Студия МХАТ

Студия МХАТ

Соня Зайкова, Нора и Рая Максимовы, Нина Палладина, Галя Товстых, Соня Барто, Таня Доронина, Нонна Бодрова, Леон Кукулян, Владимир Поболь, Михаил Козаков, Борис Никифоров, Ванадий Орлов, Юра Горохов, Марк Ковалев, Анатолий (???) Остроухов, Виктор Сергачев и я. Вот наш первый курс.

И.М. Раевский, П.В. Массальский, Б.И. Вершилов – наши педагоги. Ваня Тарханов, сын великого Тарханова, – ассистент. Раевский позже стал работать в ГИТИСе, а к нам на курс пришел А.М. Комиссаров.

И вот сидим мы полукругом перед нашими педагогами, пьяные от сознания того, что мы – мхатовцы, на груди каждого – эмблема с белоснежной чайкой, нам говорят правильные слова о Станиславском, Немировиче-Данченко, о предназначении актера, об этике мхатовской…

Потом начинаются занятия:

Мастерство актера – упражнения на внимание, на общение, на точность реакции, упражнения с отсутствующими предметами: нужно, например, ввернуть воображаемую лампочку.

Танец.

Техника речи.

Движение.

Фехтование.

Пение.

И общеобразовательные предметы:

Литература.

Политэкономия.

Иностранный язык.

История МХАТа.

История искусств.

Все это давалось мне легко: и вворачивание воображаемой лампочки в воображаемый патрон, и перекидывание мячами (реакция, внимание), и хлопанье в ладоши (ритм)…

Потом пошли этюды. Этюды без слов. Тут уж потруднее. Каждый день – новый этюд. Это фантазию в нас развивали. Но тоже играючи и весело преодолевали мы и эти трудности.

С Мишей Козаковым мы до того обнаглели, что придумали систему «Бим-Бом». Она заключалась в том, что мы не готовили дома этюды, но, если вызывали Козакова и спрашивали, с кем он готовил этюд, он говорил, что с Басилашвили. Если вызывали меня – я звал Мишку, и мы удалялись за ширмы. Там в течение двух-трех минут мы придумывали какой-нибудь простой сюжет и выходили играть, будучи совершенно неподготовленными. Но нам все сходило с рук. Мы этим пользовались и продолжали халтурить.

А рядом, за стеной каждый вечер творилось чудо – мхатовский спектакль. И мы иногда приобщались к нему, сидя, затаив дыхание, на обитых медью ступеньках мхатовского бельэтажа.

Про общеобразовательные предметы и говорить нечего: гуманитарные предметы мне всегда давались легко. Правда, прочесть надо было много. Но и тут находили выход: один читал «Одиссею» и пересказывал сюжет всем остальным, другой – «Фауста»; так нами была «прочитана» программа.

Наш лектор Александр Сергеевич Поль обожал античную литературу и литературу Возрождения. От студентов он требовал такого же отношения. Вот типичная сценка на экзамене:

– Что у вас в билете?

– Данте. «Божественная комедия».

Александр Сергеевич откидывается на спинку кресла, предвкушая удовольствие.

– Н-н-ну-с… Вы читали?

– Конечно!!! (Хотя не читал.)

– Н-ну, и как вам?!

– Божественно!!

– Идите!! Пять!!

Невысокий, полный, с лысой головой, с римским профилем, поблескивал золотым зубом. Закутать его в римскую тогу – вылитый патриций. Пилат. На лекциях он вдохновенно читал Гомера, и если в это время лекции кто-нибудь снаружи приоткрывал дверь – а реакция у него была мгновенная, – бросал портфелем в наглеца.

Почти весь первый год в Школе-студии был для меня веселым и радостным.

Но вдруг я стал замечать бросаемые изредка на меня косые взгляды педагогов…

Иногда выслушивал ироничные замечания…

И когда в конце первого курса Борис Ильич Вершилов, подводя итоги учебного года, сказал, покряхтывая, что, дескать, вам, Олег, надо за лето подумать серьезно, с какой целью хотите вы стать актером, да и хотите ли, – я растерялся. Если честно, я был подавлен. Как?! Значит, все, что я делал, – плохо?! Значит, я не так уж и талантлив??! Может быть, я ошибся, стремясь в актеры?

