Глава 14. Пять месяцев в мире хасидов (Любавичи, тишрей-адар 5662 (1901–1902) года)

Глава 14. Пять месяцев в мире хасидов

(Любавичи, тишрей-адар 5662 (1901–1902) года)

Любавичи – это местечко в Оршанском уезде Могилевской губернии. Мой двоюродный брат написал мне очень подробно, как мне до него добраться (он вдруг вообразил себя моим «опекуном» и проводником, что очень меня рассердило). Местечко это находится на расстоянии двадцати верст от железнодорожной станции Красное на пути из Минска в Москву, между Оршой и Смоленском; и в двадцати пяти верстах от станции Рудня на пути из Москвы в Брест-Литовск, за две остановки до Витебска. Я выехал из Вильно на исходе субботы, ночью, и хотел добраться до Любавичей на следующий день, в воскресенье накануне Йом Кипура. Всю дорогу меня не покидали размышления и сомнения, раздумья и беспокойство. В четверг я получил длинное письмо от брата, написанное в рифму и посланное с нарочным. Оно все было написано в насмешку над «изменчивым юношей». Брат спрашивал меня, знаю ли я писателя Брайнина{381} и читал ли я в «Календаре Ахиасафа» его рассказ «Бар Халафта» («Изменчивый юноша»), посвященный, как он считал, мне, ведь и тему и название придумал он, мой брат. И кому знать это, как не мне? Наверное, я и рассказал ему об этом! Или, может, это один из наших друзей, «тот Хаим Гольдберг, парень из Тирасполя, который учился со мной в Брест-Литовске, пламенный сионист, вхожий в круги писателей и общественных деятелей, – я ему много про тебя рассказывал и передавал тебе с ним приветы – может, это он, Гольдберг, пустил слух про „Бар Халафта“?» И брат напомнил мне, использовав мой собственный стиль, те дни, когда «ты стихи писал и пьесы сочинял», «основы еврейской морали изучал», «книгу по еврейской истории жаждал получить и за исследованиями древности гонялся» и наконец: «ночи напролет Талмуд и законоучителей изучал» и «стать раввином в Израиле решил!» «И вот своей цели ты почти достиг и стать раввином в Израиле полномочия получил» и вдруг – «стать учителем в Израиле возжаждал, однако в помощи „идола“ (Файвла Геца) разочаровался» «и уже стать хасидом в Любавичах решил и бежал в мир грез и мрака!»

Час за часом я сидел в своем углу вагона, погруженный в раздумья, и заново подводил итоги своей жизни. Письмо брата было пропитано болью и сожалением. Однако я не чувствовал досады. Годы страданий в Вильно были не напрасны. Лишь сейчас я почувствовал глубокое душевное удовлетворение от того, что воплотилась моя детская мечта – полностью изучить Талмуд! Конечно, я не стану раввином. Однако изучение законоучителей открыло передо мной врата к дальнейшей исследовательской работе! А еще я был очень рад, что по собственной воле перестал писать стихи. Несмотря на то что Явец и другие писатели одобряли мои занятия поэзией. Сам Соколов{382}, когда я послал ему в «Книгу года» один из своих стихов, ответил, что «он, конечно, не напечатает этот стих, так как он сыроват, но, несомненно, у сочинителя есть талант». И я решил перестать писать в рифму! А еще очень хорошо, что не стал заниматься «исследованиями», которые планировал. Мне нужно учиться и учиться. Лишь после этого я буду писать и печататься. Но я не сидел сложа руки. И как хорошо, что я оставил Вильно. И в Любавичах я не потеряю времени даром, ни одного часа. Я поживу там месяц-другой или даже полгода и все это время посвящу изучению хасидизма! Это ведь очень важная часть дома Израилева. И опять перед моим внутренним взором пронесся замысел о йешиве…

