СМЕРТЬ ПУШКИНА

СМЕРТЬ ПУШКИНА

Париж поразил Гоголя исполинским, непрерывным потоком людей, бесчисленными надписями и вывесками, которые лезли на стены, на окна, на крыши и даже на трубы; зеркальными витринами магазинов, заставленными массой дорогих вещей. «Вот он, Париж, — думал Гоголь, — это вечное волнующееся жерло, водомет, мечущий искры новостей, просвещенья, мод, изысканного вкуса, великая выставка всего, что производит мастерство, художество и всякий талант, размен и ярмарка Европы!»

Ошеломленный, направился он по улицам, поражаясь обилием прохожих, роскошным видом магазинов, вспыхивавшими огнями газовых фонарей, которые делали улицы необычайно живописными. Гоголь решил поселиться не в гостинице, а на квартире, где жил Данилевский. Хорошенькая кокетливая горничная провела его в комнату постояльца. Данилевский радостно вскрикнул и бросился обнимать друга.

— Ну, не стыдно ли, не совестно ли тебе? — укорял приятеля Гоголь. — Как можно не дать совершенно о себе никакой вести! Я разослал к тебе письма во все немецкие дорожные города, оставлял письма во всех гостиницах, писал к трактирщикам, чтобы они расспрашивали о тебе путешественников… И все напрасно!

Данилевский шутливо каялся и уверял, что лишь состояние здоровья и беспрестанные переезды помешали ему своевременно написать о себе. С Данилевским вспомнились Васильевка, Нежинская гимназия, веселые сборища на «чердаке» петербургской квартиры. Данилевский под величайшим секретом прочитал ему свои стихи, которые он писал втайне от всех. Он затворил даже двери, чтобы и французы не услышали.

Они вместе сняли квартиру на углу Place de la Bourse, и Гоголь приступил к продолжению работы над поэмой. Он сидел в своей комнате по утрам, а вечерами они с Данилевским отправлялись бродить по Парижу или же шли в театр. В письме к Жуковскому от 12 ноября 1836 года Гоголь сообщал: «Париж не так дурен, как я воображал, и, что всего лучше для меня, мест для гулянья множество — одного сада Тюильри и Елисейских полей достаточно на весь день ходьбы. Я нечувствительно делаю препорядочный моцион, что для меня теперь необходимо. Бог простер здесь надо мной свое покровительство и сделал чудо: указал мне теплую квартиру, на солнце, с печкой, и я блаженствую; снова весел. «Мертвые» текут живо, свежее и бодрее, чем в Веве, и мне совершенно кажется, как будто я в России: передо мною все наши, наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы, словом вся православная Русь. Мне даже смешно, как подумаю, что я пишу «Мертвых душ» в Париже…Огромно, велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками».

Великость начатого им труда, который должен дать ответ на вопросы современности, все более и более захватывает Гоголя. Он смотрит теперь на поэму как на подвиг всей своей жизни.

В свободные от работы часы Гоголь становился весел и оживлен. Особенно любил он бывать в Тюильри. Огромный парк из высоких широколиственных каштанов был всегда полон детьми, их матерями и няньками, сидевшими на стульях со своим рукодельем. За рощей темнело здание Тюильрийского дворца. Гоголь уходил в самый конец парка и садился на скамеечке у просеки, откуда видны были и дворец, и Елисейские поля, и площадь Согласия (Place de la Concorde), на которой был казнен Людовик XVI. По сторонам этой гладкой, как паркет, площади стояли колоссальные статуи — эмблемы главных городов Франции. Ему полюбились и парижские кафе с их зеркальными стенами, уютными кушетками, столами с мраморными досками и наваленными на них кипами газет и журналов.

