НЕОКОНЧЕННЫЙ МОНОЛОГ
НЕОКОНЧЕННЫЙ МОНОЛОГ
«Не иссякает вокруг очарованье природы,
Так же искусству дано не умирать никогда»
(Шиллер. Последние стихи)
Участившиеся с конца 1803 года приступы болезни прерывали работу над «Теллем». Опустив ноги в таз с ледяной водой, подхлестывая убывающие силы крепким кофе или шампанским, Шиллер проводит за столом все время, когда только может держать в руках перо; он досадует на многочисленные помехи и преграды, все чаще встающие между ним и творчеством.
Таким событием, несколько замедлившим работу поэта, оказался приезд в Веймар в декабре 1803 года известных французских писателей — де Сталь и Бенжамена Констана.
Изгнанница из наполеоновской Франции, дочь знаменитого министра Неккера, мадам де Сталь справедливо решила начать свое ознакомление с немецкой культурой с города Шиллера и Гете и личной встречи с ними. Но, ах, как томит Шиллера (Гете был в эту зиму болен) необходимость тратить драгоценное время на беседы, особенно утомительные при его посредственном владении разговорной французской речью, хотя приезжая знаменитость в общем и симпатична ему — «ясностью, решительностью и остроумной жизнерадостностью» своей натуры («единственно тягостным является совершенно необычайное проворство ее языка», — шутливо жалуется поэт в письме к Гете).
В книге мадам де Сталь «О Германии» отразились впечатления о поездке в страну философов и поэтов; формированию их во многом способствовали встречи с Шиллером.
Тем временем наступила весна, самое любимое время года Шиллера, когда не так мучает его обычно «лихорадочный катар». В эту весну поэт решает предпринять необычную для него поездку: вместе с семьей в начале мая 1804 года Шиллер едет в Берлин, где никогда еще не бывал.
Все упорнее появляется в это время у Шиллера мысль о переезде из Веймара, тяготившего его мелочностью интересов — «повсюду будет лучше, чем тут..»
Его привлекает мысль о столичном театре, об оживленной жизни крупного города. «Во мне явилась потребность пожить в чужом и большом городе, — пишет он Кернеру. — Мое назначение писать для более обширного мира, а здесь я так ограничен, что удивляюсь, как могу еще творить».
И все же, несмотря на предложение короля Фридриха Вильгельма III предоставить Шиллеру значительную пенсию и профессуру в Берлинском университете, поэт отказывается от переезда в прусскую столицу.
Стремление охранить свою духовную независимость для Шиллера, как всегда, выше каких бы то ни было материальных расчетов и любых других соображений практического порядка.
«…Здесь, в Веймаре, я абсолютно свободен и, так сказать, дома…»
Он остается в Веймаре.
Но как относительна она, эта веймарская «свобода»! Шиллер имеет возможность убедиться в этом вскоре после своего возвращения из Берлина. Осенью в столицу герцогства ждут прибытия русской великой княжны Марии Павловны — дочери Павла I, — недавно обрученной с наследным принцем Веймарским Карлом Фридрихом. По случаю этого события, взволновавшего карликовое княжество, Шиллер должен написать поэтическое приветствие. Обычно эта тягостная обязанность выпадала на долю Гете. Но Гете все еще болен. Писать приходится Шиллеру…
12 ноября 1804 года на веймарской сцене поставлена небольшая пьеска Шиллера «Приветствия искусств». И тут остается поэт самим собой: вольнолюбием, который, как и юношеский его герой Веррина, не намерен «склонять колена перед смертным». В «Приветствиях искусств» нет ни льстивых восхвалений «звезды с востока», как иронически называет поэт в одном из писем новую веймарскую наследницу, ни прославления каких-либо иных влиятельных особ.
Автор строит свою пьеску как приветствие различных искусств: скульптуры, живописи, музыки, поэзии, — каждое из которых по-своему облагораживает человека. Искусство и труд — поэт-гуманист не устает прославлять эти два величайших созидательных начала жизни!
И все же Шиллер тяготится своей обязанностью, а «Приветствия искусств» сам называет «искусственным произведением».
