Глава восьмая АМЕРИКАНСКАЯ МЕЧТА

Глава восьмая

АМЕРИКАНСКАЯ МЕЧТА

«Хотелось бы создать что-то новое, необычное, прекрасное, простое и в то же время композиционно ажурное», — пишет Фицджеральд Перкинсу в 1923 году, тогда как план «Великого Гэтсби» уже в общих чертах созрел. Не «созрело» название: первоначально третий роман Фицджеральда назывался «Тримальхион в Уэст-Эгге». С этим названием, от которого потом Зельда мужа отговорила, Фицджеральд в октябре 1924-го и посылает Перкинсу рукопись вчерне написанного романа. «Он с некоторым пренебрежением, но без горечи говорил обо всем, что написал, и я понял, что его новая книга, должно быть, очень хороша, раз он говорит без горечи о недостатках предыдущих книг», — читаем в «Празднике, который всегда с тобой». Хемингуэй оказался хорошим психологом: Фицджеральд действительно чувствовал, что книга получилась. «В моей новой книге есть что-то необыкновенное, — пишет он без ложной скромности Бишопу, — и мне хочется, чтобы меня опять вознесли до небес».

Роман «По эту сторону рая», мы помним, расходился хорошо, но пресса была неважной. Со вторым романом ситуация была иной: и читатель, и критик сказали «да». Третий же роман писателя, «Великий Гэтсби», больше понравился истинным ценителям литературы, чем ее потребителям: тираж расходился хуже, чем рассчитывали издательство и автор: за первый год (с апреля 1925 года, когда книга вышла, по декабрь) было продано «всего» 23 тысячи экземпляров — для нас и сегодня цифра весьма внушительная. Телеграмма Перкинса Фицджеральду звучит тревожно: «Продажи не вселяют оптимизма». Причина — по крайней мере, одна из причин, на взгляд Перкинса, — скромный объем романа. «Многие книготорговцы настроены по отношению к Вашей книге скептически, — пишет он Фицджеральду. — Книга получилась слишком маленькой». Вот и Честертон считал — и сегодняшние книгопродавцы с ним наверняка согласятся, — что короткий роман — такая же несообразность, как миниатюрный собор.

Зато критики были единодушны: роман удался. Фицджеральд всегда советовал молодым авторам внимательно читать на себя рецензии, брать в этом смысле с него пример. На этот раз чтение критических отзывов не могло не доставить ему удовольствия. Фицджеральда и в самом деле «вознесли до небес», причем иные зоилы — в самом буквальном смысле слова. «Мало сказать, что Фицджеральд возмужал, — замечает в „Циферблате“ Гилберт Селдс. — Он подчинил себе свой дар и взмыл в небеса, оставив позади все сомнительное и путаное, что отличало его ранние произведения». «Автор продемонстрировал зрелое, а местами прямо-таки магическое мастерство», — не жалеет эпитетов рецензент «Субботнего обозрения». «Ваш роман — чудо, — пишет 14 ноября 1924 года Фицджеральду первый читатель „Гэтсби“ Максуэлл Перкинс. — В нем есть поразительная жизненность и обаяние и необыкновенно серьезная сквозная мысль, причем на редкость тонкая…» И неделей позже: «Книгу отличает безукоризненное единство повествования и ощущение крайних полярностей сегодняшней жизни… Чтобы написать такую книгу, одного профессионализма мало». Понравился роман всем, по существу, авторитетам критического цеха: и Ван Вик Бруксу (с которым Фицджеральд — читатель помнит — вел вымышленный диалог в эссе Уилсона), и писателю и журналисту Карлу Ван Вехтену[63], разразившемуся панегириком в «Нейшн», и Мальколму Каули[64], тогда еще начинающему, но уже маститому критику, воспевшему литературу потерянного поколения.

