«СЛЕЗЫ МАТЬ РУКАВОМ УТИРАЛА…»

«СЛЕЗЫ МАТЬ РУКАВОМ УТИРАЛА…»

Наверное, очень немногие из тех, что проезжали весной и летом 1935 года из Симферополя в Алушту, знали, что неподалеку от перевала, слева от шоссе, за белыми хатками маленькой деревушки с громким названием Ангара, в густом лесу располагался лагерь Крымской стрелковой дивизии. Да и откуда об этом могли знать пассажиры! Лагерь был тщательно замаскирован, чтобы ни с земли, ни с воздуха никто ничего не увидел.

В то лето в частях Крымской дивизии проходили службу мои друзья — молодые крымские литераторы. В горно-артиллерийском полку командовал орудием младший командир сверхсрочной службы поэт Яков Чапичев. В пехотных подразделениях служили призванные на переподготовку Михаил Вейс, Иван Сильченко, я и еще несколько молодых поэтов и прозаиков.

Командир дивизии Тальковский и начподив Кубасов, люди образованные, начитанные, заинтересовались нами. Однажды всех литераторов пригласили в штаб. Тальковский и Кубасов расспросили нас о творческих планах на ближайшее время и на будущее, затем комдив сказал:

— Такой силы у нас в дивизии никогда еще не было. Шутка ли, взвод писателей и поэтов! Горы можно свернуть с такой силой. А мы с вами, товарищ Кубасов, бесхозяйственные люди, расходуем эту силищу, можно сказать, зря. Давайте, товарищи, если не возражаете, договоримся о конкретных делах. Прежде всего, нам нужно создать книгу о нашей дивизии. Такую, чтобы в ней были отражены ее боевое прошлое, ее сегодняшний день. Затем нам нужна строевая песня. Собственная строевая песня дивизии. Хорошая песня, чтобы на подвиг звала. Ну как, товарищи, возьметесь? Надеюсь, не откажетесь, примете наше предложение?

Предложение Тальковского нам понравилось. Михаил Вейс и я взялись написать книгу очерков о Крымской дивизии. И мы написали ее, она была выпущена Крымским государственным издательством под названием «Выше оценки нет», в суперобложке работы известного художника-баталиста академика Николая Семеновича Самокиша.

Молодые поэты договорились провести конкурс на лучший текст песни.

Тальковский, который, как мы знали, любил Чапичева, обнял его и сказал:

— Действуй, пушкарь! Уверен, что ты займешь первое место.

— Обязательно, товарищ комдив. Цель будет поражена с первого снаряда, — бодро отчеканил Яков.

— Вот это ответ артиллериста, — рассмеялся Тальковский. — Сегодня же дам телеграмму в Москву, попрошу прислать композитора.

После наш литературный актив собирался еще два или три раза для обсуждения конкурсных произведений. Обсуждали мы их придирчиво, требовательно и в результате отобрали два стихотворения. Одно принадлежало Ивану Сильченко и начиналось, помнится, так:

Слезы мать рукавом утирала,

Сын меньшой уходил на войну…

Что следовало за этими строчками, я, к сожалению, забыл. Другое, признанное лучшим, стихотворение принадлежало Якову Чапичеву. Оно называлось «Песня о героях».

Горный ветер тихо веет,

Чуть шумит река,

В даль уходят батареи

Нашего полка.

Боевая песня льется,

Ширится, растет,

Запевают комсомольцы

Про двадцатый год.

И взлетает песня птицей,

Вихрем боевым,

Как сражался за Царицын

Ворошилов Клим.

Приднепровские долины

Горьких слез полны.

Рвут на части Украину

Польские паны…

Но богунцы у околиц —

Через сотни верст

В бой ведет их полководец

Легендарный Щорс.

И летят полки аллюром,

Искрятся клинки,

Удирает пан с Петлюрой,

Растеряв полки.

Путь геройским эскадронам

Застилает дым,

Сквозь огонь Семен Буденный

Атакует Крым.

Были в песнях оживают

В битвах и огне,

Мчится в бой начдив Чапаев

На лихом коне.

Из-за туч косится косо

Бледная луна,

Лижет хмурые утесы

Гневная волна.

Петька лег, не отступает,

Белым пули шлет…

Поперек реки Чапаев,

Раненный, плывет…

— В плен живыми не сдаваться,

Крой, братва, в штыки!

Косит Петьку-ординарца

Пуля у реки.

Над водой воронья стая,

Над водой темно.

Унесла вода Чапая,

Унесла на дно.

Вырастают стройно годы

Сказочной страны.

Боевые наши взводы

В битвах рождены.

Нашему литературному активу понравились оба произведения. Понравились они комдиву и начподиву. Но окончательное решение должен был принять композитор, приезда которого мы ожидали со дня на день.

