и смерть. Не успев приехать, Георгий тут же стал хвалиться тем, как близко он был знаком с Тодором Живковым, какой у него авторитет в службе госбезопасности, сколько великих тайн ему известно. Это было равносильно кукареканью петуха в дремучем лесу. Лисицы тут же взяли его в кольцо. Сначала они не могли поверить своим ушам. Подозревали, что это ловушка, но в конце концов все-таки съели его… А что же это были за тайны, которыми Джери хотел привлечь внимание к собственной персоне? Он распространил слух, что я — агент ваших служб. Ну и чего он добился? Конечно, он насолил мне и подкинул неприятностей. Но вовсе не достиг того, к чему стремился: не смог занять мое место. У него ничего не вышло, потому что он не обладал нужными качествами…

— А не думаешь ли ты, что его идеей фикс было получить всемирное литературное признание? Он убеждал меня, что добиться этого, живя в Болгарии, невозможно.

— Разумеется! Но как это сделать, не зная языка? И именно здесь его настиг творческий кризис. Кроме «Репортажей» — ничего! А кто будет читать эти репортажи, да еще о Болгарии?! Если бы все вы, которых Джери оплевывал с таким яростным вдохновением, были мировыми знаменитостями, возможно, это бы вызвало интерес. Так что вы во всем и виноваты.

Пьер шутил. Пьер смеялся. А я — нет. Я уже знал, что мне выпала черная карта. И что вскоре мне вынесут смертный приговор террористы из таинственной группы «Гайдуки»… Но кто они? Кто эти неизвестные, не называемые по тем или иным соображениям люди? Те, кто предупреждает тебя то от имени жизни, то от имени смерти?!

В эпилоге одной дружбы, превратившейся в ненависть, в эпилоге одного из путей, простиравшихся перед всеми нами, в эпилоге, который опережает свое время и место, — я и сам не могу ответить на свои вопросы. Потому что люди, с которыми Джери играл свою последнюю партию в покер, еще не раскрыли свои карты. Они еще блефовали. Срывали джекпот. Миндаль был адски соленым. Жажда сжигала их изнутри. Но никто не смел сказать: «Ва-банк!» Так кто-то может получить нераскрытую карту, которую все боятся, вместе с выигрышем.

В этом месте Сумасшедший Учитель Истории прорычал голосом следователя:

— Говори, но знай, что все твои показания могут быть использованы против тебя. И они будут использованы!

— Господин Учитель и господин следователь, я знаю не слишком много, но зато отлично знаю, чего я хочу. Я хочу изречь те слова, которые ты изречь не смеешь. Именно те, что всегда использовались и могут использоваться против меня самым бесстыдным образом.

Я получил новое приглашение от Тодора Живкова. На этот раз он звал меня на охоту.

(«На царскую охоту, — поправляет меня Сумасшедший. — И Борис III этим увлекался. С Элином Пелином и прочими».)

Но когда я огляделся в Боденском лесу, то оказалось, что тут собрались «старые знакомые» — или по «Бамбуку», или по какому-либо другому «скомпрометировавшему себя» месту.

Лично я тогда не имел никакого представления о сложившемся отряде охотников Живкова. А в него входили: Эмилиан Станев, Ангел Балевски, Пантелей Зарев, Георгий Джагаров и Стефан Гецов. Думаю, Пенчо Кубадинский, который тоже там присутствовал, ощущал себя самостоятельной «единицей». В последующие годы из этой группы выпал Эмилиан Станев, потому что с возрастом он сделался опасен (однажды случайно ранил егеря), и Стефан Гецов, который по неизвестным мне причинам обиделся и на отряд и на Живкова. Но места тех, кто выбыл, так никто и не занял.