— Славный собака Париж! — шутливо говорил Гоголь Данилевскому,

Побывали они и в Версале. Прохаживаясь с Данилевским по аллеям великолепного парка, с деревьями, подстриженными почти с геометрической точностью, со все время открывающимися за поворотами красивыми перспективами, фонтанами и статуями, он вспоминал Царское Село. Народу в этот день в Версале было видимо-невидимо, и тем не менее казалось, что вот сейчас по этим аккуратным аллеям пройдут нарумяненные маркизы в фижмах и напудренные придворные Людовика XVI. К трем часам вся гуляющая публика собралась к главному пруду, посреди которого возвышался Нептун, окруженный наядами. Внезапно брызнули из тысячи отверстий тонкие, словно бриллиантовые, струи воды; пересекаясь друг с другом, они образовали сверкающую на солнце радугу.

Гоголя мало привлекала та напряженная, взбудораженная политическая атмосфера, которою жил тогда Париж, так и кипевший страстями и спорами, не унимавшимися после июльской революции 1830 года. Он чуждался споров и разговоров, которые затевались в кафе, на улицах. Равнодушно просматривал парижские газеты с подробными отчетами о заседаниях парламента. «Жизнь политическая, жизнь вовсе противоположная смиренной художнической, — писал он Прокоповичу, — не может понравиться таким счастливцам праздным, как мы с тобою. Здесь все политика, в каждом переулке и переулочке библиотека с журналами. Остановишься на улице чистить сапоги, тебе суют в руки журнал; в нужнике дают журнал. Об делах Испании больше всякий хлопочет, чем о своих собственных».

Постепенно он разочаровывается в Париже. Его утомляет парадный блеск парижских улиц и магазинов, ему претят эти политические страсти, то напряжение, в котором живет этот большой город. Говоря впоследствии в незаконченной повести «Рим» о переживаниях своего героя, Гоголь, несомненно, имел в виду самого себя: «Во многом он разочаровался. Тот же Париж, вечно влекущий к себе иностранцев, вечная страсть парижан, уже показался ему много, много не тем, чем был прежде. Он видел, как вся эта многосторонность и деятельность его жизни исчезала без выводов и плодоносных душевных осадков. В движении вечного его кипенья и деятельности виделась теперь ему странная недеятельность, страшное царство слов вместо дел…В движеньи торговли, ума, везде, во всем видел он только напряженное усилие и стремление к новости. Один силился перед другим во что бы то ни стало взять верх хотя бы на минуту. Купец весь капитал свой употреблял на одну только уборку магазина, чтобы блеском и великолепием его заманить к себе толпу. Книжная литература прибегала к картинкам и типографической роскоши, чтоб ими привлечь к себе охлаждающееся внимание».

Гоголь зорко отметил здесь лицемерие, фальшь буржуазной культуры, ее уродливые проявления. Но он не смог и не захотел разобраться в подлинных причинах этого, увидев лишь всеобщую продажность и всеобщий эгоизм.

Париж со своим блеском и шумом скоро сделался для него тягостной пустыней.

Лишь театральная жизнь Парижа нашла ответный отклик в душе Гоголя. Он восхищается итальянской оперой, посещает Th??tre Fran?ais. Гоголь присутствовал там на торжестве в день рождения Мольера. Шли «Тартюф» и «Мнимый больной». Игра актеров ему понравилась. По окончании спектакля поднялся занавес: все актеры под музыку подходили и увенчивали цветами бюст Мольера. Гоголь был глубоко тронут этой любовью французского народа к своему гению.

Из актеров ему больше всего понравилась Марс. Хотя актрисе уже исполнилось 60 лет, она продолжала покорять зрителей жизненной верностью и обаянием своей игры. В пьесе она играла 18-летнюю девушку. Первоначально разница лет несколько смущала Гоголя, но затем, когда она в других действиях исполняла роль замужней женщины, он невольно простил ей годы. Большое впечатление произвела на него и знаменитая танцовщица Тальони, про которую Гоголь сказал Данилевскому, что воздушнее ее еще ничего не было на сцене!

В Париже Гоголь застал свою петербургскую знакомую А. О. Смирнову, которая путешествовала по загранице и недавно переехала в Париж. Вокруг нее группировалось русское общество: А. Н. Карамзин, сын знаменитого историка, С. А. Соболевский, близкий друг Пушкина.