В Минске я пересел в другой поезд. Вагон был почти пуст. Евреи не ездят в поездах накануне Йом Кипура. В вагоне сидели лишь два еврея, очень изящно одетые и выглаженные, с аккуратно подстриженными бородками. Из разговора с ними я узнал, что это два брата, что обычно они ездят вторым классом, а сегодня, накануне Йом Кипура, решили поехать третьим: нет давки, к тому же они хотели ехать среди евреев. А в вагоне – лишь один молодой еврей! Они очень удивились, узнав, что я еду в Любавичи: «Почти без пейсов, одет в короткую одежду, вообще не выглядит как хасид, и из Вильно – в Любавичи! Это же переворот в законах природы!» Братья были владельцами ремесленной мастерской и магазина одежды и белья в Витебске, они уговаривали меня не ехать в Любавичи, а предлагали… поехать с ними в Витебск. Из разговора они поняли, что я знаю Тору и при этом «маскил» С они стали мне рассказывать о Смоленскине и его описаниях хасидов, а я пояснял им географические названия из его произведений) и даже немного знаю русский! Они прямо сейчас готовы предложить мне место в магазине! В конце концов они сказали: если тебе не понравится, то ты сможешь уехать из Витебска в Любавичи! Они стали смеяться, когда я сказал, что в Любавичах меня ждут накануне Йом Кипура! Тем временем поезд прибыл на станцию Красное, и они попытались уговорить меня не сходить, а поехать с ними до Витебска, в крайнем случае до станции Рудня. Я согласился. Я видел, что они в курсе всего, что происходит в Любавичах, знают ребе, его брата, сына и всех членов семьи. Они тоже принадлежали к хасидам, но они сионисты, и их огорчение от того, что раввин возражал против сионизма, все возрастало и возрастало! Мы доехали до Смоленска и там пересели в другой поезд. Когда мы сели в вагон, один из братьев сказал: «Мы должны тебя предостеречь! В наше время встречается много молодых людей, которые «путаются со всякими», устраивают забастовки, вступают в антиправительственные организации и так далее; наше условие: не вступай в контакт со "всякими"». И вдруг меня осенило: конечно же, в их ремесленной мастерской и в магазине сейчас забастовка, и они хотят по дороге «завербовать» себе штрейкбрехера! Да еще накануне Йом Кипура! Я молчал. «Ты что же, не согласен?» Я засмеялся: «Не с чем здесь соглашаться. Я выхожу в Рудне. Мне было интересно узнать, почему вы так заинтересовались мной и захотели взять меня на работу, хотя видите меня впервые. А теперь я удовлетворил свое любопытство, и сейчас я выхожу!» Старший рассердился и ничего не сказал. А младший сказал: «Сегодня канун Йом Кипура, позаботься о кашруте! На, возьми наши визитные карточки, спросишь о нас. Я уверен, что скоро ты уедешь из Любавичей. Заезжай к нам. Мы будем рады тебя видеть!» Мы попрощались. Старший как будто успокоился и сказал мне: «По тебе заметно, что ты приехал из Вильно! Я бы не очень хотел взять тебя на работу, а поговорить и выпить чашку чаю – будем очень рады!»

Близилась полночь. Подводу до Любавичей было уже не достать, и я был вынужден остаться в Рудне. Я пошел в гостиницу и нашел там еще троих хасидов, которые тоже приехали поздно и не достали подводы до Любавичей. Не помню, было ли еще хоть раз, чтобы в Йом Кипур я молился так горячо и с таким душевным устремлением. Вся эта поездка и встреча с братьями из Витебска были для меня своего рода испытанием. И я выдержал его.

Религиозное воодушевление паренька, одетого в полукороткую одежду, воодушевление сдержанное и скромное, не такое, как у хасидов, – тем не менее хорошо заметное – привлекло внимание в бейт-мидраше, где я молился. Раввин, глубокий старик, поздоровался со мной (он знал, что я не попал на подводу до Любавичей) и вначале удивился, узнав, что я приехал из Вильно. Но когда я рассказал, где родился, и назвал свои имя и фамилию, выяснилось, что он хорошо знаком с нашей семьей, особенно хорошо он знал моего прадеда р. Авраама. Знаком он был и с моим дядей. Он встречал его. И он знал также, что сын дяди и другие внуки р. Авраама учатся в литовских йешивах.