И все начало второго курса я провел в таком подавленном состоянии, раз за разом убеждаясь в своей бездарности, в отсутствии фантазии, ибо все, что я ни делал: продумывал дома этюды, репетировал их в студии со своими товарищами, предлагал различные варианты, – все, мягко говоря, не вызывало восторга у педагогов. И сам я чувствовал себя скованным, неловким, неумелым – неинтересным, одним словом, и чем больше старался, тем хуже получалось. А вокруг шла интенсивная жизнь – Володя Поболь поражал всех своим юмором, Соня Зайкова – казачьей статью и темпераментом, Витя Сергачев – умом и въедливостью в каждом этюде, Мишка Козаков – всеми доблестями сразу, Таня Доронина – женственностью и простотой… О Таня, Таня… тут уж ничего не поделаешь – вот она, первая любовь. И сколько сил и энергии она потребовала, сколько времени, которое необходимо было для чтения «Тихого Дона», «Войны и мира»… Сколько времени было впустую потрачено на встречи, гуляния, стояния в подъездах, на провожания до общежития, где жила Таня…

Сколько радости, горя, отчаяния и счастья испытывал я! А время-то шло и шло – впустую, не прирастал я ни умом, ни знаниями, ни талантом.

Только вот теперь я задумываюсь: а вправду ли впустую время-то шло? Все-таки это же подарок от бога – любовь! Только тогда, на втором курсе, я не понимал этого и тащил свою любовь, как неподъемный груз, как счастье и горе одновременно.

И все больше и больше убеждался в своей актерской бездарности… Чем больше я старался, чем тщательнее вворачивал электролампочку, чем мучительнее и дольше репетировал этюды, стараясь по-школярски нигде не «соврать», не «наиграть», а действовать только по системе Станиславского, «по действию», стараясь «воздействовать на партнера», стараясь быть безупречно верным «методу» МХАТа, – тем трагически яснее становилась мысль – я не актер…

Старался, стараясь, стараться…

Словно мышь в пустой стеклянной банке. Скребет-скребет по стеклу, и все бессмысленно: скользят ноготки по стеклу, скользят, и вот еще мгновение – и мышка упадет на спинку, безвольно раскинув лапки…

Выходил на этюды робея, потея, с потными ладонями, и уходил с площадки подавленный, стыдясь смотреть в глаза окружающим.

А этюды надо было приносить на занятия каждый день новые. В голову уже ничего не лезло, она только отупело деревенела в отчаянии.

Как-то Борис Ильич велел нам сходить в зоопарк, понаблюдать за зверями, выбрать понравившегося и наутро, на занятии «сыграть» его. Такое упражнение на наблюдательность.

Поплелся в зоопарк: смотрел, наблюдал. Ходил из угла в угол, то есть от скамейки до скамейки, словно волк, вызывая изумленные взгляды посетителей, или пытался перенять повадки белого медведя, воспроизвести их. Проходил час за часом, и все скучнее и тоскливее становилось мне в зоопарке. Что же мне завтра – кататься по полу, изображая змею, или орать благим матом, словно североамериканский койот?..

Да пошло оно все к черту! Не хочу и не буду. Хватит!

И пошел домой.

А дома старался не думать о завтрашнем неминуемом очередном позоре. Плевать. Как той странной птице из зоопарка – стоит посреди вольера на одной ноге и спит.

Спит себе, отключившись от мира. Молодец… Так и надо! Плевать на все!

Пришел утром в студию, спрашиваю, кто чего понаблюдал.

Отвечает один: я, дескать, буду кроликом, другие – серной или ланью (это девушки). У всех все есть, даже наблюдательность. У всех, кроме меня.

Сидят наши педагоги.

Массальский изящен, в темно-синем костюме, галстук в горошек, белоснежная рубашка накрахмалена, элегантные ботинки блестят, идеально прямая спина не касается спинки стула.

У Вершилова костюм уже не так элегантен, рубашка в полосочку, бабочка с чуть отвислыми крылышками, сидит он прищурясь, сутулится, одна рука закинута за спинку соседнего кресла.

Ванечка Тарханов внешне угрюм, черные волосы крыльями сваливаются на лоб.

Вышли мы…

Поболь спрятался за ширму, руку из-за нее выставил – шевелит ею туда-сюда. Рыбка, значит. Мишка Козаков сел на корточки и часто-часто задергал губами – кролик. Одним словом, кто во что горазд.

