Глава 6 Бумажные птицы
Глава 6
Бумажные птицы
Я не смею больше молиться,
Я забыл слова литаний.
Надо мной грозящая птица,
И в глазах у нее огни.
Если ж это голубь Господень
Прилетел сказать: Ты готов! —
То зачем же он так несходен
С голубями наших садов?
Н. Гумилев
Старый дом моего деда был двухэтажной глинобитной аллегорией. Для полноты картины ему не хватало таблички: «Достижение и гибель мечты». Я застал лишь второе действие его судьбы. Дом рушился сам. Потом его снесли, чтобы на этом месте построить панельные высотки.
На сегодняшний день от изначальной мечты остались всего два кипариса у ворот во дворе, которые испуганно ищут исчезнувшую обитель.
Но когда дом еще существовал, в нем, кроме многочисленных его обитателей, жили старые шахматы. Их вырезал в тюрьме мой дядя. Все остальные предметы относились к этому монарху с почтительным страхом. Коробка сильно пострадала, как будто и ее пытали инквизиторы. Часть фигурок потерялась, потому что бабушка разрешала нам играть с реликвией. (Между революцией и детьми устанавливаются очень сложные взаимоотношения.) И если кто-нибудь намеревался использовать шахматы по их прямому назначению, то вместо отсутствующих фигурок на доску водружались их заместители — спичечный коробок, моток лески, наперсток…
История тоже была вынуждена оперировать фигурами и их заместителями, ибо ее enfants terribles любили выбрасывать из окон королей и ферзей.
Долгая и жестокая игра кончилась, и предстояло снова расставить фигурки на шахматной доске в их изначальном порядке.
Еще в 1955 году Маленков был пожертвован, как фигура в гамбите «коллективное руководство». За этим событием последовал ряд странных ходов.
Булганин и Хрущев — после многолетней изоляции Москвы — отправились по миру с официальными визитами. А в Болгарию заявились новые анекдоты.
На торжественном приеме присутствовали: английская королева — с супругом, американский президент — с супругой и Булганин — с Хрущевым…
Когда сенсационно быстроходный советский крейсер «Орджоникидзе» причалил к пристани в Портсмуте, англичанка, услышав пушечные залпы, спросила своего спутника:
— Что случилось, дорогой?
— О, разве ты не знаешь? Прибыли Булганин с Хрущевым.
— А что, разве в них не попали с первого раза?
Куда там! Это были ангелы оттепели! Английская служба разведки не смогла узнать, как крутится винт нового крейсера, но зато сфотографировала Хрущева, который крутился перед зеркалом в гостинице. Так было установлено, что вождь — самовлюбленный самонадеянный человек. «Мы все за мир!» За мир?
1 марта 1954 года США взорвали первую водородную бомбу на атолле Бикини. Президент Эйзенхауэр оправдал эту акцию коммунистической угрозой. В результате была подписана новая хартия в духе традиций американской дипломатии, подобная той, в которой Черчилль некогда возвестил о появлении железного занавеса.
Советская военная индустрия совершенствовалась в производстве все более страшных орудий.
Мне кажется, что даже животные чувствовали надвигающуюся угрозу ядерной катастрофы. И растения… Зачем было советской пропаганде поддерживать миф об успешных «мирных переговорах», «мирных договорах», «мирных наступлениях», «мирном соревновании»? «Потепление», «разоружение», «мирное совместное существование»… Кому и зачем надо было так долго обманывать человечество, заговаривая ему зубы этой хрущевско-брежневско-горбачевской логореей, вплоть до того момента, когда президент Буш заявил перед лицом конгресса США: «Мы выиграли холодную войну»?
Но даже тогда непобедимая Москва снова праздновала победу — победу демократии!
Хорошо, мы были одновременно и победителями и побежденными. Чего еще они хотели от нас? Чтобы мы судили себя так, как победитель судит побежденных? Или чтобы ненавидели друг друга так, как побежденный ненавидит победителя? На нас смотрели с подозрением. Видели, что мы были и остаемся ужасными детьми, теряющими самые ценные фигуры. Детьми, которые не проигрывают, а сами выбрасывают их из своих сердец, потому что играют не в общепринятую игру, а в какую-то свою, ранее неизвестную. А вдруг окажется, что эта игра как раз и была правильной?