Яков, по-видимому, твердо был уверен, что композитор положит на музыку именно его стихи.

— Сильченко неплохо написал, — сказал как-то Чапичев. — Но нам нужна боевая песня. Конечно, матери будут плакать, когда мы пойдем в бой. Такая уж у них доля. Но мы — бойцы, и не должны хныкать… Нам иная песня нужна. Боевая. Песня про бойцов и для бойцов. Понимаешь?

Я понимал Якова. К тому времени он уже был кадровым военным. Четыре года служил в этой дивизии, считал ее своим домом, своей семьей, и потому был искренне убежден, что чувствует и понимает ее дух, потребности и задачи лучше, полнее, чем переменник Иван Сильченко. Как бы подтверждая это, он добавил:

— Я строевик до мозга костей. Как говорят, военная косточка. А Ваня — человек гражданский. Мне служить, как медному котелку. А Ваня покрутится здесь месяц-другой — и до свиданьица. Поэтому он и написал в строевой песне: «Слезы мать рукавом утирала». А у меня: «В даль уходят батареи нашего полка». Чуешь разницу?

— Конечно, как же тут не почувствовать разницу. И можешь быть уверен, композитор ее тоже почувствует.

— Ты не думай, я не тщеславный, не воображаю себя великим поэтом. Мне и до среднего ой как еще далеко. И зависти во мне тоже нет. В другой раз я буду рад уступить Сильченко любое первенство. Но сейчас не могу. До зарезу хочется, чтобы в моей родной дивизии пели мою песню. Ну что тут плохого?

— Ничего плохого, — успокоил я друга. — Не терзайся напрасно.

Вскоре приехали композиторы: автор очень популярной в то время чудесной песни «Полюшко-поле» Лев Константинович Книппер и профессор Московской консерватории Виссарион Яковлевич Шебалин.

Начподив вручил композиторам тексты отобранных произведений, сказал при этом:

— Вот тут две песни. Думаю, разберетесь.

— Попробуем разобраться, — обещал Лев Константинович.

Утром следующего дня я увидел Книппера на плацу. Ему было тогда уже под сорок, но он встал в строй вместе с молодыми красноармейцами и с увлечением, лихо отрабатывал все элементы строевой подготовки.

— Чтобы написать строевую песню, надо самому походить в строю, иначе ничего не получится, — говорил он нам вечером, уставший и разгоряченный. — Конечно, с непривычки тяжеловато. Но в молодости я был хорошим строевиком.

Пока Лев Константинович занимался строевой подготовкой, Виссарион Яковлевич ходил из роты в роту, спрашивал:

— Кто у вас пением увлекается?

— Да считай, что все. Когда командир прикажет, все поют, — отвечал кто-нибудь из красноармейцев.

— А вы сами поете?

— Пою, а как же. Нельзя бойцу без этого.

— Спойте, пожалуйста, что хотите, что любите.

И красноармейцы охотно пели для Шебалина. А он, прослушав за день десятки певцов, с радостным удивлением говорил потом:

— До чего же талантливый народище. Соловьи! Соловьи да и только.

Яков тем временем изнывал от нетерпения, по нескольку раз в день спрашивал у меня:

— Ну что слышно?

— Пока ничего.

— Они, наверное, и не собираются сочинять музыку. Ходят, бродят, а ты тут мучайся.

Наконец нас пригласили в клуб. Шебалин сел за рояль. Книппер встал рядом.

— Строевая песня Крымской дивизии, — объявил Лев Константинович. Виссарион Яковлевич проиграл вступление. Композиторы запели негромко, вполголоса:

Слезы мать рукавом утирала,

Сын меньшой уходил на войну…

Я посмотрел на Якова. Он побледнел, поднялся и медленно пошел к выходу. Я догнал его.

— Ну чего ты взбеленился? Хлопнул дверью, людей обидел. Думаешь, красиво?

— Красивого мало, — согласился Яков.

— Вот именно. Глупость и больше ничего. Ну что случилось, скажи, пожалуйста? Жизнь, что ли, кончилась?

— Не бойся, не повешусь. Чепе в полку не будет.

— Еще этого не хватало! Ну, осечка, неудача. Так что тут такого. Подумаешь, катастрофа. Неудачи у тебя еще не раз будут. У кого они не бывают. Но надо уметь перешагнуть через неудачи. А иначе…

— Ладно, — прервал меня Яков, — я перешагну…

Спустя несколько часов я увидел, как из расположения артполка выехала группа всадников. Среди них был Чапичев. Подъехав ко мне, он придержал своего гнедого коня, спросил:

— Ну как там?

— Песня всем понравилась.

— Значит, «Слезы мать рукавом утирала»?

— Значит, так.

— Что ж, — вздохнул Чапичев, — раз так, уже не перетакаешь.