А на что я горазд? Да ни на что! Вокруг все яркие, все талантливые. А, плевать! Как той птице. Вскочил я на стул, руки за спину, и задремал. Снится мне лес, речка, неоглядные просторы… Вдруг где-то рядом стук какой-то. Страшно! Дернулся, открыл глаза – ах, вот откуда стук – это кролик наш, Мишка Козаков, от напряжения рухнул с корточек на колени… Кролик… Глупое существо… Можно опять помечтать… Глаза опять пленкой подернулись. Да нет, не идет этот кролик из головы! Сбил весь сон! – Вот он опять передо мной, сучит губками, аж посинел весь… Так бы и клюнул его по башке! Э-э-э, связываться… И опять – лес, поля, свобода… Черт, не могу заснуть, да и чешется что-то под крылом… Что это? Посмотреть, что ли? Ну-ка, что там? Вроде ничего… ничего, ни…че…го… хр-хр… Что за смех? Чего это они? Надо мной?! (Все это рождается здесь, сейчас, неожиданно.) Плебеи!! Надо мной смеяться нельзя – я горд, я летать могу – вот, эх, э-э-эх, крылья – раззудись плечо! Вот черт, крылья-то подрезаны, не могу лететь… скрыть от этих педагогов свою неловкую попытку полета: чего там, это я так, я петь, петь могу! Вот, пожалуйста: а! а! а-а-о-у-ы! Так что я не стесняюсь, а наоборот! Свободен! Ах, вам смешно, как я пою?! Так плевал я! Засну опять! Вот! Глаза закрыл. На мгновение один глаз приоткрыл: как они – смеются?! Да. Ну и плевать! Спать.

– Стоп! – это Массальский. – Ну что ж! Молодцы! Понял, что вы были вчера в зоопарке, наблюдали! Особо хочу отметить вас, Олег! (Я обмер от неожиданности.) Очень хорошо!! И характер есть, и образ мыслей понятен, и пластика рождается поэтому точная! Кстати, как эта птица называется?

Какая это была птица, я и сам не знал. Придумал от отчаяния, ведь отчислят:

– Сип белоголовый, Павел Владимирович! Проживает в Северных Кордильерах. Я ее вчера наблюдал.

Я нагло врал, чувствуя успех.

– И молодец! Хорошо поработал дома!

И Борис Ильич покряхтывает довольно и почесывает через голову правой рукой левое ухо.

Вот те раз! Когда старался – ни черта не выходило, а тут от отчаяния плюнул на все – и само собой пошло…

Только потом, значительно позже, я понял, что это свободное состояние и есть состояние импровизационное, это – «главное в творчестве актера» (Немирович-Данченко).

Но почему оно возникло сейчас, это состояние, в момент отчаяния и упадка? Откуда эта неожиданная свобода и легкость? И почему нельзя опять, «по заказу» повторить его?!!

Еще школьником я был отравлен театром. Школа наша была мужская, дисциплина строгая. Девочек рядом нет, а как хочется чего-то романтического… И вот рождается идея создать драмкружок совместно с женской школой.

Ставили «Снежок» – пьесу об американском мальчике-негре, как ему там плохо. Репетиции, гуляния по вечерам… Стояние под окнами… Я познакомился в драмкружке с замечательной девочкой Лидой. Любовь ли это была?.. В кинотеатре «Колизей» мы сидели в задних рядах, рука в руке, не расцепить. Что там на экране – не осознавали, главное – рука в руке, сердце стучит, пальцы сжимают пальцы, мы одно целое… Потом фанерные сиденья хлопают, все встают, загорается свет в зале, мы выходим на Чистые пруды. Искрится хрупкий снежок на тротуаре, провожаю Лиду до Лялиного переулка…

«Как дева русская свежа среди снегов……

Да, театром тут и не пахнет, тут совсем другое, но не менее прекрасное…

Я ставлю для праздничного вечера в нашей школе акт из «Клопа» Маяковского, сцену свадьбы. На спектакле наш директор Михаил Иванович вспрыгивает на сцену и задергивает занавес: его возмутило «хулиганство» Маяковского. Скандал, мы пишем в «Комсомольскую правду»…

Самодеятельный театр при клубе Министерства внешней торговли. В подвале здания был прекрасный зальчик мест на сто, с бархатными сиденьями, алым бархатным занавесом, пультом для управления светом. Ставим спектакли: «Два капитана», «Снежная королева», «Молодая гвардия». Я играю там роли Сказочника, Олега Кошевого, Николая Антоновича Татаринова. Руководствуюсь «Работой актера над собой» Станиславского.