На следующий день после Йом Кипура я поехал в Любавичи. Приехал я в полдень, и в «гостинице» меня поджидали два моих земляка, которые знали о моем приезде и что я «по ошибке» сошел с поезда в Рудне и не успел найти подводу. Один из них, туповатый парень, выросший в зажиточной семье с простыми нравами, отвел меня в сторону и предупредил, чтобы я никому не рассказывал, что я сионист, иначе у меня будут большие неприятности! Я его успокоил: «Мне не нужно ничего рассказывать – они и так все знают!» В «гостинице» было полно постояльцев. Она представляла собой квартиру, разделенную на маленькие тесные каморки с помощью перегородок из нетесаных досок. В каждой каморке размещалось по двое постояльцев. В середине квартиры была большая столовая, где на круглом столе без устали пел самовар, с наступления зари и до самого позднего вечера. Хозяин дома, его жена и дети все время были чем-то заняты, суетились; постояльцы входили и выходили с шумом и грохотом. Все это напоминало большую ярмарку. Я оказался в одной комнате с Михаэлем Дворкиным, лесоторговцем, в котором и по внешнему виду, и по разговору можно было узнать человека мыслящего и весьма светского, заботящегося о хороших манерах. Он выглядел как холостяк лет тридцати; он и на самом деле не был женат, и ему было около двадцати пяти лет. До того он был хасидом Копыси, а сейчас он впервые приехал в Любавичи, решив ликвидировать свое делопроизводство, вернее, «заморозить» его на полгода, поселиться возле ребе и учиться у него. Мы очень много говорили. Вначале намеками, а затем – открыто. Мы проговорили всю ту ночь, а потом и все праздничные дни. Мы сидели в комнате, беседовали и очень подружились. Особенно мне запомнился разговор про Эрец-Исраэль. Он знал про мои сионистские убеждения. «Прежде всего, – сказал Михаэль Дворкин, – Эрец-Исраэль должна быть в сердце каждого еврея. Здесь, – он показал на свое сердце. – И это очень важно! Ребе осуждает евреев, которые думают, что могут обрести Эрец-Исраэль, не имея Эрец-Исраэль в сердце своем». Я встретил в Любавичах много знакомых: моего учителя р. Шмуэля-Гронема, который когда-то жил в нашем доме, он был очень флегматичен, принял меня весьма прохладно и не пытался скрыть своего равнодушия, даже когда рассказывал мне о хасидизме. Встретил я и шойхета из Орши, у которого я в свое время изучал трактат «Песахим», он отнесся ко мне очень дружелюбно; встретил я там и знакомых из Гомеля и Кременчуга. Те пять месяцев, что я провел в Любавичах, я много учился, однако в первую очередь постиг смысл высказывания: «Ребе чтит богатых». В бейт-мидраше в первом ряду рядом с ребе стояли его старший брат, р. Залман-Аарон{383}, Монесзон из Петербурга, полноватый человек, с намечающимся животиком, высокий и широкоплечий, с туповатым лицом и неприятным голосом, а рядом с ним – молодой парень, худой, со сверкающими глазами, и в каждом движении – жесткость и надменность: это сын Натана Гурарье, одного из кременчугских братьев Гурарье, известных своим богатством и приверженностью хасидизму; рядом с ними – сын раввина из Полтавы, его отец уже много-много лет был хасидским раввином, а дядя, брат раввина, – выдающийся богач (Безпалов), которому принадлежала значительная часть доходов от продажи угля в Екатеринославе. Рядом с ними сыновья рава Гирша Хена из Чернигова, впервые приехавшие в Любавичи, – Авраам Хен{384} и Мендл Хен{385}, известные как «восходящие звезды» хасидизма. С другой стороны шеренги сидел младший брат ребе Менахем-Мендл{386} и еще несколько его раввинов; хасиды, составлявшие собой «народную массу», не имели, как мне показалось, своего постоянного места, они «стояли, столпившись, и кланялись на расстоянии…» Ребе говорил о хасидизме – и я впервые узнал, что слова раввина о хасидизме подобны словам «живого Бога». Проповедь ребе основывалась на стихе: «Ты очаровала меня, сестра-невеста, очаровала меня каждым из глаз твоих». Посредством этого стиха объяснялся и вопрос о «глазе видящем и сердце жаждущем». В ней содержались и утонченные объяснения соотношения «зрения» и «устремления сердца». Все это было основано на книге «Ликутей Тора» учителя нашего и наставника р. Шнеура-Залмана из Ляд. После выступления ребе многие собрались в гостинице, где жили сыновья раввина из Чернигова, и вновь обратились к речи ребе, пытаясь воспроизвести ее по памяти. Я тоже присоединился к ним и немало им помог в том, чтобы правильно восстановить слова ребе. За это я удостоился особого внимания Мендла Хена, младшего сына раввина из Чернигова, который через несколько лет прославился как один из величайших раввинов Хабада, став правой рукой Любавичского ребе, был раввином в Нежине Черниговской губернии, а затем был убит во время погрома в 1919 году. Особенно мне врезался в память один разговор с ним во время вечерней прогулки после того, как его отец читал и комментировал первую главу «Тании» – это было, насколько я помню, когда он второй раз за ту зиму приехал с отцом в Любавичи. В своем комментарии ребе сказал, что любовь к Всевышнему заключается не только в желании быть благословленным Всевышним, но подобно тому, как человек стремится разнообразить желание своего ребенка, чтобы тот наслаждался его исполнением, так и в любви к Всевышнему, и в этом заключается практика добавления «мирского к священному». Я сказал Мендлу Хену, что, по моему мнению, это верные и глубокие мысли, и они излагаются также в «Месилат йешарим»; и, как мне кажется, в своей основе они изложены уже у р. Йехуды Галеви{387} в книге «Кузари». Однако разве не маскилим отстаивают основу этой идеи, что вся религия, вера и заповеди основаны на желании человека, и отрицают Божественное откровение и то, что Тора была дана свыше? А один из них уже сказал: «Человек – это то, что Всевышний создал по своему образу и подобию» (это я знал из книги Мензиса «История вер и религий» в переводе Яакова Френкеля; в свое время книга эта произвела на меня большое впечатление). Мендл Хен посмотрел на меня грозно и сказал: «По этому поводу уже высказались мудрецы Мишны: „Ибо прямы пути Всевышнего: благочестивые пройдут по ним, а злодеи оступятся“». И вновь посмотрел на меня сурово.