А кто же был довеском — «ополчением», которое созывалось на сборы всего раз в год? Поначалу это были я, Йордан Радичков, Светлин Русев, Величко Минеков и Христо Нейков. Впоследствии охотничье «ополчение» стало расти. Принцип подбора сделался скорее административным. Приглашались все председатели творческих союзов, а также некоторые их замы. Например, можно было увидеть Леду Милеву с ружьем. Или ипохондрика Богомила Райнова, который кутался в шарф, как наполеоновский маршал под Москвой. Но это было позже. А изначальный состав группы я уже назвал. Ичо и Величко были старыми охотниками. Остальные же — полными профанами. У нас не было ружей — и Тодор Живков подарил каждому по дешевой русской двустволке. Правда, со своим автографом… И вот мы сидим в засаде: охотники, попавшиеся в волшебный капкан солнца. В тридцати метрах слева от меня Пантелей Зарев повесил ружье на ветку и записывает в блокнот какую-то важную мысль, которую он услышал от Живкова или придумал сам. Ему хорошо. Хоть что-то уже поймал. А у нас ничего не выходит. Справа стоит Светлин Русев. Трезвенник и вегетарианец. Ему абсолютно нет дела до всеобщего сегодняшнего невезения. Кабаны и олени проскальзывают по каким-то тропкам, где их никто не ждет… Возможно, это свободное место… того самого, кто должен был бы быть тут с нами. Вдруг я вижу несчастного зайчика, который пытается проскочить мимо нашей засады. Я не стреляю по зайцам и косулям, но сейчас, когда нам не везет, все-таки поднимаю ружье. И неожиданно слышу странные звуки: это Светлин бросает камни и кричит «кыш!», пытаясь спасти животное.

— Светлин, сейчас я пальну в тебя. Зачем ты вообще пришел сюда, вооруженный, как лесной разбойник? Неужели ты не можешь хотя бы один раз нажать на курок?

Я снимаю шапку и подбрасываю ее в воздух:

— Стреляй!

И Светлин стреляет. Возможно, ему просто повезло. Моя шапка разорвана в клочья. Охотничий подвиг художника: прострелить шапку поэта.

«Такой, значит, и была ваша знаменитая охота?» — спросит кто-нибудь. Нет, конечно. Почти для каждого из присутствующих настоящая охота начиналась вечером в охотничьем домике у огня. Вот тогда…

Был один случай, когда прострелена оказалась не шапка, а моя голова.

— Предложите нам тему для разговора! — начал, по обыкновению, Живков, загадочно улыбаясь.

И пока мы переглядывались, у Георгия Стоилова родился маленький вопрос:

— Да простит меня мой друг Любо Левчев, но не слишком ли много писателей стало в Болгарии? Вот раньше можно было с закрытыми глазами купить книгу, и это оказывался классик, а сейчас?..

Я удивился, но не слишком. Мне было известно, что любая случайность здесь была преднамеренной. Я знал, что меня полагалось «поднять», как кабана в лесу. И этот коварный вопрос был мне до боли знаком.

Воспоминание, которое (наряду со многими другими) я здесь воскрешаю, не вписано в хронологический сюжет этой книги. К тому моменту я уже много лет был председателем Союза писателей. И каждый год мне приходилось отвечать на один и тот же вопрос в двух его одинаково опасных вариациях: во-первых, зачем мы принимаем в Союз так много новых членов, притом молодых, неокрепших; и, во-вторых, почему мы приняли так мало идейно созревших товарищей, у которых за плечами уже по двадцать книг. Сейчас мне пришлось защищаться перед, возможно, самой опасной аудиторией. Разумеется, я начал со слов: «Да извинит меня мой друг Георгий Стоилов». А далее углубился в дебри статистики:

— На 9 сентября 1944 года в Союзе писателей было зарегистрировано 200 членов. Сегодня их менее 400 (значит, их число возросло в два раза). До 9 сентября профессоров в Болгарии было меньше 200. Они были даже большей редкостью, чем писатели. Тем не менее на сегодняшний день их число возросло в 6 раз, то есть их сейчас примерно 1200. А уж генералов! До 1944 года действующих генералов насчитывалось менее десятка. А сегодня их количество — это военная тайна. Но не для нас, товарищ Живков. По моим данным, их около 400, то есть столько же, сколько и писателей. Можно даже выдвинуть лозунг: «Каждый генерал — писатель, и каждый писатель — генерал»…

Я увидел, что Тодор Живков нахмурился, как будто упустил благородного оленя с золотыми рогами.