Вот мой кумир – Станиславский! Его фото у меня над столом, я опьянен его книгой «Моя жизнь в искусстве», подражаю ему, воображаемому мной Станиславскому, мой храм – Художественный театр, его Чайка – мой амулет, я рисую эскизы декораций, эскизы гримов… Я – первый среди равных, я пользуюсь успехом у зрителей, Минна Яковлевна Бланк, наш худрук, говорит мне: «Готовьте дырочку на пиджаке! Вы будете лауреатом. Идите, идите в Школу-студию МХАТ, вы – прирожденный артист!»

И я, опьяненный, «вгрызаюсь в роль», «ищу зерно», естественно, нахожу и – демонстрирую всем свой талант и… скромность, столь свойственную всем подлинным талантам… И дальнейшую свою жизнь я вижу яркой, интересной: вот раздвигается занавес с Чайкой и завиточками – а я на сцене МХАТа!.. Аплодисменты! Скромный поклон.

«Сип белоголовый», родившийся от отчаяния, вселил в меня надежду. Во время этюда я испытал чувство легкости и свободы, ранее на сцене никогда мною не испытанное…

Но дальше дело что-то не пошло… Опять нудные этюды, опять зажим, пот и отчаяние. Женька Евстигнеев, пришедший к нам на второй курс уже готовым актером, во время этюда творил черт-те что! Например, не просто вдевал воображаемую нитку в воображаемую иголку, а делал это в образе полуслепого паралитика, у которого одна рука кривая, а глаза смотрят в разные стороны; это было до икоты смешно. Вот где легкость, вот как и мне нужно! Но мой пиетет перед Чайкой, перед самими стенами театра, желание быть «подлинным мхатовцем» не давали мне возможности схулиганить, свалять дурака…

Когда стали мы репетировать отрывки из пьес – мне тоже не везло.

С Нонной Богданович играли мы отрывок из «Воскресения» Толстого… Она – Катюша, я – Нехлюдов. Ну какой из меня, невинного во всех смыслах мальчика тогдашнего, раскаявшийся соблазнитель? Я лишь зажимался от смущения, пытаясь «играть взрослого»… Ни о какой свободе и речи быть не могло… Бывали, правда, и «взлеты». Но единичные. На общем фоне тяжелой неудовлетворенности… Массальский работал с нами «Юбилей» Чехова. Да, там есть, где развернуться! Я играл Шипучина. Ситуация ясная, все предельно понятно, играем, но… не смешно! Долго мы пыхтели, определяли все «по действию», искали «зерно», а выходило все равно скучно и традиционно академично. И тут Паша – так называли мы любимого нашего Массальского – подкидывает мне краску: в минуту наибольшей безвыходности Шипучин издает этакий горловой писк – от безнадеги, безвыходности! И тут роль пошла! Видимо, писк этот мог вырваться только в результате отчаяния, в котором пребывает Шипучин; без этого чувства полнейшей безнадеги, краха писк этот будет пустым наигрышем. И отчаяние это должно быть моим, подлинным, тогда все будет оправдано, забудешь о зрителях, о стеснении… И получилось!

Или готовились мы к поездке на целину – нам сделали мхатовский занавес с завитушками и Чайкой, и мы репетировали концерт для целинников. Был сделан ряд отрывков из «Тихого Дона», что-то еще, а Борис Ильич сделал с Володей Поболем и со мной чеховского «Жениха и папеньку». Я играл папеньку: халат, колпак, усы. Поскольку поездка эта и подготовка к ней не включалась в общемхатовскую традицию «мужественной простоты» и считалась этакой летней забавой, репетиции шли легко. Борис Ильич не мучил нас поисками «зерна» и сверхзадачи, и я с удовольствием репетировал этот водевиль, мы с Поболем буквально купались в его атмосфере.

На просмотре всей программы наш «Жених…» был с презрением раскритикован за «легкомыслие и бездумность», досталось и бедному Борису Ильичу, и лишь педагог другого курса, Виктор Карлович Монюков, похвалил нас, поддержал, и мы поехали все-таки. И у целинников имели большой успех!

Вообще эта целинная поездка – отдельный рассказ. Я там очень сблизился с Леонидом Броневым и Евгением Евстигнеевым.

