Дуэль и смерть Пушкина[56]

Дуэль и смерть Пушкина[56]

12 часов дня. Неожиданно приехал библиограф Ф. Ф. Цветаев и говорил с Пушкиным о новом издании его сочинений. Пушкин держался спокойно, и Цветаев был поражен, когда в тот же день к нему пришел А. И. Тургенев и сообщил о дуэли и тяжелом состоянии Пушкина.

По уходе Цветаева на посланное Пушкиным письмо пришел ответ д’Аршиака: «Оскорбив честь барона Жоржа Геккерена, Вы обязаны дать ему удовлетворение. Вы обязаны найти секунданта… Всякое промедление будет рассматриваться им, как отказ в том удовлетворении, которое Вы обещали ему дать, и как намерение оглаской этого дела помешать его окончанию…»

12 часов 30 минут дня. Пушкин стал готовиться к поединку.

Вышел на лестницу, увидел, что морозно, вернулся и приказал подать в кабинет вместо бекеши большую шубу.

1 час дня. Пушкин вышел на улицу, дошел пешком до первого попавшегося извозчика, сел в сани и по дороге встретил своего старого лицейского товарища и друга К. К. Данзаса.

– Данзас, – обратился к нему Пушкин. – Я ехал к тебе, садись со мной в сани и поедем во французское посольство, где ты будешь свидетелем одного разговора.

Они приехали во французское посольство, где жил д’Аршиак, и тут Пушкин, после приветствия с хозяином, сказал Данзасу: «Теперь я введу вас в сущность дела», и рассказал все, что происходило между ним, Дантесом и Геккереном. Представив д’Аршиаку Данзаса в качестве своего секунданта, Пушкин официально ознакомил д’Аршиака с существом дела, начиная с момента получения анонимного пасквиля до последнего дня.

2 часа дня. Вручая Данзасу копию своего отправленного накануне Геккерену письма, Пушкин уехал к себе, оставив секундантов выработать и закрепить на бумаге условия дуэли.

Расставаясь с Данзасом, Пушкин сказал:

– Теперь я вам могу сказать только одно: если дело это не закончится сегодня же, то в первый же раз, как я встречу Геккерена, – отца или сына, – я им плюну в физиономию.

2 часа 30 минут дня. Секунданты выработали и подписали условия дуэли. Один экземпляр остался у д’Аршиака для Дантеса, второй Данзас взял с собою для Пушкина.

4 часа дня. Как условились, Пушкин ждал в это время Данзаса в кондитерской Вольфа и Беранже, на Невском проспекте, против Казанского собора. Данзас передал Пушкину выработанные секундантами условия:

«1. Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга и пяти шагов (для каждого) от барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам.

2. Вооруженные пистолетами противники, по данному знаку, идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут стрелять.

3. Сверх того принимается, что после выстрела противникам не дозволяется менять место, для того, чтобы выстреливший первым огню своего противника подвергся на том же самом расстоянии.

4. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то, в случае безрезультатности, поединок возобновляется как бы в первый раз…

5. Секунданты являются непременными посредниками по всяком объяснении между противниками на месте боя.

6. Секунданты, нижеподписавшиеся и облеченные всеми полномочиями, обеспечивают, каждый за свою сторону, своей честью строгое соблюдение изложенных здесь условий».

Помимо того, во избежание новых распрей, секунданты не должны были допускать никаких объяснений между противниками и одновременно не упускать возможности к их примирению.

* * *

Пушкин принял условия дуэли, даже не ознакомившись с ними. Выпив стакан лимонаду, он вышел с Данзасом из кондитерской, оба сели в сани и отправились через Троицкий мост к месту дуэли, за Черной речкой, близ так называемой Комендантской дачи.

На Дворцовой набережной они встретили ехавшую в санях жену Пушкина, Наталью Николаевну. Она направлялась к Мещерской, дочери Карамзина, за находившимися там детьми. Встреча эта могла предотвратить дуэль, но жена Пушкина была близорука, а Пушкин смотрел в другую сторону.

4 часа 30 минут дня. Подъехали к Комендантской даче одновременно с Дантесом и д’Аршиаком.

Было 15 градусов мороза, много снега. Дул сильный ветер.

Пока выбирали площадку для дуэли, Пушкин сидел на сугробе и равнодушно смотрел на эти приготовления.