— Хватит! — сказал он. — Давайте сменим тему.

Уже на следующий день мой друг профессор Константин Косев вызвал меня в отдел образования ЦК:

— Любо, ну что за глупости ты говорил перед товарищем Живковым? И откуда у тебя эти абсурдные данные о болгарской профессуре?

— Я их почерпнул из анекдота. Один другому наступил на ногу в трамвае и тут же извинился: «Простите, товарищ старший научный сотрудник». — «А откуда вы знаете, что я старший научный сотрудник?» — изумился потерпевший. «Так ведь известно, что в Болгарии каждый второй или профессор, или старший научный сотрудник. Я ни тот и ни другой, значит, это вы…»

Генералы тоже сразу прослышали о моем «безответственном высказывании». Интересно, что некоторые из них были довольны и даже похвалили меня за смелость, но самые главные гордо перестали со мной здороваться.

А один мой друг так обобщил происшедшее:

— Я еще не видел другого такого идиота, который бы произнес так мало слов и сделал всего один выстрел, а заработал сразу столько врагов.

Вот одно стихотворение, написанное в Боденском лесу:

Меня оставили на дереве,

на том балкончике в ветвях,

который все зовут беседкою…

И сани тронулись и скрылись вдалеке.

И детский звон бубенчиков растаял.

Я был один.

Я был один.

В лесу последнем мира моего.

В последнем существующем лесу.

Лесу с зверями,

и лесными духами,

и тишиной смолистой

и холодной…

Я чувствовал, что замерзаю в тишине.

Открыл ружье.

И заглянул в стволы,

и там увидел

вулкан, наверно Фудзияму,  —

спокойный и священный мир, покой…

Или, быть может, я увидел смерть,

что поджидает.

Поскольку мне

известно, что обычно смерть

не ждет часами,

гадать мне было некогда,

я быстро вставил внутрь

хороших два патрона на оленя.

Тогда услышал я шаги оленя.

Его рога трещали в ветках чащи,

словно огонь,

который разгорался.

На краю полянки зверь остановился

и огляделся.

И наклонился.

Я бы сказал, что он целует землю.

На самом деле он искал, где соль…

И я прицелился.

Остановил дыханье.

И

красный бич

со страшной силой щелкнул.

Олень подпрыгнул прямо в небо,

как фонтан,

со струйками которого играют дети.

Потом он рухнул в снег.

И началась таинственная схватка.

Агония, подобная любовному затменью.

Любовь с ничем.

О, смерть!

Я вышел из беседки.

Пустил вторую пулю

в голову,

чтоб шкуру не порвать.

И вынул гильзы, все еще дымящиеся…

Но уронил их в кровь.

Из-за того, что надо мною в этот миг взлетела

душа оленя.

А этот стон — стон леса?

Леса последнего из мира моего.

И выслеженного ветра.

(«Выстрел», 1970)

После того как я опубликовал поэму «Большая охота», я стал неблагодарным и нежеланным гостем.

Достаточно!

Бежал я, издавая звучный клич, как неандерталец.

И палками сбивал кусты.

(Эти зеленые соборы

тварей божьих!)

А из кустов выпрыгивал

я сам —

оленем —

принцем заколдованным.

Мои глаза в крови тонули, в страхе.

И я спустил курок.

И выстрелил.

В себя.

И пуля мне пробила гордый позвоночник.

И я плакал от боли.

И кричал от счастья!..

Хватит!

Это земное волшебство не для меня.

Ловил свое я отраженье в лезвии

ножа и знаю, что я недостаточно достоин.

Другая,

более опасная охота

сейчас

меня влечет до сумасшествия.

……………………………………….

И нет нужды мне поднимать ружье.