Нищий Женька, обычно одетый в почти прозрачный от ветхости костюм неопределенного цвета, с пузырями на коленях, раздобыл в костюмерной МХАТа элегантный смокинг, бабочку, лаковые ботинки. При его худобе этот наряд производил неизгладимое впечатление. Был, правда, один изъян: спереди брюки были залиты чем-то белым, но если смокинг застегнуть – то и незаметно. Элегантен был Женька, как бог! Уж он-то умел носить костюмы, как никто!! Женька читал что-то и пел под гитару…

Мы проехали весь северный Казахстан. Степь и суслики… Ишим-река почти пересохла, но на глубоких местах вода еще оставалась, и рыбы там было!! На палец намотаешь веревку, загнешь тонкий гвоздик, на гвоздик – хлебный мякиш и в воду. И – цап! – здоровенная рыбина у тебя в руках!

По вечерам приезжали в очередной совхоз, как правило, носивший символическое название: «Целинный», «Ленинградский». Подтягивались жители ближайших совхозов. Грузовики вставали полукругом, из двух делали сцену, натягивали наш занавес с Чайкой, люди рассаживались на скамейках и стульях, а то и на земле…

На сцену этаким лондонским денди, этаким вольным фертом выходит Женька и начинает читать. Зрители смеются, хлопают!

Однажды Женька, окончательно уверовав в свою неотразимость, забыв обо всем, расстегнул смокинг, сунул руку в карман… И вдруг:

– Уйди со сцены! Блядь такая!

– Саня, Саня, сядь, что ты! Что ты!

– Уйди, блядь! Убью!.. – и бросил табуреткой в Женьку. Но промахнулся.

Это одного из целинников так ввело в заблуждение пятно на Женькиных брюках. С тех пор он ходил только в наглухо застегнутом смокинге.

А мы с Поболем имели неизменный успех и были счастливы.

Эх, Володька Поболь! Сколько надежд было с ним связано… Худенький, с хрипловатым голосом – прямой наследник мхатовского юного Яншина… Юмор, органика!

Вечная трагедия русского актера – водка… Она, проклятая, и Володькино безволие погубили его… Давно уж нет его на этом свете, а все вспоминается… Царство ему Небесное!

Царство Небесное и другим друзьям моим по студии, моим верным товарищам-мхатовцам, тем, которых уже нет, которых никогда не забуду и буду помнить о них, как о верных спутниках одного из самых счастливых периодов моей жизни – Школы-студии МХАТ, – несмотря на все горести и неудачи – всем вам, дорогие мои, низкий поклон и спасибо за все!

Что-то я вперед забежал – нет-нет, мы еще студийцы, все живы, здоровы, никто не спился, надежда светит нам, за стеной – чудо мхатовской Чайки. Иногда Сталин к нам приезжает – я не шучу! Иногда в аудиторию (а они все выходили окнами во двор МХАТа) входили двое, задергивали шторы, садились с двух сторон от окна – это, значит, Сталин приехал в свою ложу на спектакль.

Мы продолжаем занятия. Мы приобщены.

Кстати, о Сталине.

Сталин с детства родной, любимый! Он всюду: в солнечных искрах велосипедных колес, в голубом безоблачном небе над Москвой, в надежде нашей на защиту от врага в черном 1941-м, в географической карте, утыканной флажками освобожденных нами городов Польши, Румынии, Болгарии, Венгрии, Чехословакии…

Гром и радостное волнение праздничных салютов – это Сталин.

Первые «коммерческие» магазины, где все невиданное – икра всех сортов, осетры, ананасы, пирожные, белый хлеб, незнакомый нам доселе, сыры, колбасы, фрукты – это Сталин! Новые автомобили – сияющий хромом шикарный «ЗИС-110» с кожаным нутром, «ЗИМ», «Победа», эти провозвестники новой, грядущей изобильной жизни – это Сталин, Сталин!

– Как там Сталин, как выглядит?

– Похудел, осунулся (это после одной из первых послевоенных демонстраций).

– Конечно, легко ли: четыре года – и каких! Все на его плечах. Устал, видно, очень!

И опять – отмена карточек, ежегодное снижение цен.

А высотные дома?!!

Вот она, новая жизнь! Прекрасный мраморный дворец, у подъезда – «Победа», на столе – вкусная и здоровая пища. Колосящиеся нивы колхозные, новые шоссе, самолеты… лесополосы…

– Как ты думаешь, а Сталин иногда все-таки срёт? – задал мне неожиданный вопрос сосед Витька Альбац.