Все его устремления отданы в эти месяцы, ставшие последними месяцами его жизни, новому грандиозному замыслу: трагедии из русской истории «Деметриус».
В письмах к Вольцогену, находившемуся в то время в Петербурге, он просит сообщать ему всевозможные сведения о городах, обычаях, костюмах, даже монетах эпохи Димитрия Самозванца. Он погружается в исторические и этнографические исследования. Выписывает из сочинения Адама Олеария, немецкого путешественника первой половины XVII века, «Описание поездки в Московию и Персию» такие слова, как «монастырь», «кафтан», «дьяк» и многие другие…
В рабочих тетрадях Шиллера сохранились многочисленные конспекты, выписки, записи. С огромной добросовестностью стремился поэт изучить все подробности исторических событий, познакомиться с национальными особенностями русского быта и культуры заинтересовавшей его эпохи.
Герцог и весь веймарский придворный кружок были чрезвычайно заинтересованы в том, чтобы этой драмой поэт польстил русскому императорскому двору, и толкали на это Шиллера. «Но нет, я этого не сделаю. Произведение должно остаться совершенно чистым».
В июне 1804 года он делает первые наброски драмы.
Это должна быть трагедия об обманутом обманщике, о самозванце поневоле. Димитрий, по замыслу Шиллера, сам уверен, что он сын Ивана Грозного, а узнав правду, уже не в силах выйти из той большой политической игры, в которую он оказался втянутым как орудие польской агрессии.
Но не переживания героя, узнавшего о своем «самозванстве», должны составить основу драмы. Как и в «Вильгельме Телле», Шиллер увлечен здесь проблемой национальной независимости, непрочности любой власти, навязанной народу извне, преступности агрессивной войны.
Чужим оружьем трона не добудешь.
Насильственно правителя народу
Не навязать, коль он его не хочет.
Эти слова раскрывают идейный замысел драмы. В одном из писем к Кернеру поэт говорил, что драма о Димитрии задумана им как своего рода антитеза к «Орлеанской деве». Там — героиня, возглавившая борьбу своего народа против иноземцев. Здесь — герой, вторгающийся в родные пределы на вражеских штыках. Трагическая вина Димитрия и состоит, по Шиллеру, в том, что он приходит в Россию во главе чужого, иноземного войска. Каковы бы ни были его субъективные «права», намерения и личные качества, он оказывается всего лишь игрушкой в руках врагов своего народа, ставленником польской интервенции, которая, как и всякая интервенция, обречена на провал.
В соответствии с исторической истиной рисует поэт отношение польских магнатов к Димитрию: он — повод к войне с Россией, поэтому и встречает поддержку шляхетского сейма. Сцена заседания сейма принадлежит к лучшим страницам шиллеровского творчества. Поэт как бы сосредоточил здесь всю ненависть свою к практике «частного интереса», к властолюбию, агрессии, политической беспринципности.
В рабочей тетради Шиллера сохранилась запись, говорящая о том, что он понимал и роль Ватикана в истории Лжедимитрия. «Католики, особенно иезуиты, должны быть причастны к делу. Возможно, что главная интрига исходит от них».
Поэтом-свободолюбцем, поэтом-демократом, утверждавшим, что только «грудь народа» может быть истинной опорой правления и что история не простит тому, кто «в мирный храм» вторгается «с оружием враждебным», Шиллер остается и в своем последнем произведении.
Он успел завершить, но не окончательно отделать два первых акта драмы…
К осени 1804 года болезнь Шиллера обострилась. Лотта была беременна. Он повез ее в Иену на врачебную консультацию. Они вышли погулять в окрестности города, среди рощ, уже тронутых золотом увядания. Стояла обманчиво теплая погода, но почва была уже холодна. Поэт жестоко простудился. С той поры изнурительные приступы болезни не прекращались.
Шиллер не настолько еще позабыл медицину, чтоб не понимать всей опасности своего положения, не подозревать о приближении смерти. Но маленькая, злая, корявая, безносая смерть — персонаж гравюр Дюрера, героиня немецких народных баллад и романтических стихотворений — никогда не была героиней Шиллера. Его герои умирали, но гибель их всегда была победой: герой падал на рубеже свободы, сама смерть отворяла перед ним врата бессмертия.