После праздника я был приглашен к р. Йосефу-Ицхаку{388}, сыну ребе и начальнику йешивы «Томхей тмимим»{389}, которую основал ребе. Р. Йосеф-Ицхак произвел на меня тягостное впечатление: мне показалось, что он нарочно ведет себя со мной «с подозрением», но без всякого «почтения». Меня неприятно удивил его прием: он даже не предложил мне сесть, в то время как сам сидел. До этого я уже общался с почтенными и великими раввинами: с р. Шимоном и р. Йосефом-Лейбом, с р. Элиэзером Гордоном и р. Хаимом-Озером, с р. Йосефом-Захарией из Шауляя и р. Меиром-Михлом и еще со многими – и почти все предлагали мне сесть. Конечно, можно сказать, что это хасидский обычай поведения в присутствии ребе, но ведь он еще не ребе… Ведь он еще, думал я, проходит испытания, чтобы стать цадиком… И во-вторых, в праздники я уже приходил в йешиву и видел, как богатые и знатные люди разговаривали с ребе и его сыном, я видел, что им здесь умеют выказывать почтение, и немалое… Его манера разговора была не менее оскорбительной. На первый взгляд вроде бы все было в порядке: да, мой дядя р. Элиэзер-Моше написал ему обо мне, и он даже готов порекомендовать меня в ученики йешивы «Томхей тмимим», хотя он и знает, что приехал я только на месяц. Когда я сказал, что заинтересован в том, чтобы изучать хасидизм, и особенно заинтересован изучать Иерусалимский Талмуд, он заметил мне: «Будешь изучать то, что надо изучать, и то, что все изучают. И нечего „воображать из себя“». Говорил он требовательно и нетерпеливо. Когда я сказал, что и в Тельши, и в Ковне мне разрешали учиться своим способом, а Иерусалимский Талмуд я намерен лишь просматривать и сравнивать его с Вавилонским и совершенно не хочу игнорировать предметы, обязательные для всех учеников, на него это не произвело никакого впечатления. И даже когда я ему показал письмо-посвящение раввина из Ольшан, где тот писал о моих особенных познаниях и моей системе обучения, в которой я немало преуспел, он сказал, что, как ему кажется из письма, раввин этот весьма благочестив и богобоязнен. Однако это не основание для него, чтобы изменить свое мнение; конечно, он не против того, чтобы я занимался Иерусалимским Талмудом, однако мне нужно будет очень сильно изменить свои привычки и способы обучения и не полагаться чересчур на то, что я «так всегда делал». Я был поражен. Тем не менее сказал ему, что остаюсь у них. После этого он посоветовал мне учиться вместе с р. Михаэлем из Невеля: «От него ты сможешь узнать многое о хасидизме как с законодательной, так и с практической стороны». В конце он разговаривал уже почти по-дружески. Почти.

Ровно пять месяцев я прожил в Любавичах и старательно изучал хасидизм. В первую очередь, я с большим вниманием слушал изречения ребе. Они интересовали меня, потому что с их помощью я пытался нарисовать для себя образ цадика, а также пытался уяснить, в чем состоит сущность его влияния. Я размышлял над его словами, пытаясь постигнуть то новое, личное, что в них содержится. Об этом я беседовал с р. Михаэлем из Невеля, который уделял мне много внимания и действительно стал для меня учителем и наставником в хасидизме. У него было слабое зрение, глаза его слезились, седая, пожелтевшая от табака борода никогда, подозреваю, не знала расчески, черты лица резко очерчены, голова неизменно склонена набок. Я с ним подружился. Он и Михаэль Дворкин стали для меня очень близкими людьми. Он тоже вначале был копысским хасидом{390} и лишь недавно стал ездить к Любавичскому ребе. О степени нашей дружбы можно судить по тому, что я сейчас расскажу.

19 кислева в зале йешивы при дворе ребе происходили «празднества и гуляния», с песнями, плясками и выпивкой. В центре внимания – парень по имени Нета. У него приятный красивый голос, и каждую субботу между дневной и вечерней молитвами он руководил пением в бейт-мидраше. Я обычно сидел в уголке и слушал, слушал… Р. Михаэль высматривал меня, садился рядом, молча и с наслаждением слушал, а потом быстро-быстро читал молитвы. И сейчас я сидел в отдалении на одной из скамеек и слушал, как поют и восхваляют Всевышнего. И вот р. Михаэль уселся рядом со мной, похлопал меня по плечу и сказал шепотом: «Я знаю, о чем ты сейчас размышляешь! Я знаю, о чем ты сейчас думаешь! Ты сидишь и размышляешь о личных качествах ребе! 19 кислева ты сидишь и разбираешь личные качества ребе! А теперь скажи мне, как он может быть ребе, если 19 кислева ты сидишь и сомневаешься в нем! Разве не сказано: «И сделай себе раввина» – как он может быть раввином, если ты не принимаешь его, не "делаешь" его?! А?! Да у тебя нет сил, чтобы сделать это! А вот я тебе расскажу, как я в первый раз поехал к Цемах Цедеку. Это было перед Песахом в 5625 (1865) году; лед уже начал ломаться, и нельзя было ехать на санях по Днепру, а я знал, что мне нужно обязательно поехать к ребе! Кто знает, вдруг он болен? И я пошел пешком через Днепр – лед сломался раз, сломался два и в третий раз! И все три раза я проваливался в воду! Но все-таки пришел! Когда к ребе приезжают вот так – это совсем другой ребе! "И сделай себе ребе!" Эх, жаль, что ты поздно родился… В мое время ты бы мог стать хорошим хасидом! Очень хорошим!»