— Вы далеко? — спросил я.

— В горы. Командир дивизиона меня на рекогносцировку взял. Скоро у нас боевые стрельбы.

— Это хорошо. А то ты все киснешь.

— Бывает, — подтвердил Яков. — Бывает, что кисну. Я же не железобетонный. И знаешь что, передай Сильченко мое поздравление, а то он еще подумает…

— Ты это искренне?

— Пока не очень. С бедой и с обидой переспать нужно. На утро, говорят, полегчает. Ну, пока. Вечером загляну, поговорим. — Он пришпорил коня и пустил его в галоп, догоняя отъехавших уже на порядочное расстояние товарищей.

Вечером Яков не пришел.

Вейс и я задержались в клубе. Мы теперь часто работали после отбоя. Начподив Кубасов торопил нас с книгой. В полночь к нам в палатку забежал на огонек с намерением «стрельнуть» папиросу дежурный писарь из штаба дивизии. Он и сообщил ошеломляющую новость:

— Ребята, в артполку тревога — Чапичев пропал.

Писарь знал немногое, но и из его сбивчивого рассказа стало ясно, что с Яковом случилась беда. Командир дивизиона и его группа возвращались с рекогносцировки в темноте. Уже подъезжая к лагерю, обнаружили, что нет Чапичева. Никто не заметил, когда он отстал. «Догонит, конь у него добрый», — сказал командир дивизиона. Но время шло, а Чапичева все не было. Прозвучал сигнал отбоя. Лагерь затих. Где Чапичев, что с ним? Командир дивизиона встревожился не на шутку. Горный лес — плохое место для ночных прогулок в одиночестве. Да и не мог Чапичев задержаться без причины. Еще не бывало такого, чтобы он нарушил порядок. Командир дивизиона доложил о происшествии командиру полка. Тот приказал организовать поиски.

— Пошли в артполк, — вскочил Вейс, выслушав сообщение писаря.

В полку у коновязей суетились люди. Назначенные на розыски Якова красноармейцы седлали коней. Тут же у столба, на котором раскачивался электрический фонарь, стоял командир полка. Он не удивился, увидев нас.

— Наделал дел ваш поэт, — сказал он. — Вот идем искать.

— Разрешите и нам, — попросил Вейс.

— По долгу службы?

— Да, по долгу службы и по долгу товарищества.

— Ну что ж, нормально, — согласился командир полка и приказал оседлать для нас коней.

Остаток короткой летней ночи мы рыскали по горному лесу, кричали, звали Чапичева, стреляли в воздух. И все безрезультатно. Яков не отзывался. Меня начало охватывать отчаяние. В голову лезли всякие страшные мысли и предположения… Может, Яков сорвался в пропасть. Тут на каждом шагу человека подстерегает опасность… Может, разбился и лежит, истекая кровью, слабея с каждой минутой, а мы… Я ненавидел себя за то, что не могу немедленно оказать помощь попавшему в беду другу. То же самое, как я думаю, испытывали и другие участники поиска. Никто из нас не перестал искать Якова даже тогда, когда спустился густой туман, такой густой, что всадник уже не видел голову своего коня. Мы продолжали искать Чапичева, хотя и самих нас теперь на каждом шагу подстерегала смертельная опасность — пропасти, обрывы, глубокие расселины в скалах. Тревожно ржали лошади, тревожно перекликались люди, но звуки эти бесследно исчезали в тумане. Ответа не было.

К утру наша поисковая группа, возглавляемая командиром полка, медленно спускалась с одной горной вершины на другую, менее высокую. Начинался рассвет. Перед нами открылась изумительная картина. Вершина, с которой мы спускались, поросшая травой, усыпанная обломками скал, была местом ночевки облаков, их стойбищем. Казалось, что здесь собрались облака со всего крымского неба. И все это облачное стадо ни на мгновение не оставалось в покое. Облака клубились, сталкивались, медленно и неуклюже ворочались, громоздились друг на друга, словно боролись или обнимались. Вот одно облако вошло в другое и растворилось в нем. Только что оно было и вдруг исчезло. Все здесь было изменчиво и непостоянно, как во сне. Облака то и дело меняли форму и обличье, цвет и плотность. Здесь все время шла какая-то непонятная нам работа, непонятное движение. Каждый миг что-то умирало и рождалось, что-то исчезало и возникало, подчиняясь извечным законам природы.

С недалекого моря примчался ветер, возвещая начало нового дня. И облака стали торопливо покидать место ночевки, будто у них были неотложные дневные дела. Вот это — большое, плоское, спокойного жемчужного цвета — может, где-то в предгорье прикроет землю, людей, растения и животных от палящих лучей летнего солнца. Другое — тяжелое, насупленное — прольется благодатным, освежающим дождем над большим городом. А светлое и пушистое, легкое и беззаботное промчится над сожженной, изнывающей от жажды степью, как призрак несбывшейся надежды.