Удостоился Скотт и похвалы небожителей. Гертруда Стайн: «Вы сотворили современный мир точно так же, как это сделал в „Пенденнисе“ и в „Ярмарке тщеславия“ Теккерей, а ведь это, согласитесь, неплохой комплимент». Томас Стернз Элиот: «По-моему, Ваш роман — это первый шаг, который сделала американская проза со времен Генри Джеймса». Генри Луис Менкен: «Книгу отличают обаяние и изысканность письма». Менкен, правда, не был бы Менкеном, если бы не разбавил бочку меда ложкой дегтя: «По форме роман — не более чем лихой анекдот… Фицджеральд описывает своих героев по верхам». Вот и Джону Пилу Бишопу образ главного героя, как отмечалось, показался поверхностным, и Фицджеральд с готовностью с ним согласился. Не в восторге от образа главного героя и расхваливший роман Перкинс: «Тома Бьюкенена я бы узнал, встретив его на улице, а вот Гэтсби несколько расплывчат. Его облик теряется… не хватает характерных черточек и подробностей, как он разбогател». Фицджеральд не спорит и тут, он и сам признаёт, что наиболее запоминающийся персонаж в книге — не главный герой, а нувориш, представитель «главенствующей расы» Том Бьюкенен, безупречно владеющий искусством превращения из распутника в моралиста, и обратно. А вот строгий Эдмунд Уилсон отозвался о романе одобрительно, его голос в хоре славословий звучит особенно внятно. «Каждое слово, каждая каденция, каждая деталь играют определенную роль в создании мощного эффекта», — пишет он в статье 1926 года «Звездный литературный водевиль». Раньше основные упреки Уилсона касались стиля, формальных сбоев в книгах Фицджеральда, теперь же, как видим, критик превозносит именно форму: подбор слов и деталей, ритм повествования. То, что удастся и в «Ночь нежна».

Единодушны пишущие о Фицджеральде, в том числе и о «Великом Гэтсби», еще в одном. Жизнь писателя, факты его биографии прочитываются в его книгах без особого труда. В каждом произведении, будь то роман или рассказ, читатель почти наверняка встретит лишь слегка загримированную Зельду, да и самого автора — в самых разных обличьях, но вполне узнаваемого. Списаны с натуры и многие другие действующие лица его книг. С разных «натур» — принстонской, нью-йоркской, парижской, каннской, голливудской.

Чертами Зельды автор наделил всех трех женщин, действующих в романе. «Многоопытной и разочарованной», типичной Southern belle[65], Дэзи Бьюкенен, любимой женщине главного героя, его романтической мечте от Зельды достались и шепоток, и низкий волнующий голос, и яркий чувственный рот, и «певучая властность голоса — отзвук веселья и радостей». В придачу к внешности, чертам характера, привычкам заимствует Дэзи и биографию Зельды. Дэзи ведь тоже с Юга, ее дом в Луисвилле «списан» с дома судьи Сэйра в Монтгомери. Она тоже носит белые платья, как и Зельда, пользуется успехом у офицеров расквартированного в Луисвилле полка. Ее отношения с Гэтсби в пору их знакомства очень напоминают отношения Скотта и Зельды в 1918–1919 годах: как и Зельда Скотту, Дэзи с первого же раза показалась Гетцу «головокружительно желанной». Дэзи, правда, повезло больше Зельды: ухажер катает ее в белом, под стать ее платью, двухместном автомобиле.

Миртл, злосчастная любовница Тома Бьюкенена, почерпнула у Зельды энергию и жизнестойкость — «словно в каждой жилочке тлел готовый вспыхнуть огонь». Те самые энергию и жизнестойкость, что отличали юную Зельду Сэйр, но никак не Зельду Фицджеральд. Шепоток и низкий волнующий голос достались Дэзи, «энергия жизни» — Миртл. Угадываются черты Зельды даже у второстепенного действующего лица, подруги Дэзи Бьюкенен, стопроцентной американки, чемпионки по гольфу Джордан Бейкер, которая, как и Зельда, «потворствовала любой прихоти своего тела», «живет, не раздумывая, отчего ей всегда весело», ее лицо осеняет улыбка, «полная неиссякаемой ободряющей силы». В точности как егоза из Монтгомери, Джордан с ранних лет «приучилась к неблаговидным проделкам».