Через некоторое время после 19 кислева я долго беседовал с р. Михаэлем о ребе. Разговаривали мы с глазу на глаз, главным образом намеками. На первый взгляд темой беседы были качества цадика вообще. Но мы знали, о ком и о чем мы говорим. Я высказал мнение, что основные качества цадика таковы: вера, надежность и честность. Прежде всего, «цадик да пребудет в вере своей» – жизненная сила каждого цадика в его вере, вере в себя и в свою миссию. Она выражается в жизненности, присущей его голосу. В стиле его речи – в необыкновенности произносимых им слов. Ребе приготавливает себя, свое сердце и свою душу к вере и в процессе этих приготовлений «очищает» сосуды, приготавливая свое сердце к тому, чтобы видеть в каждой вещи проявление Божественного проведения. Сила его веры служит фундаментом его надежности вообще и в частности – его надежности как лидера своего поколения. Тот напев, которым цадик проповедует хасидское учение, – это особый напев, это не напев Торы, не напев молитвы, а тот напев, в котором слышится голос «правителя, который приказывает». Его голос все более усиливается. Источник нутряной силы его голоса – во внутренней убежденности, что его слова – это слова живого Бога. А если Всевышний, да будет он благословен, осветил глаза его Торой, то речь идет об откровении, и не только для него самого, но и для всего поколения. Мир нуждается в нем, не может без него существовать, и отсюда голос, который звучит изнутри него: вера, надежность и честность. Чист ты будешь с Господом твоим! Ребе не придает значение изучению хасидизма, а тем более знанию хасидизма! Главное, чтобы хасидизм служил источником душевных сил человека, его еврейской души! Главное, чтобы в учебе присутствовало то, что сделает тебя другим человеком! И каждое ударение, каждое повышение голоса в речи ребе и каждое его понижение нацелены именно на это действие. Слова ребе должны быть «обращением ко всему поколению».

Р. Михаэль внимательно слушал, а потом улыбнулся и сказал: «Твой цадик – это польский ребе! Ах ты, брацлавский последыш… Тебе нужно изучать хасидизм, чтобы понять его! Велико Учение, которое заставляет работать над собой!» Он моргнул и громко засмеялся, а потом продолжил: «Ты знаешь, самое опасное то, что в твоих словах есть доля правды. Ты кое-что уловил. Но лишь кое-что. Ну, какое же свойство из трех самое существенное для ребе?» – «Честность! Честность человека, когда он погружается весь, с головой, в процесс служения!» – «Ну что ж, в сущности это так и есть!» Этот разговор укрепил нашу дружбу с р. Михаэлем.

Среди студентов йешивы очень выделялся один юноша, с весьма приятной внешностью и манерами; учился он очень усердно и с воодушевлением. В каждом звуке его искреннего смеха слышалась доброта душевная чистота. Я испытывал к нему большую симпатию и обратил на него внимание Михаэля Дворкина. Дворкин был поражен: «А ведь это смех большого праведника!» Юношу звали Шмуэль Бренер. Я спросил у него, имеет ли он какое-то отношение к писателю Йосефу-Хаиму Бренеру{391}. Он сказал: «Это мой брат! А ты его знаешь?» – «Нет, я читал сборник его рассказов «Юдоль скорби», он великий писатель». – «Он еретик! Не говори мне больше о нем!» Я очень сдружился с Шмуэлем Бренером – он время от времени «проверял» мою эрудицию, интересовался Иерусалимским Талмудом, который я изучал (вопреки желанию р. Йосефа-Ицхака), занимаясь сопоставлением Вавилонского Талмуда и Иерусалимского. Однажды Шмуэль Бренер заболел. Утром в середине молитвы мы увидели, что он весь дрожит. Я позвал Михаэля Дворкина. Выяснилось, что Бренер заболел тифом, причем очень серьезно. Михаэль Дворкин на свои деньги снял для больного отдельную комнату, ухаживал за ним в течение двух месяцев и спас ему жизнь. Он как-то сказал мне: «Возможно, это была одна из моих миссий в Любавичах». Затем заболел молодой Монесзон из Петербурга. Семья раввина оказывала давление на Дворкина с тем, чтобы тот и его выхаживал. Все то время, пока болел Бренер, Михаэль категорически отклонял это требование и даже возмущался им. Однако когда Бренер выздоровел, он все же уступил и против своего желания стал ухаживать за Монесзоном; лишь со мной он делился своей горечью и обидой. «Я взял это на себя, – сказал он, – потому что это тоже относится к тому, чтобы «сделать себе раввина», это непросто…»