Языков писал позже, что они дрались насмерть. Для обоих уже не могло быть примирения.

Пушкин, закутавшись в медвежью шубу, сидел молча, но выражал нетерпение. Когда Данзас спросил его, находит ли он удобным место дуэли, ответил:

– Мне это решительно все равно, только, пожалуйста, делайте все это поскорее…

Площадка для дуэли была выбрана в стороне от дороги, окруженная крупным и густым кустарником, скрывавшим все происходившее от глаз оставшихся на дороге извозчиков.

Данзас утаптывал площадку вместе с Дантесом и д’Аршиаком. Он добросовестно и точно отмерил шаги от барьера до барьера, шинелями обозначил их места, зарядил с противником пистолеты и аккуратнейшим образом следил за соблюдением всех правил дуэли. Но не способен он был даже сделать попытку примирить противников и избежать дуэли.

– Ну, как? Уже готово? – спросил Пушкин, наблюдая эти приготовления и все с большим нетерпением ожидая, когда все кончится…

5 часов дня. Все было готово.

Противники встали на свои места. Данзас махнул шляпой, и они начали сходиться. Пушкин сразу подошел вплотную к своему барьеру. Дантес выстрелил, не дойдя одного шага до барьера.

Пушкин упал.

– Я ранен, – сказал он.

Пуля, раздробив кость верхней части правой ноги у соединения с тазом, глубоко вошла в живот и там остановилась, смертельно ранив.

Пушкин упал на служившую барьером шинель и, лежа лицом к земле, остался неподвижен.

Секунданты бросились к нему, но когда Дантес хотел подойти, Пушкин остановил его:

– Подождите! Я чувствую достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел…

Дантес стал на свое место боком, прикрыв грудь правой рукой. На коленях, полулежа, опираясь на левую руку, Пушкин выстрелил. Пуля, не задев кости, пробила Дантесу руку и, по свидетельству современников, ударившись в пуговицу, отскочила.

Видя, что Дантес упал, Пушкин спросил д’Аршиака:

– Убил я его?

– Нет, – ответил тот, – вы его ранили в руку.

– Странно, – сказал Пушкин, – Я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет.

Дантес хотел сказать несколько слов примирения, но Пушкин перебил его словами:

– Впрочем, все равно. Как только поправимся, снова начнем…

Из раны между тем кровь сильно лилась. Нужно было с полверсты нести его до саней.

Подозвали извозчиков, разобрали по пути забор из жердей, уложили Пушкина сначала в сани, а затем, с согласия секундантов, но без ведома Пушкина, в карету, присланную Геккереном для Дантеса.

Пушкин испытывал жгучую боль, говорил отрывистыми фразами, его тошнило, обмороки довольно часто следовали один за другим. Карету трясло, когда его везли домой, приходилось не раз останавливаться.

Ехавшему с ним Данзасу Пушкин сказал:

– Кажется, это серьезно. Послушай меня: если Арендт найдет мою рану смертельной, ты мне это скажи. Меня не испугаешь. Я жить не хочу…

Наконец подъехали к дому.

7 часов вечера. Жена поэта сидела в своей комнате с сестрой Александрой. Стол был накрыт к обеду. Ждали хозяина. Уже в восьмом часу вечера в комнату неожиданно вошел без доклада Данзас и сообщил, что Пушкин дрался на дуэли и легко ранен. Он добавил, что это поручил ему передать от своего имени Пушкин.

По выражению лица Данзаса было видно, что случилось страшное и непоправимое.

Наталья Николаевна побледнела и бросилась в прихожую. В это время камердинер Никита Козлов принял из кареты тяжело раненного Пушкина, взял его, как ребенка, на руки и нес по лестнице.

– Грустно тебе нести меня? – спросил Пушкин.

Увидев жену, Пушкин начал успокаивать ее, сказал, что ранен в ногу и рана не опасна. Просил не заходить к нему, пока он не разденется и не приведет себя в порядок.

Дети уже были дома. Но они, все четверо, были еще очень малы и не могли понимать, какая трагедия происходит в кабинете отца, за стеною рядом с их детской комнатой.

7 часов 30 минут вечера. Пушкина внесли в кабинет. Он сам разделся и лег на диван. Жену впустили только тогда, когда его вымыли и одели в чистое белье. Увидев ее, он сказал:

– Как я рад, что еще вижу тебя и могу обнять. Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата и не должна упрекать себя, моя милая!