Гоголь часто посещал Смирнову, выказывавшую ему внимание. На вечерах у нее толковали о политических новостях, о спектаклях, музыкальных концертах и картинах. Александра Осиповна считала себя знатоком политики и искусства и могла подолгу говорить о событиях в Польше, о выборах во французский парламент. Ее добродушный, но недалекий супруг обычно невпопад вставлял свои замечания, часто столь нелепые, что они становились предметом веселых шуток собравшихся.

Молодой Карамзин обычно сопровождал ее в прогулках по Парижу, на концерты и в театры. Непринужденная атмосфера гостиной Смирновой, остроумные замечания хозяйки, рассказы А. Н. Карамзина, который успевал всюду побывать, скрашивали для Гоголя пребывание в Париже, напоминали ему петербургскую жизнь.

В Смирновой Гоголю нравились ее острый, насмешливый ум, легкая, изящная грация, огромные черные глаза, то задумчиво, то насмешливо на него смотревшие. И, превозмогая свою всегдашнюю застенчивость и нелюбовь к светскому обществу, он появлялся в ее изящной гостиной и молча слушал ее игру на фортепьяно или весело рассказывал ей какие-нибудь смешные истории.

Стояли теплые последние дни февраля 1837 года.

Гоголь пришел веселый, в приподнятом, шутливом настроении и стал рассказывать, как попадают в театр а la file (гуськом), покупая право «на хвост». Задние, пришедшие позже, сговариваются с кем-либо из стоящих впереди, обычно профессиональными барышниками. За вознаграждение они уступают свою очередь и меняются местами, но внезапно в рядах желающих проникнуть в театр начинается волнение: купленное место захватывается кем-нибудь другим. Гоголь в лицах очень смешно показывал перебранки, возникавшие в таких «хвостах», представлял сценки при покупке права «на хвост». Александра Осиповна и гости весело смеялись.

Андрей Карамзин носил маленькие усики и сохранял в штатском костюме военную выправку офицера гвардейской артиллерии. Обратясь к Александре Осиповне и несколько рисуясь, он небрежно рассказывал о своих парижских впечатлениях, об итальянской опере.

В заключение Карамзин упомянул, что при выходе из оперы он видел писателя Бальзака:

— Коротенький, толстый, краснощекий, в белом галстуке и шелковой donillette, il a l’air ridicule tr?s peu comme il faut[35].

Заговорили о парижских новостях, о маскарадном бале в Op?ra, во время которого перила на лестнице сломались от давки, — Карамзину еле удалось удержаться, схватившись за канделябр; о концерте Листа, на котором была Александра Осиповна. Разговор принял светский характер, и Гоголь равнодушно к нему прислушивался.

Из посольства пришел взволнованный Николай Михайлович Смирнов и передал Карамзину письмо, пришедшее на его имя. Андрей Николаевич, извинившись, вскрыл письмо и начал его молча читать. Вдруг он вскрикнул и побледнел, опустив дрожащую руку с письмом. Все встревоженно на него глядели.

— Пушкин убит! — негромко сказал Карамзин. — Пуля Дантеса его сразила.

Александра Осиповна громко и горько заплакала. Гоголь онемел, едва чувствуя, как у него холодеют руки и ноги.

Карамзин тихо, прерывающимся голосом читал письмо Вяземского. Вяземский обвинял в трагической гибели поэта светское общество: «Что скажете вы о страшном несчастье, обрушившемся на наши головы, как громовой удар, когда мы всего менее того ожидали…»

— Петербургское общество сработало славное дело! — с возмущением сказал Карамзин. — Пошлыми сплетнями, низкою завистью к гению и к красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке!

Насмешливый, скептический Соболевский плакал в углу как ребенок, утирая глаза платком. Только Николай Михайлович многословно рассказывал, что он едва не поссорился с членами посольства, которые также получили известие о гибели Пушкина. Один из них чуть не выцарапал ему глаза за то, что Смирнов назвал Пушкина самым замечательным человеком в России. Гоголь по-прежнему сидел, как мертвый, не произнося ни звука.