Я обратил внимание еще на одного юношу, который очень отличался от остальных: он одевался иначе, чем остальные, и более походил на тельшайца; на вид ему было лет двадцать, борода только намечалась, лицо худое, быстрые движения, почти ни с кем не разговаривал и большую часть времени ходил по залу невдалеке от своего стола. Его звали Исраэль из Полоцка. Со временем мы с ним сблизились. Его фамилия была Берлин{392} (впоследствии он стал известен как один из редакторов русско-еврейской энциклопедии{393}; кроме того, он выпустил книгу на русском языке «Исторические судьбы еврейского народа на территории русского государства», вышедшую во втором томе книжной серии «История евреев в России» в издательстве «Мир»{394}). Его родственник Исайя Берлин{395} из Риги, миллионер и приверженец хасидизма, выделил некоторую сумму денег на его обучение с тем условием, что вначале он будет учиться именно в Любавичах. Исраэль Берлин очень не любил Любавичи. О сионизме он не имел никакого представления. Он ввел меня в курс закулисных любавичских дел. Познакомил меня с Ланде, евреем лет сорока, облик которого – высокий лоб, заинтересованное лицо, сосредоточенный взгляд, нервные движения и неизменное молчание, – пробудил во мне любопытство с первого дня его пребывания в Любавичах. Исраэль рассказал мне, что Ланде – секретарь Шмуэля Гурарье из Кременчуга, одного из самых влиятельных людей в Любавичах, богача и большого начальника, который частично финансировал строительство железной дороги в России. Этот Ланде знал слишком много как о делах Гурарье, так и о его отношениях с чиновниками из Министерства путей сообщения; эти отношения далеко не всегда приносили пользу государству. И вот Гурарье решил его уволить, однако тот пригрозил, что передаст куда следует бумаги и свидетельства, которые не только могут подорвать положение Гурарье в глазах правительства, но и довести его до скамьи подсудимых. Ланде был готов передать Гурарье эти бумаги, однако требовал за это солидную компенсацию (примерно двадцать пять тысяч рублей). И вот они, будучи любавичскими хасидами, согласились, что ребе – единственный, кто может их рассудить. Ему-то и передал Ланде бумаги. Однако сторонам не удалось прийти к соглашению, и ребе не согласился вернуть Ланде бумаги, потому что с их помощью можно предать еврея гойскому суду, что запрещено по закону. Ланде утверждал, что эта история была заранее известна ребе, поэтому он не должен был давать обещание вернуть бумаги, и тогда бы они не попали к нему в руки. В один из вечеров мы встретились «случайно»: Исраэль Берлин, Ланде и я. Ланде рассказал суть дела. Одними намеками. Как галахическую проблему. И он хотел бы выслушать мое мнение по такому вопросу, потому что ему сказали, что я дипломированный раввин и очень хорошо знаю «Хошен мишпат» и большой знаток ранних законоучителей. И он хотел бы рассказать мне одно дело и выслушать, что я скажу по поводу его законодательной стороны: не обсуждается ли нечто подобное в вопросах и ответах ранних законоучителей. И рассказал мне, не упоминая имен, все до мельчайших деталей. Я остановил его и заметил, что раввинские респонсы здесь ни при чем, а подробное обсуждение похожего вопроса имеется у Рамбама в «Законах о нанесении вреда и ущерба», глава 8, законы 9-10, где говорится: «Если человек говорит: вот, я предаю такого-то и такого-то, его самого и его имущество, пусть даже небольшое имущество, – тем самым он как бы обрекает себя на смерть; тогда его предупреждают и говорят: не предавай! Если же и после этого дерзко заявляет: нет, я все-таки предам его, тогда убить этого человека – заповедь, и всякий, кто убьет его заблаговременно, – чист!» – «Я вижу, что ты действительно, как и говорили, знаешь Рамбама; однако ты не знаешь «Шулхан аруха», написанного Старым ребе. А я и в нем сведущ. Загляни-ка в «Законы о материальном ущербе», параграф 7, и там ты найдешь, что ребе постановил: «Если от человека нет возможности спастись, кроме как предать его суду, – заповедь для всякого человека передать его в нееврейские судебные учреждения, чтобы забрали у него имущество». И я знаю, что у ранних законоучителей есть постановления по подобным вопросам, и именно об этом я у тебя и спросил. И не горячись так…» И засмеялся. Я понял. Вся эта беседа была устроена для того, чтобы все узнали, что он действует согласно «Шулхан аруху», который написал ребе. И однако же, между прочим, он процитировал его не совсем верно. Все это не особенно мне понравилось. Почти никто не разговаривал с Ланде. Я не видел, чтобы с кем-нибудь дружил и Исраэль Берлин. Они оба были практически «за пределами нашего лагеря» и вдруг – надо же! – решили побеседовать со мной. От последующих встреч с ними я уклонялся и фактически перестал с ними общаться, хотя все это очень меня интересовало.