Делится с героями романа своими чертами, помыслами, наблюдениями и фактами жизни не только миссис, но и мистер Фицджеральд. И прежде всего — с главным героем, Гэтсби. «Поначалу, когда я только начал книгу, — заметил однажды Скотт Бишопу, — прототипом Гэтсби был один мой тогдашний знакомый, но потом Гэтсби превратился в меня». В автора Джеймс Гетц, конечно же, не превратился, но сходство между ними порой разительно; как и многих своих героев, Скотт пишет Гетца (Гетца — не Гэтсби) с себя. Как и Скотт, Гетц родом со «здорового» (в отличие от пресыщенного востока) Среднего Запада: «сани с колокольцами в морозных сумерках… тени гирлянд остролиста на снегу… долгая зима». Сын простых фермеров («он был никто, без роду и племени»), он, как и Скотт, «вырос из своего раннего идеального представления о себе». Подростком он тщеславен, эмоционален, активен, тренирует волю, работает над собой, что и Скотту, как мы уже знаем, было свойственно: делает упражнения с гантелями, «занимается выработкой осанки и обдумыванием нужных изобретений». Любит, как и Скотт в школьном возрасте, давать себе что ни день крепкий зарок: «бросить курить и жевать резинку… лучше относиться к родителям… каждую неделю прочитывать одну книгу или журнал для общего развития». В школе он боготворит своих кумиров, в основном спортсменов; юношей же, как и Скотт, влюбляется в южную красавицу. Помолвка расстраивается по той же причине, по какой расстроилась (правда, ненадолго) помолвка Скотта и Зельды. Когда Гэтсби бросает Тому Бьюкенену: «Она вышла за вас только потому, что я был беден и она устала ждать, она хотела устроить свою жизнь сейчас, сегодня», — вспоминается ультиматум, который Зельда весной 1919 года предъявила Скотту: «Замуж выйду, но не раньше, чем у тебя будут деньги и работа». Когда же Гэтсби чувствует, что «старый уютный мир навсегда для него потерян, что он дорогой ценой заплатил за слишком долгую верность единственной мечте», — не есть ли это некоторый намек на то, что и Скотту «верность единственной мечте» стоила немало? Сказано ведь в его «Записных книжках»: «Лучше не иметь женщин вообще, чем иметь всего одну». Не означает ли это, что отношения у него с Зельдой уже в 1923 году, когда задумывался роман, не заладились? Что автор совсем не так уж счастлив и беззаботен, как он представлялся своим современникам, что у этого романтика, живущего сегодняшним днем, исподволь развивается депрессия, нарастает скепсис?

Есть определенное сходство и между Фицджеральдом, и рассказчиком — Ником Каррауэем. Введение в повествование рассказчика — прием для писателя хотя и новый, но оцененный критикой по достоинству; во многом благодаря этому приему Фицджеральд удостоился сравнения с мастерами — Генри Джеймсом и Джозефом Конрадом, не раз к этому приему прибегавшими. «Вы нашли самый точный угол зрения, выбрав повествователем человека, который является не столько участником, сколько свидетелем событий, — похвалил автора Перкинс. — Благодаря этому читатели могут смотреть на происходящее с более высокой точки, чем та, которая доступна героям». Свидетеля описываемых событий, своего рода посредника между героями романа, его автором и читателем, роднит с Фицджеральдом многое. Когда Ник погружается в невеселые воспоминания о Нью-Йорке, где «топчутся у витрин, чтобы как-нибудь убить время, бедные молодые клерки». Когда вспоминает о том, как «тоска сжимала мне сердце» и «мне представлялось, что я тоже спешу куда-то, где ждет веселье», где «я могу разделить чужую радость», — нам вспоминается Скотт Фицджеральд, каким он был в начале 1919 года, ничто не сулило ему тогда ни веселья, ни радостей. Нью-Йорк веселится, а у него сплошные несчастья. Помолвка расстроилась, работы нет, денег, соответственно, тоже, роман издателю не подошел. Ник столь же мечтателен, как и юный Фицджеральд; и тот и другой реальный мир ставят ниже мира фантазии: «Никакая ощутимая реальная прелесть не может сравниться с тем, что способен накопить человек в глубинах своей фантазии». Есть, однако, между рассказчиком и автором одно различие; одно — но существенное. В отличие от эмоционального — душа нараспашку — Фицджеральда Ник Каррауэй проявляет завидные сдержанность и терпимость. Что ж, положение посредника обязывает, ведь в противном случае Ник не мог бы исполнять роль повествователя. Не будь он сдержан и терпим, «никто не стал бы поверять мне свои тайные горести».

Воспроизведена в романе и безудержная богемная жизнь Фицджеральдов в начале 1920-х годов. В стиле жизни разбогатевшего, гостеприимного Гэтсби и его многочисленных гостей, которые пользовались его гостеприимством «с простодушной непосредственностью», и не только Гэтсби, но и Бьюкененов, мы без труда узнаём залихватскую атмосферу «века джаза» («однова живем»!). Атмосферу, в которой Скотт и Зельда чувствовали себя как рыбы в воде и которая так удалась Базу Лурману, режиссеру голливудской экранизации романа 2013 года. Так и видишь, как Фицджеральды на хозяйском «роллс-ройсе», который по субботам и воскресеньям превращался в рейсовый автобус, подъезжают вечерами к роскошному, с «феодальным силуэтом» особняку Гэтсби в Ист-Эгге. К особняку, где «огни тем ярче, чем больше земля отворачивается от солнца», где оркестр играет «золотистую музыку под коктейли», а «смех становится все свободнее, все расточительнее». Где не ждут приглашения — «туда просто приезжают, и всё», приезжают разделить «калейдоскопическое веселье» — плескаться в бассейне, танцевать и пить до упаду, играть в прятки и в «море волнуется». Многое у Фицджеральдов — нельзя не признать — позаимствовал не только благородный Гэтсби, но и Бьюкенены, которые «ломали вещи и людей, убегали и прятались за свои деньги, за свою всепоглощающую беспечность». Всепоглощающая беспечность, за которую прячутся от жизни, — какие точные и безжалостные слова нашел автор для выражения того существования, которое он сам вел в 1920-е годы!