Университет снова превратил нашу дружбу с Костой Павловым в ежедневную. Сначала мы проводили вместе переменки, потом пары (мы сбегали с них одновременно, хотя Коста бегал быстрее меня, потому что был настоящим спортсменом) и наконец стали проводить вместе сутки напролет. Коста изменился. Стеснительный любимчик гимназии превратился в шумного любимца университета. Он печатался в каждом номере журнала «Шершень», словно воскрес сам Ведбал[19]. Поклонники крутились вокруг него, как зомбированные. Они были готовы вынести любые остроты, пожертвовать всем, даже самым дорогим, даже последней сигаретой. Я знал, что богемность Косты — всего лишь маска, modus vivendi. Когда мы оставались наедине, когда мы гуляли по ночным улицам, опьянев от бесконечного диалога, маска исчезала. Коста снова становился прежним юношей: сентиментальным, легко ранимым, окрыленным и беспомощным. Но даже и тогда мне казалось, что тень вокруг его глаз — это последний холодный атрибут маскарада. Я спешил упрекнуть себя за это видение, уверить себя в том, что это мне только кажется. Но Коста улыбался, будто подсказывая, что мне не почудилось. Его улыбка была похожа на след от заложенной камнем двери. Я догадывался, что в детстве ему довелось многое пережить, но сам он об этом не хотел ни говорить, ни даже думать. И я не любопытствовал, за что его исключили из гимназии, почему он не учился несколько лет, почему его беспокойство блуждало между селами Курило и Студена.
Коста познакомил меня с Иваном Динковым.
К тому времени я уже заметил, что в присутствии третьего лица он становится более веселым и вдохновенным. Со мной же все обстояло наоборот. Словно Коста нуждался и в постоянном зрителе, свидетеле, менторе, и в объекте — оппоненте, контрапункте… Может, его система была троичной, а моя — двоичной?
Иван Динков не мог быть ни вторым, ни третьим номером. Он был первым с самого рождения. Иван совсем недавно закончил юридический факультет и стал печататься в газете «Народна младеж», вдобавок он был красавцем — рыцарем печального образа, восхищенным своей деревенской фантазией и очевидным талантом. Из всех нас только он уже работал (в каком-то журнале). Только он был уже женат (на поэтессе Адриане Радевой). Только у него был уже ребенок. И вот этот «страдалец», которому, как могло показаться, больше нечего было уже и желать, стал нашим собратом.
Что именно сблизило нас так скоро? Мы были настолько разными, что, наверное, дополняли друг друга. Может, само время тогда хотело, чтобы снова возникли какие-то сумасшедшие группы, какие-то кланы и племена битников, короче говоря, «сердитые» и всякие прочие поколения. В Болгарии, где любая изоляция и обособление считались вражеским влиянием, это приключение казалось опьяняющим.
Мы стали чем-то вроде треугольной коммуны. Немного позже ценой огромного самоотречения Миша Берберов модифицировал эту коммуну в квадрат. Но как бы ни были расставлены фигуры, центром группы всегда оставался Добри Жотев. Он стоял высоко-высоко над всеми, как настоящий Король Поэзии. И мы сами смеялись над собой, когда называли нашу компанию его преторианской гвардией. Если Король не «навещал дьявола» или какого-нибудь разведенного ангела, он водил нас в Клуб журналистов.
В то время это было одно из самых изысканных и престижных мест. В длинном хрустальном зеркале напротив камина отражалась суета всей тогдашней культурной элиты. И каждый констатировал, что из всех он самый видный.
Порция фасолевого супа с острым перчиком, колбаса луканка, гренки, стакан айрана (Король, в отличие от нас, не выносил алкоголь) и, наконец, молочная баница с чашкой кофе — это можно было назвать римским пиром.
Бесцельно бродя по улицам, поджидая в какой-нибудь редакции запаздывающего ментора или проводя время в поисках друг друга, мы с утра до вечера говорили о поэзии и любви. Только в Клубе журналистов все разговоры традиционно сводились к политике. Тогда она казалась мне чуждой и скучной. Но я делал вид, что активно участвую в дискуссии. Мне было интересно переводить услышанные новости в образы.
Они представлялись мне телами, плывущими по воздуху. Шарами или бумажными самолетиками, которыми бросаются друг в друга дети. Важные новости казались мне похожими на вытаращенные глаза и открытый рот… Именно в клубе я узнал о том, что в марте 1954 года на должность первого секретаря ЦК БКП был выдвинут самый безликий из всех членов политбюро — Тодор Живков. Я долго не мог запомнить это имя, в голове у меня вертелись всякие живкоживковы, тодорпраховы и др. Папаша Добри тоже не слишком дружил с именами. Он очень раздражался, когда одно и то же лицо мы называли по-разному — то Аденауэром, то Эйзенхауэром.
