СТУДИЯ! ДНЕВНИК!!

СТУДИЯ! ДНЕВНИК!!

Кто ищет, тот всегда найдёт.

Я упорно искал и нашёл. В Хлебном переулке в помещении старой небольшой школы была театральная студия, которую организовали студенты режиссёрского факультета ГИТИСа. Занятия проводились вечерами и по выходным дням.

Это был молодой, дружный творческий коллектив; это были энтузиасты, не жалевшие для студии ни сил, ни времени, ни последних копеек; это были юноши и девушки, беззаветно влюблённые в театр и решившие посвятить себя этому замечательному и трудному делу; это был ещё один бурный побег неизмеримого по своей силе посева Константина Сергеевича Станиславского. Его имя в студии было святыней, его заветы, указания выполнялись неуклонно, этика и высокая мораль само собой разумелись.

В студии я отчётливо понял, что театральное искусство это не только талант и любовь к делу, но большой, постоянный и тяжёлый труд.

Дома я часами просиживал над упражнениями по эффективным действиям, и когда квартира пустела, увлечённо репетировал одиночные этюды.

Работа постоянная и серьёзная дала свои результаты. Мой этюд «В пулемётном гнезде», сделанный под влиянием кинофильма «Чапаев», был отмечен на показе как лучший, и я был приглашён для участия в работе старшего курса студии.

Студийцы получили задания по воплощению на площадке образов зверей. На площадке стали появляться обезьяна, медвежонок, пингвин, прекрасная дрессированная собачонка, а мой верблюд не получался. Я ежедневно стал бывать в зоопарке, наблюдал за верблюдом, кормил его, следил за его повадками и даже не удержался от соблазна и прокатился на нём. Работа подвигалась, и я решил разозлить своего земляка и посмотреть, каков он в нервном состоянии. Разозлить мне его удалось, но в отместку мой старый друг смачно плюнул в меня, и я долго мылся в холодной воде зоопарковского бассейна.

Этюд с верблюдом удался на славу, но я никому не рассказывал, какой ценой я добился положительных результатов.

В студии мне удалось проучиться только один год. Сохранилась запись, датированная августом 1939 года:

«Тяжесть — как снег на голову. Нам объявили, что студия распускается. В помещении нам отказано, средств не отпускают, официальное разрешение на существование студии не получено.

Все остались на местах как каменные изваяния и сидели так долго. Не стану описывать все споры, пламенные речи и слёзы. Что-то неприятное и солёное подкатывало к горлу, а я ведь с 14 лет не плакал ни разу.

Я два дня ходил и бесился, но потом начал хлопотать о возобновлении студии. Я ходил в Наркомпрос, был у депутата райсовета, писал на имя депутата Верховного Совета, ходил в дом народного творчества. Было очень тяжело. Везде меня ждали сочувствие, вздохи и пустые обещания… Зол я был на весь белый свет, и все мне казались плохими и чёрствыми».

Учиться я стал плохо и еле дотянул до конца учебного года. Забросил я не только учёбу, но и книги.

Светка мне писала: «Тедик, дорогой, ну что с тобой случилось?! Ты как-то странно стал писать: не ставишь запятой даже перед так как, нет „ь“ в глаголах неопределённой формы. Ты почитай, пожалуйста, Бархударова и Шапиро.

С большущим приветом. Светлана».

Особенной грамотностью я, к сожалению, никогда не отличался, а тут ещё такие огорчения.

В марте 1937 г. я сделал в дневнике короткую запись: «27-го был в ТЮЗе и смотрел „Женитьбу“ Гоголя, кривляются все безбожно, в общем и целом чепуха порядочная».

Так откликнулся мой «просвещённый ум» на творение гениального писателя — драматурга.

В театральный сезон 1937–38 года я начал регулярно посещать театры. Я посещал все театры Москвы, но предпочтение отдавал МХАТу, театру Вахтангова и Камерному театру.

В Камерный театр я ходил часто, так как жил рядом и знал, как туда пробраться без билета; театр Вахтангова я беззаветно полюбил и мечтал в будущем работать в нём, а во МХАТ я ходил, как в храм. Ходил всегда один и не поднимался с кресла даже в антрактах, а уходил оттуда всегда последним. МХАТ казался чем-то недосягаемым: вершиной вершин.

В Камерном я знал всё и всех, начиная с Алисы Коонен и Михаила Жарова и кончая пожарной лестницей с чёрного хода. Особенно запомнились мне постановки «Негр», «Мошинель» и, конечно, «Оптимистическая трагедия» Охлопкова, которую я смотрел бесчисленно. В этом театре меня всегда поражали условности. Но я думал, что это что-нибудь очень уж сложное, и я, вероятно, пойму это, когда закончу школу и стану взрослым.

Театр Вахтангова был чем-то родным и очень понятным, туда я приходил как в дом хороших знакомых. Моими любимыми спектаклями были «Принцесса Турандот», «Интервенция», «Человеческая комедия», «Человек с ружьём» и, наконец, «Егор Булычёв». Последний произвёл на меня ошеломляющее впечатление. Играл Егора Борис Васильевич Щукин. После спектакля я сорвался с места и помчался к рампе, хлопал, топал ногами и орал: «Щукин! Щукин! Щукин!» Вызывали Б.В. около 15 раз.