Но вот он тяжело поднялся с места и, обратившись к присутствовавшим, произнес:

— Никакой вести хуже нельзя было получить из России. Все наслаждения моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Боже! Нынешний труд мой, внушенный им, его создание… Я не в силах продолжать его…

Гоголь скорбно замолчал и направился, не прощаясь, домой. Дома он слег тяжелобольным. Данилевский вызвал врача и больше недели ухаживал за ним, пока Гоголь несколько оправился от перенесенного удара.

— Ты знаешь, как я люблю свою мать, — жаловался Гоголь Данилевскому, — но если бы я потерял даже ее, я не мог бы быть так огорчен, как теперь. Пушкин в этом мире не существует больше!

Со смертью Пушкина в душе Гоголя что-то оборвалось, ему стало казаться, что писать уже больше не для кого и не для чего!

Карамзин в письме к матери, рассказывая о впечатлении, произведенном вестью о смерти Пушкина, сообщал: «У Смирновых обедал Гоголь: трогательно и жалко смотреть, как на этого человека подействовало известие о смерти Пушкина. Он совсем с тех пор не свой. Бросил то, что писал, и с тоской думает о возвращении в Петербург, который опустел для него».

Жизнь в Париже стала для Гоголя нестерпимой. Он решил не медлить с отъездом в Италию.

Перед отъездом он хотел еще навестить Адама Мицкевича. Мицкевич жил в отдаленной части города — Palais de Luxembourg. Годы изгнания, разгрома революции тяжело дались поэту. Он постарел, поседел. Но по-прежнему прекрасно было его одухотворенное лицо с высоким лбом и скульптурно правильными чертами. Мицкевич принял Гоголя в большой, почти пустой комнате. На нем был старый, поношенный халат. Он собирался ехать в Швейцарию преподавать в Лозанне, но из-за болезни жены задержался. Радушно поздоровавшись, он усадил посетителя в высокое кресло. Разговор сразу же зашел о гибели Пушкина — Мицкевич во время пребывания в России близко с ним познакомился и высоко ценил его гений.

— Я ожидал, — сказал Мицкевич, — что вскоре он появится на сцене новым человеком, во всей силе своего таланта, созревшего благодаря жизненному опыту. Все знавшие его разделяли мои страстные желания.

— Да, мне писали из России, — добавил Гоголь, — что все люди, даже холодные, были тронуты этой потерей. А что эти люди готовы были делать ему при жизни? Разве я не был свидетелем горьких-горьких минут, которые приходилось чувствовать Пушкину? О! Когда я вспомню наших судий, меценатов, ученых умников, благородное наше аристократство… Сердце мое содрогается при одной мысли!

— Пуля, поразившая Пушкина, нанесла мыслящей России страшный удар! — произнес задумчиво Мицкевич.

Обратились и к рассуждениям о парижской жизни. Мицкевич жаловался на свою вынужденную эмиграцию, на необходимость жить вне родины.

— Люди здесь, в Париже, — говорил он, — расцветают скоро, но и скоро вянут, увлекаясь внешней стороной жизни. Простота здесь теперь новость и производит эффект. Так отвыкли от нее. В Париже я не хотел бы жить, разве в Италии. Там можно еще творить!

Гоголь с этим охотно согласился, он сам на днях как раз уезжал в Рим.

Сборы были недолгими. Скромный чемодан с бельем и книгами, большой портфель с рукописями — вот, в сущности, и весь багаж. Труднее всего было расставание с Данилевским, несмотря на его клятвенное обещание не забывать о письмах, а затем и самому приехать в Рим.

На улицах было по-праздничному шумно, на бульварах толпился народ, разряженный в яркие и пестрые костюмы, в масках, с цветами и конфетти. Шел карнавал. Усаживаясь в объемистый дилижанс на Монмартре, Гоголь прощался с Парижем. В последний раз они обнялись с Данилевским, кучер важно уселся на козлы, и лошади повезли дилижанс по парижским улицам, кишевшим праздничной толпой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.