Данзас поехал за врачами. Не застав дома Арендта, ни других врачей, он случайно встретил у ворот Воспитательного дома доктора Шольца, который и оказал раненому первую помощь.

Около больного в это время находились жена, Данзас и Плетнев. Пушкин просил всех удалиться, подал доктору Шольцу руку и сказал:

– Плохо со мною!.. Что вы думаете о моем положении?

– Не могу скрывать, что рана ваша опасная, – ответил Шольц.

– Скажите мне – смертельная?

– Считаю долгом не скрывать этого от вас.

– Спасибо! Вы поступили со мною, как честный человек… – Пушкин потер лоб и добавил: – Нужно устроить свои денежные дела.

– Не желаете ли видеть кого-нибудь из близких друзей? – спросил Пушкина Шольц.

– Разве вы думаете, что я и часа не проживу? – спросил Пушкин.

– О нет, не потому… Но я полагал, что вам приятно будет кого-нибудь видеть. Плетнев здесь…

– Я бы желал видеть Жуковского. Дайте мне воды, меня тошнит…

Стали съезжаться близкие друзья: Жуковский, Вяземский с женой, А. Тургенев, Виельгорский, Загряжская. Прибыли врачи: Спасский, Задлер, Саломон, Даль.

Приехал известный в то время доктор Арендт, придворный врач.

– Скажите мне откровенно, – обратился к нему, медленно произнося слова, Пушкин, – каково мое положение. Каков бы ни был ваш ответ, он испугать меня не может. Мне необходимо наверное знать мое положение; я должен успеть сделать некоторые нужные распоряжения.

– Если так, – ответил Арендт, – то я должен вам сказать, что рана ваша очень опасна и что на выздоровление ваше я почти не имею надежды.

Пушкин кивком головы поблагодарил Арендта, просил только не говорить об этом жене. К заявлению врача о безнадежности своего положения отнесся с невозмутимым спокойствием. Просил врача не подавать одновременно и жене больших надежд.

Арендт обязан был сообщить обо всем Николаю I и, уезжая, спросил Пушкина, не желает ли он передать что-нибудь царю.

Беспокоясь о том, что Данзас может пострадать за участие в дуэли, Пушкин ответил:

– Просите за Данзаса, за Данзаса, он мне брат.

Арендт пообещал. Уезжая, он сказал провожавшим его в передней:

– Штука скверная, он умрет…

Положение Пушкина было тяжелое. С каждым часом страдания его становились острее и мучительнее. У постели больного неотлучно находился его друг – писатель и врач В. И. Даль, с которым он сблизился во время поездки на места пугачевского восстания.

– Терпеть надо, друг, делать нечего, – сказал ему Даль, – но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче.

– Нет, не от боли стону я, а от тоски… – прерывающимся голосом отвечал Пушкин. – Нет, не надо стонать, жена услышит, и смешно же, чтоб этот вздор меня пересилил, не хочу…

Среди всех страданий Пушкин вспомнил о полученном им утром в день дуэли пригласительном билете на похороны сына Греча.

– Если увидите Греча, – сказал он доктору Спасскому, – поклонитесь ему и скажите, что я принимаю душевное участие в его потере.

* * *

С начала до конца Пушкин был удивительно тверд, и доктор Арендт заметил:

– Я был в тридцати сражениях, я видел много умирающих, но мало видел подобного…

Можно ли было спасти Пушкина? На этот вопрос ответили известные советские хирурги.

Через сто лет после смерти поэта, в 1937 году, академик Н. Н. Бурденко сообщил Академии наук, что меры, принятые врачами Пушкина, были бесполезны, а в наши дни даже хирург средней руки вылечил бы его.

Интересно отметить, что научное исследование метода лечения раненого Пушкина проводил ассистент профессора Бурденко, доктор Арендт, потомок лечившего Пушкина Арендта.

Профессор С. С. Юдин писал, что в наше время подобный раненый имел бы пятьдесят-шестьдесят процентов шансов на выздоровление. Но в те годы об операции не приходилось и думать. Лишь через десять лет после смерти Пушкина появился наркоз, а необходимая для брюшных операций асептика – лишь через полвека…

Пушкину, по мнению современных врачей, в его очень тяжелом состоянии нужно было обеспечить максимальный покой и оберечь от лишних разговоров и волнений. Это значительно облегчило бы его муки.