Последним неохотно уходило с вершины большое, медлительное, какое-то очень задумчивое, будто сонное облако. Может, оно еще не выспалось и не отдохнуло после долгого пути над материками, океанами, морями и потому не хотело уходить отсюда. Или ему просто нужно было остаться на какое-то время одному в горной глуши, вдали от суетного мира и торопливых сотоварищей. Может быть, и облаку необходимо иногда побыть наедине с собой. Но неумолимый ветер сорвал облако с места, стал подталкивать в спину: «Иди, иди». Оно могло огрызнуться громом, оно могло отбиться молнией, но оно предпочло покориться ветру и поплыло, обнажив сначала какую-то скалу, а затем лошадь на скале и рядом с ней человека.

— Чапичев! Черт полосатый! Живой! — закричал командир полка. Он пустил коня галопом, мы поскакали за ним к скале, удивляясь ее необычному виду. Она была похожа на сжатую в кулак гигантскую человеческую руку, с вызовом и угрозой воздетую к небу. А на этом кулаке — Яков и его вороной конь. Как они попали туда? Да еще ночью. Ну и Яшка, ну и трюкач!

Увидев нас, Чапичев помахал фуражкой. А когда мы подъехали ближе, то услышали его хрипловатый голос. Он пел песню на слова Ивана Сильченко:

Слезы мать рукавом утирала…

— Спятил, — испугался ехавший рядом со мной Вейс. Но я понял, в чем дело. И думаю, правильно понял: Яков признавался в своем двойном поражении. В дивизии все считали его поэтом, гордились его талантом, а он не сумел написать для нее песню. Ваня Сильченко, новичок в дивизии, легко положил его на обе лопатки. Горько, но факт. Его считали, и не без оснований, опытным, умелым командиром, а он заблудился, как малый ребенок, в горах, которые обязан был знать как свои пять пальцев. Заблудился! Обидно, горько, но факт. Я хорошо знал характер своего друга. Если он уж решился признать свое поражение, то щадить себя не будет. Выложит все начистую, и не откладывая, не медля.

И я проникся к нему еще большим уважением. Есть особая красота и в мужестве побежденного, в его бесстрашном взгляде на правду, на непреложность фактов. Только это и рождает веру в то, что после любого, даже самого страшного поражения обязательно будут победы. Если нет такой веры, тогда полная капитуляция перед самым злым врагом человека — отчаянием и безнадежностью.

— Подпруга меня подвела, — сказал Яков, когда мы возвращались в лагерь. — Едем, а я чувствую, что седло начинает ерзать. Надо бы доложить командиру, а я решил, что быстренько переседлаю коня и догоню товарищей. Пока переседлывал, пока то да се, они ускакали далеко. Я поехал следом, поначалу как будто правильно, и вдруг повело меня. И меня и коня. А когда спохватился — уже поздно. Туман. Ничего не видать. Хотя бы одну звездочку увидеть на небе. Я звезды хорошо знаю, мог бы сообразить, что где. А тут ни одной.

— А как ты на скале очутился?

— Сам не знаю. Спасибо коню. Как попали мы на эту верхотуру, он ни с места. Храпит, аж стонет от страха, и ни шагу. Застыл будто статуя. Разведал я этот пятачок на ощупь и решил ждать до утра.

— Всю ночь на ногах?

— Да, всю ночь держал коня под уздцы. Боялся, вдруг, думаю, сиганет он с отчаяния вниз — и прощай, вороной…

— Устал, наверное?

— Устал. Особенно плечи болят. На моих плечах этой ночью все крымские облака переспали. Понравилось им. Одно уйдет, другое приляжет. Я раньше думал, они легкие. А они, брат, не из ангельских перьев сделаны. Какое там! Навалятся на плечи, так и гнут к земле, так и гнут…

— Испугались мы за тебя, Яков, очень испугались, — сказал я. — Но все хорошо, что хорошо кончается.

— Это верно. Могло и хуже кончиться. Я когда понял, что заблудился, о матери своей подумал. Эх, думаю, наплачется она, бедная, по своему непутевому сыну. И слез не станет вытирать. Не так, как в песне.

— А ты матери ничего не говори, не нужно.

— Не скажу. Слезы материнские — дорогие слезы. Пусть их поменьше будет на земле.

Он помолчал немного и улыбнулся просто и мило. Так улыбаются люди, когда боль уже пережита и наступило сладостное чувство выздоровления — будто вновь на свет родился человек.

— А песня эта все-таки хорошая, — неожиданно сказал Яков. — Молодцы Сильченко и композиторы, от всего сердца написали. Я ее, понимаешь, всю ночь горланил, даже охрип. Славная песня, пронзительная. За душу берет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.