Было бы, впрочем, существенным упрощением считать «Великого Гэтсби» всего лишь «романом с ключом», довольствоваться поиском прототипов, как в случае с первыми двумя книгами писателя. «Великий Гэтсби» — не о судьбе Фицджеральдов. И даже — не о «веке джаза», и не о судьбе потерянного поколения. «Великий Гэтсби» — о мечте. Той самой, что в виде юной волшебницы являлась во сне «состоятельному, безнадежно женатому, прозаическому» Бэббиту, воплощению «стопроцентного американизма», в одноименном романе Синклера Льюиса[66].

Поначалу в Джеймсе Гетце, сыне фермеров из Северной Дакоты, простом рыбаке, «промышлявшем добычей съедобных моллюсков», потом стюарде на яхте миллионера, потом лейтенанте, влюбленном в луисвилльскую красотку, которая так его и не дождалась, променяла любовь на деньги, «звеневшие в ее нескромном голосе», — не было ничего «великого». Вернее так: не было бы ничего великого, если бы с детства его не одолевали «самые дерзкие и нелепые фантазии». Если бы «его воображение не ткало все новые и новые узоры…». Главного героя автор списал с обыкновенного бутлегера, в чем откровенно признаётся Эдмунду Уилсону: «Он — джентльмен-бутлегер, зовут его Макс Флейшман. Это настоящий миллионер. Господи, со времен введения сухого закона я ни разу не видел столько выпивки. Флейшман, как последний болван, хвастался, сколько стоят его гобелены, его ванная комната. Хвастался, что еще ни разу в жизни не надел одну и ту же рубашку дважды и что у него есть револьвер, усыпанный брильянтами… Кончилось тем, что он начал действовать мне на нервы и я сказал ему, что он — всего-навсего бутлегер и совершенно не важно, сколько денег он зарабатывает».

Во Флейшмане, как видите, ничего великого нет. И нет ничего общего с окончательно сформировавшимся образом Гэтсби. И дело не в том, что, в отличие от отталкивающего, примитивного Флейшмана, Гетц обаятелен и оригинален — а в исполнении Леонардо Ди Каприо в фильме Лурмана он, вне сомнений, обаятелен и оригинален; в фильме, к сожалению, ему не хватает другого — той неуверенности в себе, ощущения шаткости своего положения, «выражения растерянности», на чем настаивает автор романа. Не в обаянии и оригинальности, не в радушии и гостеприимстве величие героя романа. Его величие — в убежденности, что «мир прочно и надежно покоится на крылышках феи». Его величие — в мечте. Той самой мечте, что по сей день вселяет в американцев уверенность, будто путь «из грязи в князи» пусть и тернист, но открыт для всех и каждого. Мечте, побуждающей практичных американцев — чаще литературных героев, реже реальных людей — совершать в высшей степени непрактичные, необдуманные поступки. Одни устремлялись за золотом и смертью в Клондайк, другие, вроде Гэтсби, неотступно верят в чувство любимой женщины. Верят, что это чувство, которого давно уже нет и неизвестно, было ли оно, можно вернуть.

Гэтсби велик, потому что он романтик, душой дитя, что-то вроде Питера Пэна, которому не суждено повзрослеть. Это про него в «Записных книжках» Фицджеральда сказано: «Что может быть хуже взросления? Куда проще переходить от одного детства к другому». Бутлегер-романтик — странное словосочетание, чем не оксюморон наподобие живого трупа или черного снега? Да и весь роман Фицджеральда — в сущности оксюморон, он весь строится на противоречиях, несоответствиях; прав Перкинс, подметивший, что роман создает ощущение «крайних полярностей сегодняшней жизни». В книге уживаются лирика и сатира. Мрачная свалка в Долине Шлака, которую «сквозь гигантские очки в желтой оправе созерцают глаза доктора Т. Дж. Эклберга», живо контрастирует с фешенебельными особняками Ист-Эгга; кстати сказать, одним из первоначальных названий романа было: «Среди мусорных куч и миллионеров».