Предсмертные письма поэта написаны тем же самым отважным, красивым, победительным почерком, которым всю жизнь любовался Гете.
К Кернеру — 20 января 1805 года: «Как начинающий таять лед, просыпается мое сердце и способность мышления, совершенно застывшие в зимние дни…»
К Гете — 22 февраля: «Два сильных припадка, пережитых мною за семь месяцев, потрясли меня до основания, и мне будет трудно поправиться… Особенно стараюсь я бороться против уныния, величайшей из бед в нашем положении».
К Кернеру — 25 апреля: «Весна дает себя чувствовать и у нас и вселяет бодрость и силу: я постараюсь оправиться от ударов, которые мне нанесли минувшие девять месяцев, и надеюсь, что от меня еще что-нибудь уцелеет… Я был бы доволен, если бы мне удалось дожить хотя бы до пятидесяти лет».
Это было за две недели до смерти.
Даже ночью, терзаемый бессонницей, перекошенный тупою болью в боку, поэт высекает пламя огнивом, зажигает фитилек настольной лампы, подсаживается к рабочему столику, и упрямо ложатся на бумагу все новые и новые строки — фрагменты трагедии «Деметриус».
А есть ли что правдивее на свете,
Как храбрый независимый народ
Верховной властью древле облеченный,
Он сам свои деянья проверяет
И преклоняет ухо ко всему,
Что человечно
Его страстно потянуло путешествовать. Он хотел бы возвратиться в скромный деревенский домик среди тенистых лесов Бауэрбаха, где когда-то в порыве юного чувства он набрасывал жаркие страницы «Коварства и любви». Он мечтает повидать, наконец, Швейцарию — голубые альпийские ледники и синь Фирвальштедтского озера; здесь, на родине Телля, ему грезится свежий воздух свободы. Он надеется — верит и не верит в это, — что стоит возвратиться в город юности, как вернутся молодость и здоровье; что лишь стоит убежать из Веймара, как вырвешься из когтей болезни.
Но можно ли думать о собственном недуге, когда тяжко болен Гете! Шиллер спешит навестить друга, начинавшего подниматься с постели. Друзья обнялись, поцеловались, никто не упомянул о своих страданиях.
28 апреля Шиллеру пришлось быть при дворе. Фосс — молодой актер Веймарского театра, исполнитель роли Макса Пикколомини в «Валленштейне», помогал Шиллеру одеваться. Он залюбовался стройной фигурой поэта в зеленом придворном камзоле.
«…В среду, 1 мая, я отважился выйти, — писал впоследствии Гете. — Я нашел его собирающимся в театр и не захотел его удерживать. Скверное самочувствие помешало мне пойти вместе с ним. Так мы и расстались перед дверью его дома, чтобы никогда больше не увидеть друг друга».
В театр отправились в карете Каролины. Предстояло веселое представление комедии Шредера «Несчастный брак по причине деликатности». По дороге Шиллер признался Каролине в непривычном ощущении: многолетняя ноющая боль в боку неожиданно прекратилась.
То был грозный симптом: боль прошла потому, что левое легкое разрушилось окончательно. Шиллер понял это как врач. Как поэт он давно понимал это.
Сомненья нет, подходит мой конец, —
говорил один из героев его «Телля».
Страданье — это жизнь; оно утихло,
Конец мученьям — и конец надежде.
Юный Фосс, зайдя в ложу, чтобы проводить Шиллера домой, поразился тому, как изменился облик поэта. Обычно бледное лицо его пылало. Поднималась температура. Жар болезни сжигал его.
«Вот я и опять в постели!» — приветствовал Шиллер своего молодого почитателя, когда тот на следующий день пришел его навестить. В этот день поэт принял издателя Котта, но беседовать было трудно. Разговоры осложнял кашель, душивший больного.
К 5 мая многим из друзей стало ясно, что положение Шиллера безнадежно. Но он мужественно успокаивал близких, уверял, что открыл свой собственный, радикальный метод лечения.