Через еще одного ученика, очень одаренного музыканта, который собирался вот-вот покинуть Любавичи, я познакомился с учителем русского языка из местного еврейского народного училища. Его звали Вайнштейн, он закончил Учительский институт в Вильно{396}. Мои описания и рассказы послужили ему материалом для писем в «Хронику «Восхода»{397}, которые он печатал под псевдонимом Хасид. Эти письма не понравились мне, и я перестал давать ему «материал», да и вообще разговаривать с ним.

Я чувствовал – и то же самое чувствовали мои приятели и предостерегали меня, – что грядет открытая стычка между мной и р. Йосефом-Ицхаком вместе со всей «верхушкой» «двора ребе». Я понимал: им известно, что я «связан» со всеми оппозиционными элементами. Я знал, что это совершенно невозможная ситуация: я живу здесь уже четвертый месяц и все так же дерзко и открыто заявляю о своей приверженности сионизму, к тому же не согласовал свой порядок обучения с р. Йосефом-Ицхаком и вообще веду себя крайне своевольно. И вскоре мне было дано четкое предупреждение.

В йешиве была «бесплатная столовая», все ученики и раввины, в том числе и я, получали там обед. И как-то, после Хануки, кажется, я позволил себе пошутить по поводу «проделок ангела, назначенного распоряжаться пропитанием, который «путает продукты»: хлеб, который он дает, не пропечен, а картошка, наоборот, подгоревшая, мясо можно описать как «мясо, сокрытое от взора» или представляющее собой «переходную стадию от «есть» к «нет»», или что-то еще в этом же роде. Вообще-то, в этой шутке не было ничего особенного. Это произошло за столом во время разговора, и многих эта шутка позабавила. Однако я заметил, что лишь некоторые из йешиботников засмеялись, а большинство рассердилось. И действительно, через несколько минут меня срочно позвали к р. Йосефу-Ицхаку. Он стоял разгневанный, направив на меня сердитый взгляд, и даже не ответил на мое приветствие: «Мы обращались с тобой снисходительно, а ты принес сюда бунтарский дух из литовских йешив: из Тельши, Ковны, Вильно». И он предупреждает меня сразу, что здесь такое не пройдет. Этого не станут терпеть! И чтобы я знал это! Я не ответил. Мое молчание его рассердило. Он был уверен, что я стану оправдываться. Я ответил, что хотел оправдаться по поводу неудачной шутки, которую сказал без злого умысла, однако я вижу, что приглашен сюда для того, чтобы слушать, а не для того, чтобы говорить, потому что в противном случае он бы сперва меня спросил, а после говорил бы уже сам, – я же все выслушал и принял к сведению. Он долго и мрачно смотрел на меня, а потом сказал: «Итак, ты все услышал! Мы не привыкли вообще говорить такие вещи. Тому, кто в этом нуждается, это не принесет никакой пользы». И подал знак, что я могу идти. Я ушел.

Даже р. Михаэль Невельский сделал мне строгий выговор за эту насмешку. «Разве ты не знаешь, как говорил брацлавский ребе: у того, кто насмехается, уменьшается количество пищи. Ведь ты заглядывал в его высказывания!» «Нет, – ответил я, – но думал, что тому, у кого уменьшается количество пищи, можно смеяться…» Этот ответ его не успокоил. Он посмотрел на меня и сказал: «Остерегись, остерегись, не будь гордецом!»

Изучение хасидизма шло у меня хорошо. Я установил определенные часы для изучения хасидизма с р. Михаэлем. Слушал лекции р. Шмуэля-Гронема и, совсем немного, р. Шмуэля-Бецалеля. Изучение хасидизма требовало большого усердия и давалось очень нелегко. Я изучил не только большинство книг, написанных Старым ребе, – «Тания», «Ликутей Тора» и «Тора ор», но и «Биурей Зохар», книгу, написанную ребе, и некоторые из «Мицвот», написанных Цемах Цедеком, а р. Михаэль «наставлял» меня в устных традициях и в каждом разговоре со мной демонстрировал великодушие праведника.