И прежде всего прием контрастных противопоставлений проявляется в двойственном отношении автора к герою. С одной стороны, Гэтсби — личность во многом незаурядная; незаурядная и романтическая: «Нельзя вернуть прошлое? Почему нельзя? Можно!» С другой же — банальный нувориш, мошенник, сколотивший состояние на биржевых спекуляциях и торговле алкоголем за аптечными стойками на пару с Мейером Вулфшимом, хваставшимся, что вытащил Гетца «из грязи, из ничтожества». С одной стороны, это «расфранченный хлыщ» со «смехотворным пристрастием к изысканным оборотам речи»; в то же время этот хлыщ достойно держится, его отличает «корректная сдержанность». Он — робкий, романтически влюбленный, широкая, в чем-то даже загадочная натура, и вместе с тем это вульгарный, невежественный, циничный делец, с которым не о чем говорить и который, не слишком брезгуя средствами, «сделал себя сам» — добился успеха и богатства темными махинациями. Гэтсби действует в диапазоне от графа Монте-Кристо: богат, благороден, загадочен, «мистер Невесть Кто, Невесть Откуда», как называет его с «ноткой презрительной отеческой снисходительности» Бьюкенен, до нашего Хлестакова: «Я подставлял себя под пули… смерть меня не брала… я был награжден орденами всех союзных держав». С одной стороны, Гэтсби поклоняется богатству и успеху и неразборчив в средствах; но с другой — демонстрирует «романтический запал», «редкостный дар надежды».

Нежизнеспособность героя и кроется в его романтическом запале. В способности, как говорят англичане, «надеяться вопреки надежде». В отличие от бутлегера Флейшмана, с которого списан; в отличие от нувориша и толстосума, циника и потенциального фашиста Тома Бьюкенена («мы — представители нордической расы») Гэтсби, на свою беду, наделен даром верить в несбыточную мечту. И «пусть она ускользнет сегодня… завтра мы побежим еще быстрее, еще дальше станем протягивать руки…». Мечта ускользает, и никакого завтра не будет, однако эта вера, по мысли Фицджеральда, и возвышает Гэтсби над Бьюкененами и Вулфшимами из акционерного общества «Свастика». (Еще один примечательный оксюморон: еврей Вулфшим состоит в акционерном обществе под названием «Свастика».) Не зря же Ник говорит герою с несвойственным ему запалом: «Вы один стоите их всех, вместе взятых».

Мало сказать, что Гэтсби — романтик. Он — нелепый романтик; романтик, впрочем, всегда немного нелеп. Эпитет в названии романа — двусмысленность. Одни (автор, рассказчик) действительно считают Гэтсби великим. Другие же этот эпитет закавычивают, для них Гэтсби не более велик, чем Дон Кихот — отважен и хитроумен. Гэтсби был бы смешон, не будь он так богат, не добейся он в жизни всего, что почитается необходимым и что ему, в сущности, больше не нужно. Он не вписывается в тот мир, куда всю жизнь стремился; чего стоят его постоянное «выражение растерянности», его нелепый розовый костюм — «дурацкое фатовское тряпье».

И нелеп — еще полбеды. Он не только идеалист, но еще и никому не нужный идеалист. Каррауэй прав, Гэтсби один стоит всех бьюкененов и вулфшимов, вместе взятых, но вместе с тем он не нужен ни любимой женщине, ни деловому партнеру, ни всем тем, кто веселились за его счет, а потом не явились на его похороны. Старая история: герой открыт миру, стремится к нему всей душой, а мир к нему равнодушен, от него отворачивается: «Люди не знали, какой бы ему приписать порок, а он махал им рукой с этих самых ступеней, скрывая от всех свою непорочную мечту». Сам Гэтсби «порочен»: он разбогател, преступив закон, — но мечта его непорочна; порочной мечта не бывает.

И вывод напрашивается неутешительный. Вернее, два вывода. Первый: романтику, идеалисту, мечтателю не выжить в мире сиюминутных, приземленных ценностей. Ни в 1920-е годы прошлого века в Америке, ни в 2010-е годы века нынешнего в России. Беспечность, безудержное, угарное веселье «века джаза», как и любое безудержное веселье, — скоротечно. Веселье скоротечно — мечта же обречена на неминуемый крах. Мир, который покоится на крылышках феи, не может быть надежен и долговечен. И второй вывод, еще более печальный: в мире практической пользы, в мире прагматизма и цинизма романтик в конечном итоге вырождается в прагматика и циника. Ведь был же когда-то, надо полагать, даже Том Бьюкенен романтиком.

Вырождается — или погибает.