А последние известия подкидывали нам все новые проблемы.
Полковник Гамаль Абдель Насер, тот самый, что сверг короля Фарука и заместил его своей персоной, стал премьер-министром Египта.
Все еще «предатель» Тито вышвырнул из партии уже ставшего «ревизионистом» Милована Джиласа.
В конце того же года в Москве был подписан варшавский военно-оборонный договор. А вьетнамская Красная армия, вдохновленная французским воспитанником поэтом Хо Ши Мином, в «оборонном» режиме осадила и разгромила французские войска при Дьенбьенфу.
Колониальная система распадалась.
Социализм завоевывал мир в полном соответствии с представлениями марксистско-ленинского учения.
Сейчас над этими зарастающими травой забвения событиями парят, как стервятники, тайные субъективные факторы. Например, какой-то там Андропов (сотрудник КГБ) именно в это время был назначен послом СССР в Будапеште. Его будущий протеже — Миша Горбачев — именно тогда закончил Московский университет и уехал заниматься партийной работой в свой родной Ставропольский край.
А ЦРУ стало копать секретный туннель из американской в русскую зону еще до того, как была построена Берлинская стена.
Так что шахматная доска с фигурами и их заместителями была уже готова к большой рокировке. И мог спокойно наступать новый, 1956 год.
•
Неужели целых три года были необходимы истории, чтобы убедиться в смерти бессмертного генералиссимуса Сталина? Три года мы дышали предчувствиями. XX съезд КПСС взорвался, как бомба замедленного действия.
Дни с 14 по 25 февраля вьются во мгле моих воспоминаний, словно некая фантастическая хичкоковская стая птиц. Как это случается в снах, чудовищными перелетными птицами были мы сами. Мы перелетали из одной эпохи в другую. Мне никогда не забыть шорох наших бумажных крыльев. Мы покупали их каждое утро, еще затемно, в газетных киосках. Освещение в аудиториях было тускло-желтым, бледным — метафора дневного света в глубине туннеля. Никто не слушал лекций, у которых была та же цветовая гамма. Мы раскладывали газету, расправляя ее перед собой. И в этот миг каждый из нас был маленьким университетом с двумя белыми крыльями. А университет тогда походил на студента, который летит, открыв газету. Преподаватели бормотали свои старые шаблонные истины и не смели сделать нам замечание. Может, они боялись, что мы улетим. Один студент так увлекся чтением, что неистово выкрикнул:
— Продали-таки революцию, мать их за ногу!
Профессор только откашлялся и продолжил — еще тише — читать лекцию.
Птицы из газетной бумаги клевали кишки красного Прометея, прикованного к жестокой кавказской скале цепью исторических обманов. Двадцатый съезд КПСС ударил в самый большой гонг истории. Он гудит редко. И звук его предвещает мировые катаклизмы. Не смену «генеральной линии», не смену «генералов», а изменения в сознании.
С чем было связано это изменение? Что так сильно потрясло человеческое мышление?
Во-первых, это было признание исторической правды (точнее, вины) и осуждение торжественных обманов.
И во-вторых, отказ от насилия как философии и политики.
Такие события происходят редко. В них есть что-то от чудодейственности христианского явления. Возможно, время хотело вернуть социальную идею к ее истокам, так же как Ренессанс возродил дух античности, чтобы вновь открыть для себя человека?
В свете этого поступок Хрущева на XX съезде кажется невероятно смелым, благородным, великим.
Но все, что последовало за XX съездом, начиная с венгерских событий и заканчивая Карибским кризисом, показывает, что Хрущев не подозревал о наличии этих целей и идей. Он ударил в Большой Гонг, не имея ясного представления о том, что за этим последует. И тут же бросился заглушать страшный звук, аннулировать последствия.
Когда Горбачев с его обманчивой «симпатичной аурой» попытался освоить и использовать в своих целях опыт Хрущева, стало ясно, что он тоже ничего не различил в голосе Большого гонга. «Перестройка»? «Гласность»? «Новое мышление» (какое абсурдное выражение, говорил Фридрих Дюрренматт)? Вся эта борьба была лишь профанацией идейного взрыва, спровоцированного и отброшенного прочь XX съездом КПСС. Но звук Гонга снес стены. Это был Большой взрыв.
Хрущев производил тягостное впечатление глупца, хитреца и маньяка. История доверила ему доставить послание всем самым просвещенным людям. Но интеллект был его классовым врагом. Поэтому он не понимал великого и светлого смысла изменений в сознании человека — катарсис и перерождение веры были чужды ему.