Уже разошлась вся публика, уже потушили свет, в зале горела только дежурная лампа, а у рампы стояли три человека — какой-то старичок, мой приятель и я. Взмокшие, сиплыми голосами мы всё ещё кричали: «Щукин!!!» — и аплодировали. Вдруг кто-то отогнул край занавеса, и на авансцене появился Щукин, без грима и с полотенцем на плече. Он спустился в зал, пожал нам руки, и мы долго и взволнованно благодарили его, а он почему-то благодарил нас. Я жал руку великого и обоятельнейшего актёра и от счастья просто и обыкновенно плакал. А ведь я дал себе зарок не плакать.

Это было одно из последних выступлений Бориса Васильевича Щукина.

Во МХАТе я пересмотрел почти весь репертуар начиная с «Дни Турбинных» до «Анны Карениной» и «Тартюфа».

Частые посещения театров требовали денег, и я через знакомых время от времени брал надомную работу, горячо принимался за неё, и когда у меня собиралось несколько сот рублей, охладевал к ней и бросал.

В канун дней предварительной продажи билетов во МХАТе я в 8 часов утра становился в очередь и терпеливо простаивал до полудня следующего дня и покупал билеты сразу на несколько спектаклей, а в школе на уроках отсыпался.

Можно перечислить всё, что я видел во МХАТе, но я назову, на мой взгляд, самые лучшие: революционные «Любовь Яровая» и «Дни Турбиных»; искрящиеся весельем и жизнью «Женитьба Фигаро» и «Пиквикский клуб»; глубоко реалистические и стоящие в моём представлении рядом — «На дне» и «Царь Фёдор Иоаннович». И наконец высшая ступень исполнительства — это В. И. Качалов в инсценировке «Воскресенье».

Когда этот царь и властелин твёрдым и размеренным шагом спускался в зрительный зал, и его голос начинал звучать оттуда, тогда целый мир, новый, большой и сложный открывался предо мной. Мир сильных страстей, сложнейших перипетий человеческой мысли, борьбы, глубокого психологического анализа и великой гуманности.

Качалов — великий актёр, мыслитель и человек — первый посеял в моей юношеской шальной голове вопросы большой значимости. Для меня Качалов — это глубокая мысль, это серьёзная школа — это МХАТ.

В сравнении с этим всё остальное блекнет. Малый театр мне всегда нравился, но никогда глубоко не волновал.

Из провинциальных театров мне очень нравился Горьковский театр драмы и замечательная, на мой взгляд, актриса этого театра Прокопович, которую я видел на гастролях в Москве в «Дворянском гнезде» и «Учителе». В её игре чувствовалась эмоциональная наполненность, светлый ум и большое обаяние.

Хуже дело обстояло у меня с другими видами искусства. Что касается оперной музыки, то я с ней был знаком неплохо, так как часто посещал оперные театры и целые вечера просиживал с тёткой у репродуктора в те дни, когда транслировали оперу. В антрактах я наспех готовил домашние задания. В детстве любимыми были «Риголетто» и «Кармен», а с лет с 15-ти самой любимой оперой стал «Князь Игорь».

Симфонические концерты я почти не посещал, а если попадал на них, то скучал и даже не делал заинтересованного вида.

Первая вещь, которую я понял и которая глубоко взволновала меня был «Пер Гюнт» Грига, и я слушал его несколько раз.

Позднее я стал увлекаться фортепьянными концертами Гилельса, Зака, Оборина и Флиера, но должен признаться, что многое до меня тогда не доходило. Но всё-таки я строил сосредоточенную мину и глубокомысленно со вздохом заявлял: «Да-а-а…здорово!» Хорошо помню, что удовольствие я получал только тогда, когда чувствовал в музыке столкновение больших страстей и сил и бурное разрешение конфликта.

Музыка на исторические темы глубоко волновала. «1812 год» и «Александр Невский» были любимыми.

Пасторальной и созерцательной музыки я никогда не понимал и с трудом сдерживал зевоту во время её исполнения.

С живописью меня стали знакомить кондитерские фабрики «Рот-Фронт» и «Октябрь». Кроме тракторов и нефтяных вышек на конфетных фантиках появились репродукции произведений знаменитых русских художников, а я был страстным собирателем фантиков и за одно был непрочь полакомиться их содержимым. Отсюда появились ассоциации: Шишкин — это шоколад с вафлями; Левитановские — «Осень» — что-то тает во рту; Васнецовские «Богатыри» — что-то твёрдое как подкова; а Кипренский — неопределённого вкуса с кислинкой.

Только позднее, посетив Третьяковскую галерею, я понял, что Левитан, Шишкин, Васнецов и даже Кипренский — это совсем не то, что я полагал.

Произвели очень большое впечатление Репин, Левитан и Куинджи. Иванов потряс только размерами и представлением о потраченном труде. И ничего я не понял в иконописи. Врубеля я не понял также.

Я до сих пор всё ещё плохо знаю живопись, и только на занятиях по истории искусств передо мной раздвигаются горизонты, и я начинаю видеть то, чего до сих пор не видел и не понимал.

Вот скульптура это совсем другое. Её я хорошо чувствую, её я сам научился понимать, она для меня была всегда доступной и понятной. Я не старался запоминать названий, не отыскивал фамилий скульпторов. Всё это мне было не нужно. Скульптура сама разговаривала со мной на родном, понятном мне языке и мне не требовалось пояснений, а о существовании коллоквиумов я тогда ещё не подозревал.