Все потому,

что вскоре

эти зубья из аметистов и изумрудов,

эти учтивые утесы —

защелкнутся,

в мгновение сойдутся.

И тогда нам станет слышен плач богов.

Ужасный плач!

Потому что слово «Болгария» —

это такое древнее слово.

На языке вселенной

и вечности

оно означает —

ловушка для богов.

Куда глаза глядят!

Через месяц после исчезновения Джери я получил новое письмо из кабинета Киссинджера, в котором сообщалось, что из-за наличия большого количества кандидатов (более 500) и из-за того, что я опоздал, мою заявку отложат до следующего года. Этот вежливый отказ был отправлен мне в тот самый день (20 июля), когда астронавт Нил Армстронг ступил на Луну. Неужели после этого не наступила новая эпоха? Или не закончилась старая? На этот вопрос смогут ответить новые поколения следующего тысячелетия. Но Америка выиграла небесное соревнование с Россией до того, как одержала победу в холодной войне на Земле.

В 1968 году в Болгарии была переведена и издана знаменитая книга Артура Кларка «Профили будущего». Ее футурологическая мощь потрясла меня. Поскольку с момента написания книги прошло уже много лет, стало ясно, сколь многие из предсказаний Кларка сбылись. На фоне этого научно-технического взрыва наши страсти бледнели. Мы вступили в то время, которое предсказывалось точной наукой, а не идеологий. Я до сих пор с чувством признательности листаю это евангелие мечты. В какой-то момент мне удалось даже наладить контакт с Артуром Кларком. Он прислал мне свою новую книгу «1984: Весна. Выбор будущего» (Clark А. 1984: Spring. A Choice of Futures. Ballantine Books, New York, 1984). Опровергнув зловещий прогноз Джорджа Оруэлла, Кларк одновременно выказал и полное безразличие к судьбе своей сверстницы — Октябрьской революции. Он как будто хотел сказать нам, что политика — совсем не главный фактор человеческой истории. И вот сейчас, припоминая первое знакомство с идеями этого автора, я снова заглядываю в календарь его предсказаний. Боже мой, где-то с середины 80-х началось отставание. Что это значит? До конца 80-х (уже прошедших) годов человек должен был ступить на все планеты Солнечной системы. В конце второго тысячелетия, которое стучится в наши двери, мы должны начать их колонизацию. Уже в первом десятилетии XXI века мы сможем управлять временем. Через тридцать с лишним лет, вероятно, сумеем установить контакт с инопланетными цивилизациями. И еще до конца XXI века стать практически бессмертными…

(Свои прогнозы о бессмертии Артур Кларк основывал на гипотезе о том, что рибонуклеиновые кислоты содержат информацию о самообновлении живых клеток. Стирание этой «клеточной памяти» ведет к склерозу и смерти. Но гипотеза о качестве этих кислот не подтвердилась. Тем не менее надежда осталась. Потому что сейчас, буквально когда я читаю сигнальный экземпляр этой книги, в газетах появляются статьи о том, что американскому ученому (У. Райту) удалось открыть природное вещество, которое продлевает жизнь клеток, лечит их генетический материал и создает «фонтан молодости». Я купался в таком фонтане. Как-то ночью во Враце меня даже арестовали за такое купание. Тем не менее я не думаю, что нам угрожает скоропостижное бессмертие.)

Существует некая причина, заставившая будущее отскочить от нас, уйти прочь…

Но вернемся к грешному 1969 году.

Тогда появилась книга Амальрика «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?».

Было что-то несимметричное, что-то расфокусированное в этом 1969-м. Я смотрюсь в него, как в кривое зеркало.

17 апреля свергли Дубчека. Формально! Потому что он давно уже проиграл битву. 28 числа того же месяца де Голль подал в отставку.

28 марта умер Дуайт Эйзенхауэр — герой Второй мировой войны и бывший президент Соединенных Штатов.

3 сентября умер Хо Ши Мин — поэт и отец вьетнамской революции.

Но это не симметрия!