Итак, одно крыло мирового человеческого духа (левое крыло) оказалось сломленным.
Мне вспоминается одна картина из моего детства: крестьянки выметают птичьим крылом сор из печей. Горбачев воспользовался идейной конвульсией XX съезда, воспользовался мечтами и надеждами, порожденными первой волной оттепели, чтобы почистить авгиевы конюшни застоя. Он тоже выметал сор сломанным крылом. Но история — это не деревенская печь. Крыло было намного больше своего владельца и вымело его вместе с другим сором.
А о поверхностных намерениях Хрущева лучше всего говорят его собственные слова. Он сам назвал своим главным делом «развенчание культа личности». Оказывается, вот в чем была причина всех бед! Террор, жертвы становились всего лишь доказательством того, что не стоило так усердно хвалить Сталина.
Если бы Хрущев обладал чуть большим интеллектом, он бы понял, что борется против унижения и притеснения личности, против запрета на традиционные культы и обряды, борется за свободу верить в то, чего просит твое сердце, — понял бы и открыто заявил об этом. Вот в чем был смысл фактов и истин, которые Никита Сергеевич выпустил как джинна из бутылки. И этот джинн вселился в наш мир. Во всех нас. В меня самого — обратившись в творческий пафос, в непримиримость, в начало, в возможность сказать: «В моем начале мой конец»[20].
•
Почему открытия XX съезда вызвали у мировой общественности такой парализующий шок? Неужели настолько неожиданными были обнародованные факты? Ведь все так или иначе пережили сталинизм?
Как я уже писал, Хрущев был далеко не первым, кто заговорил об оттепели, кто выступил против порочного культа за десталинизацию и обновление. Наоборот, он бескомпромиссно компрометировал первые попытки, предпринятые до момента перехода власти в его руки.
Удар главным образом объяснялся той формой, в которую были облечены откровения КПСС. В очередной раз был выбран жанр «секретного доклада», представлявшего факты лишь группе избранных. Правда снова явила себя через ложь. Справедливость снова воздавалась без морали. В ужасных преступлениях обвинялся один-единственный злодей. Уже мертвый. Судьями стали все те же соратники, которые до вчерашнего дня объявляли его самым гениальным из гениев, самым человечным из людей.
Циничной выглядела бесцеремонность по отношению к мировому интеллектуальному авангарду, по отношению к величайшим представителям искусства, науки и культуры первой половины двадцатого века, поддерживавшим революцию. Их левые убеждения вдруг оказались преступными иллюзиями.
Циничной выглядела бесцеремонность и по отношению к душам миллионов людей, искренно веривших в идеи социализма, и по отношению к тем безымянным одиночкам, которые принесли себя в жертву ради счастливого будущего. Никто не думал о них. Главным было обелить и спасти от исторической ответственности шайку пролетарских вождей, шайку самых разных, больших и маленьких, убийц. По отношению к ним были проявлены такт и великодушие. Никого не наказали. Никого не осудили. И именно так души миллионов идеалистов были расстреляны одним-единственным выстрелом в упор. Мне кажется, в истории еще не было случая уничтожения одним махом такого количества человеческой веры. Это был почерк серийных убийц. Бесконечное множество жертв, зараженных, обманутых и преданных идеологией, будет еще долгие десятилетия скитаться по грязным дорогам истории, желая отыскать причины самой глобальной идейной катастрофы.
Вопрос личной вины соратников был самым опасным. Рядовые коммунисты вопрошали: «А что делали вы там, наверху?» Анонимную записку подобного содержания получил на съезде и сам Никита Хрущев. Позже он хвастался тем, что прочитал ее вслух и спросил, кто ее передал. Наступила гробовая тишина.
— Что, молчите?! — выкрикнул Хрущев. — Дрожите от страха? Вот и мы делали то же самое.
Вот именно: то же самое! Они, легендарные герои революции, Герои Социалистического Труда, дважды и трижды Герои Советского Союза, возвели страх в ранг законного алиби, сделали его оправданием, спасением от исторической вины. Но при этом готовы были расстрелять каждого солдата, дрогнувшего перед лицом смерти.
Даже узники концлагерей, выпущенные из ада сибирской бесконечности, долго еще пытались защитить свое давнее заблуждение. Многие из них продолжали утверждать, что Сталин не мог быть в ответе за все беды. Они стыдились даже мысли о том, что можно знать правду, но не высказывать ее. В холодных камерах лагерей эти люди совсем не изменились, они по-прежнему были тенями эпохи большевизма. А в Советском Союзе уже наступило новое время. Идеалы продавались. Большевики превратились в исчезнувший вид.