На следующий день речь его сделалась прерывистой, но не утратила связности мысли. Взгляд упал на обложку журнала «Свободомыслящий», издававшегося Меркелем и Коцебу. Под заглавной шапкой журнала не было и тени свободной мысли. Коцебу был черной фигурой на культурном горизонте Германии. Его пьесы служили манифестами мелкотемья и безыдейности на немецкой сцене. Есть свидетельства, что он являлся платным агентом русского царизма. Он третировал Гете, громил все прогрессивное в немецкой культуре до тех пор, пока кинжал патриота студента Занда не положил конец его позорному существованию.
«Уберите это, — сказал Шиллер, кивнув на журнал. — Уберите это, чтобы я мог сказать, не погрешив против правды, что я этого не видел». Шиллер умирал бойцом.
Силы быстро падали. Но 7 мая с утра поэт пробует вести с Каролиной беседу о природе трагедии и о способах, которыми можно пробудить в человеке высшие силы. Шиллер умирал гуманистом.
Ночью, во сне, перед ним теснились вереницы образов «Деметриуса». Утром он призвал к себе детей, ласково поговорил с ними. На исходе дня на вопрос, как он себя чувствует, Шиллер ответил: «Все лучше, все светлей». Он велел отдернуть оконный занавес, попрощался с заходящим солнцем.
Девятого мая он покорно выполнил чудовищные предписания тогдашней медицины: принял ледяную ванну, «чтоб умерить внутренний жар»; осушил бокал шампанского, «чтобы укрепить силы», слабым голосом попросил нефти — в высшей степени сомнительного лечебного средства, бытовавшего в те времена под названием «масла святого Квиринуса».
В четыре часа дня Шиллер потребовал перо и бумагу. Он осилил всего лишь три начальные буквы неизвестного слова, но они были начертаны его прежним, отважным, неизменным почерком. Шиллер умирал писателем.
В пять часов дня великого немецкого поэта не стало. На его рабочем столе остался листок трагедии «Деметриус» с неоконченным монологом Марфы:
О, для чего же здесь с тоской-печалью
(А им конца и меры нет) я гибну?
Ты, солнце вековечное! Ты ходишь
Кругом земли — снеси мои желанья!
Ты, воздух, необъятный и летучий,
Вей на него моим благословеньем!..
Тело Шиллера было перенесено на кладбище в ночь с субботы на воскресенье 12 мая. Гроб, по древнему обычаю, должны были нести ремесленники. Но молодежь Веймара — ученые, художники, артисты, служащие — упросили бургомистра Лебрехта Швабе разрешить им нести прах поэта. Вот как описывает похороны сын Швабе по заметкам отца:
«В полночь отправилась безмолвная маленькая процессия из квартиры Швабе в дом Шиллера. Была светлая майская ночь, только легкие облака заволакивали месяц. Тихо было в доме покойного, лишь из дальней комнаты доносились плач и рыданья. Когда друзья подошли к лестнице, гроб уже был снесен вниз, и они у дверей взяли его на руки. Ни одного человека не было перед домом и на улице: глубокая безмолвная тишина царила в городе. Процессия двинулась через Эспланаду, рынок и улицу Св. Иакова к старому кладбищу при церкви Св. Иакова. Направо при входе находится «кладовая», перед дверью которой носильщики опустили гроб (так называлась каменная братская могила для людей, не имеющих на кладбище семейного склепа. — Прим. автора). В эту минуту месяц прорезал облака и своим светом облил гроб поэта. Затем месяц снова скрылся за быстро бежавшими облаками, и лишь ветер качал деревья. Двери мрачной кладовой растворили, носильщики подняли гроб, внесли его, отворили люк, и дорогой мертвец на веревках был опущен в подземную пропасть, не освещенную ни одним лучом. Не было ни похоронного пения, ни одного слова не было сказано на могиле поэта…»
Только на следующий день, при огромном стечении народа, состоялось траурное торжество: в звуках моцартовского «Реквиема» излилась скорбь об этой рано оборвавшейся, еще полной творческих сил жизни: отзвучали тяжелые вздохи первой части, отзвенели хрустальные слезы в «Лакримоза», и вот открылась восходящая ввысь, просветленная дорога в вечность…