Из всех смертей я более всего переживал уход Джека Керуака, который унес с собой тайную религию дороги. Мне было о чем его спросить. Но он уже исчез, как исчезают шаги в пустыне.

Легковерная, изменчивая история получила нового президента Франции — Жоржа Помпиду и нового канцлера Западной Германии — Вилли Брандта. Появились террористы и фундаменталисты, такие как Ясир Арафат и Муамар Каддафи.

В марте в подземной галерее на Русском бульваре, шесть, после нескольких приветственных слов была открыта выставка живописи Лиляны Дичевой.

11 мая там же открылась первая самостоятельная выставка Доры. Вступительное слово произнес Светлин Русев. В то время он еще не стал тем оратором, который позднее будет гипнотизировать массовые торжества, — он был другом. Тогда он пустился в воспоминания о студенческих временах, когда они рисовали гипсовые ноги и Дора была самой яркой надеждой. Любое пробуждение воспоминаний означает отдаление от чего-то. Я мог разглядеть это «что-то» в картинах Доры. Это были образы потерянных тропинок. Грубая действительность, озаренная романтическими надеждами. У нас не было ничего другого, кроме этого слабого сияния. Но и из-за него-то нам и завидовали.

24 мая я получил награду Союза писателей за сборник «Рецитал».

В это время в Болгарии состоялось очередное заседание Болгаро-советского клуба молодой художественной интеллигенции. Василий Белов и Валентин Распутин, Лариса Васильева, князь Резо Амашукели, будущий председатель одного из союзов российских писателей Валерий Ганичев и будущий министр культуры Евгений Сидоров были среди участников этой игры, организованной комсомолом или, точнее, горсточкой молодых энтузиастов, среди которых я отчетливо помню Юлию Пеневу. Разумеется, первоначальная идея принадлежала нам с Владо Башевым. Но «изучение жизни» помешало мне принять участие в первом опыте ее реализации. Сейчас же ситуация поменялась. Пока я осматривался, меня успели избрать президентом клуба, надели мне на шею золотистую ленту и вручили какую-то прибалтийскую трость, которая должна была символизировать жезл; мне же предстояло стать и диким жеребцом, и мудрым всадником одновременно. В качестве утешения меня заверили, что весь спектакль будет недолгим — он продлится до конца осени. Тогда состоится следующее заседание — в Советском Союзе. Для этого был выбран город Фрунзе (нынешний Бишкек) в Киргизии.

По первоначальному замыслу деятельность клуба должна была ориентироваться на модель нашей первой встречи с Евтушенко. Творческая дружба казалась нам достаточно великой целью. Но, к моему удивлению, в уже созданном клубе я застал настроения, которые не только не напоминали о Евтушенко, но и полнились антипатией к нему, а также к Андрею Вознесенскому, Роберту Рождественскому и Булату Окуджаве. Так что «новая дружба» представлялась весьма проблематичной. С советской стороны клуб был словно оккупирован воскресшими славянофилами. Петя Палиевский, Вадим Кожинов, Дмитрий Урнов — все это были интеллигентные, блестяще образованные молодые литераторы, для которых Василий Федорович Федоров был пророком, а Болгария — Меккой православия. Они возлагали венки к памятнику Царю-Освободителю и крестились перед каждым монументом, на котором был крест. Валентин же Сидоров оказался поклонником Рериха и Блаватской. Все это не мешало им с нескрываемым восторгом говорить о Сталине и высказываться против идей XX съезда. Тем не менее этих людей никто не воспринимал как диссидентов, оппозиционеров, идейных врагов. Наоборот, к моему удивлению, ВЛКСМ относился к ним с умилением. Благодаря этому клуб создавал все условия для вольнодумства и необыкновенной терпимости. Таким образом, наша организация превратилась в школу дискуссий и дружбы между людьми разных взглядов и убеждений. Когда впоследствии мне пришлось организовывать всемирные встречи писателей в Софии, я воспользовался всем тем опытом, который был накоплен за время существования Болгаро-советского клуба молодой художественной интеллигенции.