После смерти Сталина его наследники оказались в драматической ситуации. Они уцелели и не могли скрыть своего счастья по этому поводу, но вместе с тем чувствовали, что покойник все еще жив, что он притаился в каждом из их шайки. Джугашвили опять перехитрил их. Устроился себе в мавзолее, а историческая вина легла на плечи живых.
Бывшим соратникам наверняка снился смех вождя: «Что вы будете без меня делать? Я раздавлю вас, как букашек».
И вот осиротевшие букашки всматривались друг в друга со страхом и ненавистью. Началась тридцатилетняя война мелюзги, тайная, закулисная и жестокая резня во имя спасения от исторической вины и ответственности или хотя бы ради отсрочки возмездия.
•
Из всех ошибок, допущенных небрежным умом Хрущева, самой пагубной оказалась мысль о «возвращении к ленинским нормам партийной жизни». Не к чистым истокам идеала, не к человеку и его достоинству, а к «ленинским нормам»! В этом видны и демагогия, и глупость, и коварство.
Разве Хрущеву не было ясно, что между ленинизмом и сталинизмом нет никакого принципиального различия?! Разве Хрущев не понимал, что вся преступность советской социалистической модели — расстрелы, лагеря, закрепощение — берет начало в теории и практике ленинизма?!
Если бы Хрущев и впрямь хотел исторических перемен, он мог бы действовать двумя способами. Или радикально обнажить корень всех зол, назвав вещи своими именами, или же исправить ошибки без лишнего шума, сохранив тем самым достоинство народа и его истории (как это было сделано многими народами).
Хрущев, разумеется, и не думал возвращаться ни к каким нормам. Воспользовавшись этим лживым паролем, дожившим до Горбачева и распада СССР, он упустил исторический момент, подходящий для обновления и очищения социальной идеи. Он снова направил мысль и энергию миллионов идеалистов в глубоко ошибочном направлении.
Это заблуждение, распространенное Хрущевым и XX съездом КПСС, стало и моей собственной непростительной ошибкой. Долгое время в качестве антитезы черному, рогатому и хвостатому догматизму сталинского типа я использовал имя Ленина, подобно средневековым рыцарям, использовавшим крестное знамение или рукоять меча, чтобы прогнать Сатану.
Но проблема была не только в имени.
По решению XX съезда было опубликовано так называемое «Завещание» Ленина. Это его письмо к ЦК, в котором выражается тревога за будущее революции и говорится об опасности раскола, долго утаивали из-за того, что там были раскритикованы все пролетарские вожди. Документ, воскресший в 1956 году, прозвучал как гениальное прозрение, потому что содержал негативную оценку в том числе и Сталина. «Завещание» будто нарочно было написано для того, чтобы замаскировать идейную незрелость Хрущева.
Когда мой дядя — Железный Человек, не отличавшийся особым многословием, — дал мне этот документ, «чтобы я сам нашел объяснение происходящему», я был ошарашен. Признание рискованности эксперимента с социальным строительством на базе двух компонентов долгие годы казалось мне объяснением всех противоречий. Возможно, думалось мне, нам действительно стоит вернуться к принципам старых большевиков, к их философской зрелости, к их дерзости в перестройке мира?
Возможно… Самым полезным, что я вынес из истории с XX съездом, было ощущение необходимости вернуться назад по страшным дорожкам, пройденным историей человеческого духа, и отыскать то место, где многие неверно свернули и потеряли правильное направление.
Множество слов было потрачено мною на описание того времени, много внимания было уделено событиям, происходившим между первой и второй смертями Сталина. Это не тот путь, который ведет к рассказу о моей жизни, но я ступил на него, поскольку считаю данный исторический момент одним из самых важных в мировой судьбе XX века. Важную роль сыграло и то, что события давних лет занимают нас все меньше и меньше, когда мы пытаемся трактовать удаляющееся от нас прошлое и не понимаем, отчего задерживается будущее. Этот внезапный переворот в сознании, вызванный половинчатым секретным докладом, делит сейчас XX век на два действия: одно кровавое, а второе — под названием «уклонение от ответственности, приведшее к возмездию».
Сейчас, в самом конце XX века, уже видно, что историческая вина и ответственность оказались возложены единственно на те духовные ценности, которые вдохновляли человечество, способное совершить и пережить эти ужасные преступления.
Какая банальная песенка! Помните, Гаврош распевал ее еще в прошлом веке?
Все обитатели Нантера
Уроды по вине Вольтера.
Все старожилы Палессо
Болваны по вине Руссо[21].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.