Тем временем я завязал контакт с Йосефом Эпштейном, который учился в Харьковском университете. Его адрес прислал мне брат. Я описал ему свои успехи и написал, что принял твердое решение изучать светские науки, подготовиться к экзаменам на аттестат зрелости, а потом поступить в университет. Я планирую изучать востоковедение и историю, потому что хочу посвятить себя преподаванию в еврейских средних школах и изучению истории Израиля. Лишь первого адара я получил ответ (на русском языке) от Йосефа Эпштейна. В этом длинном письме он заверил меня от своего имени и от имени своих товарищей (среди которых был Арье Бегам{398}, впоследствии ставший руководителем Института Пастера в Иерусалиме), что они позаботятся о том, чтобы устроить меня в Харькове. Мне лишь нужно сообщить им, когда я приеду.

Я распустил слух, что получил письмо из дома и срочно должен ехать. Решил выяснить, есть ли надежда получить деньги на дорогу: у меня в кармане был только рубль, который я получил за полмесяца преподавания (по рекомендации р. Йосефа-Ицхака я учил Талмуду племянника Шмуэля Гурарье, и «доходы» от уроков – полтора рубля в месяц – составляли весь мой заработок). Я чувствовал, что моему отъезду будут препятствовать изо всех сил. Я попросил аудиенции у ребе, подчеркнув, что дело очень срочное. Ребе принял меня. Я передал ему короткое письмо с просьбой разрешить мне поехать домой: я не видел маму и папу уже больше двух лет, и мне очень нужно с ними повидаться, поэтому я прошу дать мне на это разрешение и оказать материальную помощь. Ребе ничего не спросил. Слушал очень внимательно. Посмотрел на меня, взял полоску бумаги и написал на ней большими буквами: «Определенно – нет!» Подержал в руках эту записку, как бы взвешивая в уме, прочитал вслух написанное и отдал записку мне. Беседа кончилась. Я молча вышел из комнаты и пошел в сторону выхода из дома. За мной следом шли приятели: «Ну?» Уже на выходе я спросил: «Когда дилижанс до Красного?» – «Так что, ребе разрешил тебе ехать?» – «Ребе сказал: "Определенно – нет"», – а я говорю: "Определенно – да!"» Я поспешил домой: у меня были все основания опасаться, что после такого дерзкого ответа мне несдобровать. Через десять секунд к дверям моей квартиры подкатила телега, в которой сидел учитель господин Вайнштейн, одетый в униформу, с форменной кокардой на фуражке; он помог мне погрузить в телегу вещи. Мы поехали в Красное. У меня не было денег на дорогу. Однако, как я уже упоминал, в первый месяц пребывания в Любавичах я встретил своих знакомых, в частности шойхета из Орши и Шмуэля, моего друга детства, сына шойхета из Гомеля. Поскольку другого выхода не было, я решил завернуть по дороге в Оршу и в Гомель и одолжить там денег на дорогу с обязательством вернуть их, как только приеду домой.

На станции Красное учитель Вайнштейн пригласил меня отобедать, чтобы таким образом отметить начало моего «дурного пути» (а также чтобы покормить меня, потому что я не ел весь день). От еды я отказался, принял лишь приглашение на чашку чая. Даже булочку не взял: хлеб язычников…

Через несколько часов я был в Орше. Поскольку, когда я доехал до Орши, у меня не осталось денег на дорожные расходы, я был вынужден сойти там и даже остаться на субботу. Конечно, я не рассказал о том, как покинул Любавичи. То дружелюбие, с которым ко мне отнесся мой бывший учитель, проникло мне в самое сердце. Он одолжил мне денег, и в воскресенье я добрался до Гомеля. Вторая одолженная мне сумма была меньше, однако и ее мне выдали без разговоров и промедления.

10 адара 5662 (1902) года я приехал домой. Дома отметили, что в этот самый день семь лет назад я вернулся из Гомеля. Еще до моего приезда родные получили срочную телеграмму из Любавичей: «Бенцион покинул Любавичи вопреки категорическому запрету ребе. Йосеф-Ицхак».

Дядя сделал несколько попыток «вернуть» меня в Любавичи. Он уговаривал меня поехать в Чернигов к раввину Давиду-Гиршу Хену. Он даже уже договорился об этом с раввином и двумя его сыновьями, Авраамом и Мендлом. Он показал мне их письма, в которых они выражали согласие, и указал при этом на большую разницу в их характерах. Я ему в ясной форме сообщил: «Я хочу изучать науки и заниматься "наукой Израиля", а прежде всего – подготовиться к экзамену на аттестат зрелости». Дядя выслушал и сказал: «Науки Израиля! Постижение этого мира! Слушай, Бен-Цион, праведником ты уже не станешь, это я точно знаю, однако я чувствую, что и злодеем ты тоже не станешь! Так что не насладиться тебе безмятежностью, присущей нечестивцам!..»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.