Я в шоке, не знаю, что сказать. Не могу думать о вожде, как об обыкновенном человеке!

Высоко в ночном небе над Москвой сияет портрет товарища Сталина, озаренный лучами сотен прожекторов.

Его именем названа главная премия страны. Как гордо звучит: Сталинская премия! Ее лауреатами стали многие из наших педагогов, артистов МХАТа.

А юмор? Добрый сталинский неповторимый юмор?!

Вождь присутствовал на просмотре фильма «Поезд идет на Восток», сюжет которого представлял собой долгое путешествие в поезде офицера-моряка и его спутницы из Москвы во Владивосток. Когда поезд в фильме в очередной раз остановился, Сталин спросил режиссера:

– Это какая станция?

– Новосибирск, товарищ Сталин.

– Ну, я, пожалуй, на этой станции и сойду.

И вышел из зала.

Режиссер валится с инфарктом. Блеск!

Или – на банкете в Кремле Сталин присаживается к Любови Орловой и ее мужу, режиссеру Григорию Александрову:

– Как он к вам относится, товарищ Орлова?

– Хорошо, товарищ Сталин.

– Сма-а-атри, если будет плохо относиться, – скажи нам, мы его повесим!

– За что, товарищ Сталин?!!

Пауза.

Поднимаясь со стула:

– За шею.

И пошел дальше, к другим гостям.

А?!

Или – со Станиславским, бедным перепуганным Станиславским, скачущим по лестнице МХАТа в ложу приехавшего в театр вождя, в ужасе спрашивающим у встречных: «Как его имя-отчество?!! Не могу же я его называть “товарищем”?»

А в ложе Иосиф Виссарионович ласково так:

– Почему больше не идет спектакль «Дни Турбиных»?

– Они запретили…

– Кто это «они»?

– Большевики…

– Ну, хорошо, я поговорю с ними. Думаю, они разрешат.

2 марта 1953 года мы с Таней Дорониной поздно вечером шли по Театральному проезду.

Видим – очень ярко светятся все окна Дома Союзов. Просто небывало ярко.

– Кто-то, наверное, умер там, в Кремле, – сказала Таня.

А на следующий день, 3 марта, нам объявили о болезни вождя, а затем 5-го и о его смерти.

Мы стоим вчетвером – мама, папа, бабушка и я – у гвоздя, на котором висят наушники, и слушаем голос Левитана – громкий, с длинными паузами, превозмогающий горловые спазмы: «…Коллапс… Иосиф Виссарионович… Сталин… скончался…»

Раздаются рыдания. Это бабуля, колобочек мой, епархиалка, лишенная всего: квартиры, достатка, вынужденная тайком молиться, тайком ходить в церковь… Папа, как-то странно взглянув на нее, бормочет: «Ну да… со всяким может случиться…»

Во МХАТе – рыдающий Кедров, заплаканные студенты.

Миллионы рыдающих съезжались со всей страны прощаться с отцом народов в Доме Союзов.

А я, как-то не подумав, решил ехать 5 марта, в день похорон, кататься на лыжах в Сокольники. Дошел по Чистякам до «Кировской», а там громадная толпа: слушают прямую трансляцию с похорон…

Поднимаюсь по ступенькам ко входу в метро и слышу доносящийся из репродуктора голос Берии, срывающийся на визг:

– Кто не слеп!! Тот видит!! Что Сталин был выдающийся, гениальный руководитель страны!!! Кто не слеп!!! Тот видит!!!

Левитан – мужественно… превозмогая себя:

– Гроб… с телом… товарища Сталина… вносят в Мавзолей…

И вся площадь перед метро срывает шапки и, рыдая, опустив головы, стоит, слушает Шопена…

Я повернул назад, по Чистякам, на Покровку.

Сквозь многотысячные толпы, сквозь заграждения я все-таки прорвался тогда в Колонный зал, к гробу… Поразило меня полное отсутствие торжественности… Пыльно, светло… Венки…

Я подошел к гробу человека, рядом с которым я рос и жил, лицо которого, доброе и смешливое, я видел на миллионах портретов. Тот, кому я, счастливый, махал руками на Красной площади, а он махал, улыбаясь, мне в ответ.

Вот он передо мной.

Совсем рядом.

В мундире.

Только какой-то злой. И левая рука скрючена…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.