* * *

Несмотря на тяжкие страдания, Пушкин сохранил полное самообладание. Подозвав Данзаса, он попросил составить список его неоформленных долгов и довольно твердой рукой подписал этот документ. Доктора Спасского просил вынуть из стола и сжечь какую-то написанную его рукою бумагу.

Пушкин попросил подать ему шкатулку, вынул из нее и подарил Данзасу кольцо – то самое, которое он получил, уезжая в последний раз из Москвы, от Нащокина.

– Это от нашего общего друга, – сказал он Данзасу.

На замечание Данзаса, что он готов отомстить Дантесу, Пушкин ответил, что не хочет, чтобы кто-нибудь мстил за него:

– Нет, нет, мир, мир!

Далю Пушкин подарил кольцо с бирюзой, а Жуковскому – кольцо, которым он особенно дорожил: в годы одесской ссылки Е. К. Воронцова подарила ему его.

«Талисман» – назвал Пушкин написанное им по этому поводу стихотворение. Кольцо это перешло впоследствии к И. С. Тургеневу.

* * *

Пушкин ясно сознавал, что умирает. Среди тяжких страданий он сказал доктору Далю:

– Худо мне, брат… Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?

– Мы все на тебя надеемся, Пушкин, право надеемся, не отчаивайся и ты! – ответил Даль, которому показалось, что положение умирающего несколько улучшилось.

– Нет! – ответил Пушкин. – Мне здесь не житье… Я умру, да, видно, уж так и надо…

При этом Пушкин не раз повторял, что страдает не столько от боли, сколько от чрезмерной тоски.

– Ах, какая тоска! – восклицал он, закладывая руки за голову. – Сердце изнывает!

От времени до времени он просил доктора Даля поднять его, поворотить, поправить подушку. И тихо благодарил:

– Ну, так, так, хорошо, вот и прекрасно, и довольно, теперь очень хорошо!.. Кто у жены моей? – спросил он Даля.

– Около нее друзья.

– Ну, спасибо. Однако же поди, скажи жене, что все, слава богу, легко. А то ей там, пожалуй, наговорят… Долго ли мне так мучиться? Пожалуйста, поскорее!.. Скоро ли конец?

Необыкновенное присутствие духа не оставляло больного. От времени до времени он лишь на короткое время забывался.

27 января 1837 года.

Наступила ночь. Друзья не покидали квартиры больного и с волнением следили за его состоянием. Он мучительно страдал.

Утром Пушкин потребовал к себе детей. Их привели к нему и принесли полусонных. Он молча смотрел на каждого из них, клал на голову руку, трижды благословлял и прикладывал к их губам тыльную часть руки.

Пушкин впускал к себе только самых близких своих друзей, хотя беспрестанно спрашивал, кто приходил к нему.

– Мне было бы приятно, – сказал он, – видеть их всех, но у меня нет сил говорить с ними.

Некоторые из лицейских товарищей так и не могли проститься с ним.

12 часов дня. К полудню 28 января Пушкину стало несколько легче, он шутил и, приветливо встретив приехавшего Даля, сказал:

– Мне приятно вас видеть не только как врача, но и как родного мне человека по общему нашему литературному ремеслу.

Жену он часто призывал к себе, и она твердила:

– Он не умрет, я чувствую, что он не умрет…

Между тем было ясно, что приближался конец, и Пушкин сказал жене:

– Не упрекай себя моею смертью: это дело, которое касалось одного меня…

На вопрос доктора Спасского, кого из друзей ему хотелось бы видеть, Пушкин тихо промолвил, обернувшись к книгам своей библиотеки:

– Прощайте, друзья!

Его спросили, не хочет ли он сделать какое-либо распоряжение.

– Все жене и детям! – ответил он.

Жене Пушкин сказал:

– Отправляйся в деревню. Носи по мне траур два или три года. Постарайся, чтобы забыли про тебя. Потом выходи замуж, но не за пустозвона…

Друзья не переставали волноваться. Одоевский прислал записку: «Карамзину, Плетневу и Далю. Напиши одно слово: лучше или хуже. Несколько часов назад Арендт надеялся».

Когда состояние умирающего было совсем плохо, Вяземская послала записку Жуковскому: «Умоляю приходите тотчас. Арендт говорит, что он едва ли переживет ночь».