Самым привлекательным в этом клубе были личные творческие контакты, знакомства и открытие экзотичных, совершенно невероятных мест. Со временем дружба становится чем-то вроде территории, где ты можешь укрыться. Для меня Киргизия издавна была Чингизом Айтматовым. Вот и теперь около нас витала тень великого Тянь-Шаня. Если бы эти каменные громады возникли на какой-нибудь равнине или просто находились бы в Европе, их воспели бы как поднебесных первенцев, но на их нелегкую долю выпали муки в тени Гималаев. (Кажется, наша доля была похожей.) Так что они были всего лишь гигантской пустыней, среди которой мы искали иные соотношения с природой и божественным началом всех вещей.

Плывя на примитивном кораблике по могучей шири озера Иссык-куль, ты видишь, как над тобой возникает вырезанный на небе силуэт Хан-Тенгри — вершины Царя и Бога, и начинаешь понимать всю условность цивилизации, наивность истории. Неужели среди этого извечного мира и случается наша жизнь? Серебряная лента, как трещина на зеркале водной глади, обозначала вдоль всей длины гигантского озера коварное быстрое течение.

Я чувствовал, что тоже попал в какое-то неизвестное течение жизни, которое неудержимо влекло меня за собой. Разница между дорогой и течением состоит в том, что в случае с дорогой тебе хотя бы кажется, что ты ее выбираешь, а течение совершенно сознательно выбирает и подхватывает именно тебя.

Вот ты возвращаешься в Москву. Спишь 24 часа, чтобы протрезветь. Идешь по старым пустынным улицам. Входишь в старое кафе. Оно полупустое. И вокруг, и внутри тебя царит какой-то мудрый покой. Но не стоит себя обманывать. Ты в плену у течения, которое увлекает тебя от тишины к тишине или от события к событию, от иллюзии к иллюзии, от утраченного времени к времени еще более утраченному.

Говорят, что самым безопасным считается несопротивление течению. Надо просто расслабиться и отдаться на его милость — и пусть оно влечет тебя до тех пор, пока наконец не устанет: пусть лучше устанет течение, чем ты. В море, возможно, так оно и есть. Но в жизни — это просто гибельный самообман. Надо сделать над собой усилие, рискнуть и выбраться из-под власти стихии…

Подобными достаточно меланхоличными мыслями я делился с Людмилой (Живковой) во время наших ставших частыми встреч за чашкой кофе. Она слушала внимательно. Может, не всегда одобрительно. Но не спешила давать оценку. Как будто изучала наши души. Она излучала спокойствие и оптимизм. И как-то незаметно между нами установились доверительные и дружеские отношения.

В конце года Богомил Райнов был выбран на пост заместителя председателя Союза писателей, чтобы встать плечом к плечу с Джагаровым. В его отсутствие я «исполнял обязанности» главного редактора. Вопрос о новом главном должен был решаться в ЦК. По тогдашним правилам от БКП поступило три предложения: Младен Исаев, Пенчо Данчев и ваш покорный слуга. Я знал, что замыкал собою список, в который вошли имена таких литературных гигантов, только потому, что не нашлось третьей кандидатуры. А также для того, чтобы в верхах могли сказать, что не забыли и молодежь.

Меня вызвал Венелин Коцев — секретарь ЦК, который все еще выглядел человеком будущего. Я был в каком-то из кабинетов редакции и услышал, как один мой коллега, с которым мы работали в отделе поэзии, идет по коридору и кричит что есть мочи:

— Венелин Коцев просит Любо Левчева к телефону! Венелин Коцев просит Любо Левчева к телефону!

— Что ты кричишь?! — отругал его я. — Кто меня просит к телефону — мое личное дело. Зачем всем об этом знать?

Коллега объяснил мне, что нарочно это афиширует, чтобы «припугнуть всяких идиотов»:

— Ты что, не понимаешь, что я поднимаю тебе авторитет?!

— В этом нет необходимости.

— Для тебя, может, и нет, а для нас есть…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.