В течение всего дня 28 января Пушкин часто призывал жену, но разговаривать ему было трудно. Говорил лишь, что чувствует, как слабеют его силы.

8 часов вечера. Пушкину захотелось повидать друзей. Они входили один за другим.

С ними прощался он среди тяжких мучений и судорожных движений, но с духом бодрым и с нежностью.

Вяземскому Пушкин крепко пожал руку и сказал:

– Прости, будь счастлив…

Через короткое время он сказал:

– Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского, мне было бы легче умирать… А что же Карамзиной здесь нет?

Послали за Екатериной Андреевной Карамзиной. Она приехала очень быстро. Слабым, но явственным голосом Пушкин сказал:

– Благословите меня…

Она благословила его издали. Но Пушкин сделал ей знак подойти и сам положил ее руку себе на лоб. В письме к сыну Андрею Карамзина необычайно трогательно и сердечно описывала свое прощание с Пушкиным:

«…Пишу тебе с глазами, наполненными слез, а сердце и душа тоскою и горестию: закатилась звезда светлая. Россия потеряла Пушкина! Он дрался в середу на дуэли с Дантесом, и он прострелил его насквозь; Пушкин бессмертный жил два дни, а вчерась, в пятницу, отлетел от нас; я имела горькую сладость проститься с ним в четверг; он сам этого пожелал. Ты можешь вообразить мои чувства в эту минуту, особливо, когда узнаешь, что Арендт с первой минуты сказал, что никакой надежды нет!

Он протянул мне руку, я ее пожала, и он мне также, а потом махнул, чтобы я вышла. Я, уходя, осенила его издали крестом, он опять мне протянул руку и сказал тихо: перекрестите еще; тогда я опять, пожавши еще раз его руку, уже его перекрестила, прикладывая пальцы на лоб, и приложила руку к щеке, он ее тихонько поцеловал и опять махнул. Он был бледен, как полотно, но очень хорош; спокойствие выражалось на его прекрасном лице…».

Это изумительное письмо Е. А. Карамзиной было найдено в 1955 году в Нижнем Тагиле. Его нашла в старинном альбоме, среди старых книг, бухгалтер нижнетагильского рудоуправления О. Ф. Полякова, разбирая небольшую библиотеку своего умершего восьмидесятичетырехлетнего дяди, маркшейдера П. П. Шамарина, служившего еще на уральских заводах Демидовых. Местный краевед Н. С. Боташев сообщил о находке в Москву.

В потертом сафьяновом альбоме с золотым тиснением и потрепанным корешком оказались аккуратно подклеенными сто тридцать четыре письма на трехстах сорока страницах – переписка семьи Карамзиных, относящаяся к 1830–1840 годам. Письма написаны были на тонкой, пожелтевшей от времени бумаге, уже выцветшими чернилами, почти все на французском языке.

Авторы найденных писем – вдова Карамзина Екатерина Андреевна, ее сын Александр и дочь, Софья Николаевна, дружившая с Жуковским, Пушкиным, Лермонтовым и другими замечательными людьми той эпохи. Письма эти писались в разные города Европы находившемуся там на излечении Андрею Карамзину, который позже женился на вдове рано умершего миллионера Демидова, известной красавице Авроре, урожденной Шернваль. С ней он дважды приезжал в Нижний Тагил, в 1854 году уехал добровольцем в армию, был убит, и письма остались в Нижнем Тагиле.

Такова история этой необычайной «тагильской» находки. Карамзины знали во всех подробностях семейную историю Пушкиных, у них бывали Пушкин и Дантес, их посещали все друзья поэта. Письма охватывают наиболее острый период тяжкой жизненной драмы Пушкина – с 27 мая 1836 года по 30 июля 1837 года. Писались они под свежим впечатлением событий, для печати не предназначались, кровавого исхода никто не предвидел, письма правдивы и искренни, и в этом их исключительная ценность. Они еще раз подтверждают, что убийство поэта было подготовлено петербургскими придворными кругами и что во главе этого заговора стоял сам Николай I.

29 января 1837 года

Набережная Мойки и все прилегающие к ней улицы вплоть до Дворцовой площади были заполнены толпами народа. По словам современников, такого скопления людей на улицах Петербурга не было с 14 декабря 1825 года – дня восстания декабристов. Чтобы поддерживать на улицах порядок, пришлось вызвать, воинский наряд.

В передней какой-то старичок сказал с простодушным удивлением:

– Господи боже мой! Я помню, как умирал фельдмаршал, а этого не было!

«Литературный талант есть власть», – писал поэт Языков, и это особенно внушительно выразилось в дни болезни и смерти Пушкина…

В столовой толпилось много людей. Парадную дверь закрыли, и все входили и выходили через маленькую дверь швейцарской, на которой углем было написано: «Пушкин». На этой же двери Жуковский вывешивал бюллетени о ходе болезни.

12 часов дня. Около двенадцати часов дня Пушкин попросил зеркало, посмотрелся в него и махнул рукой.

– Опустите сторы, я спать хочу… – сказал он.

Позже пощупал себе пульс и тихо сказал:

– Смерть идет!

1 час 15 минут. За полчаса до кончины ему захотелось моченой морошки.

– Позовите жену, пусть она меня покормит…

Вошла Наталья Николаевна, стала на колени у смертного ложа мужа, поднесла ему ложечку, другую и приникла лицом к изголовью.

Пушкин погладил ее по голове и сказал:

– Ну, ну, ничего, слава богу, все хорошо!

– Вот вы увидите, что он будет жив! – сказала она, выходя из кабинета, окружающим.

У постели больного находился в это время Даль. Умирающий несколько раз сжимал его руку и говорил:

– Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем!..

Придя в себя, он сказал:

– Мне было пригрезилось, что я с тобой лезу по этим книгам и полкам – и голова закружилась.

– Отходит! – тихо сказал Даль.

2 часа 45 минут дня. Пульс стал падать и скоро совсем не ощущался. Руки начали холодеть.

Минут за пять до смерти Пушкин попросил поворотить его на правый бок и тихо сказал:

– Жизнь кончена!

– Да, конечно, – сказал Даль, – мы тебя поворотили…

– Кончена жизнь!.. – произнес Пушкин внятно. – Теснит дыхание…

Это были последние слова Пушкина. Часы показывали два часа сорок пять минут дня. Дыхание прервалось.

– Что он? – тихо спросил Жуковский.

– Кончилось! – ответил доктор Даль.

Прекрасная голова поэта склонилась. Руки опустились. Всех поразило величавое и торжественное выражение его лица.

У ложа умирающего в это время находились: Жуковский, Вяземский с женой, А. Тургенев, Данзас, Загряжская, врачи Спасский и Андреевский. Они слышали последний вздох поэта. Доктор Андреевский закрыл ему глаза.

«Между тем тишина уже нарушена, – записал А. И. Тургенев. Мы уже говорили вслух, и этот шум ужасен для слуха, ибо он говорит о смерти того, для коего мы молчали. Он умирал тихо, тихо…»

За минуту перед кончиной в кабинет вошла жена. Теперь она уже видела мужа умершим. Схватив Даля за руку, она в отчаянии крикнула:

– Я убила моего мужа, я причиною его смерти, но богом свидетельствую – я чиста душою и сердцем!..

Пушкин умер через 46 часов после дуэли. Часы на камине показывали 2 часа 45 минут. На этой минуте их остановили.

Сразу же послали за скульптором Гальбергом, который снял с мертвого маску.

3 часа дня. Через несколько минут после кончины Пушкина Жуковский вышел на набережную и со слезами на глазах объявил:

– Пушкин умер!

– Убит! – раздалось из огромной, стоявшей перед окнами дома толпы и как эхо, отозвалось со всех сторон.

Смерть Пушкина глубоко взволновала общественное мнение. В самую толщу народную проникли уже идеи декабристов и вольнолюбивые стихи Пушкина. Его знала вся Россия. Незадолго до смерти поэта вышло третье издание «Евгения Онегина», и в три дня было раскуплено более двух тысяч экземпляров – факт исключительный, небывалый для того времени.

На Набережной Мойки не было ни прохода, ни проезда. Толпы народа и экипажи до глубокой ночи осаждали квартиру поэта. Извозчиков нанимали, просто говоря: «К Пушкину!».

30 января 1837 года.

Десятки тысяч людей всех состояний побывали у дома Пушкина во время его болезни и после гибели. Молодые люди и старики, дети и учащиеся, простолюдины в тулупах, а иные даже в лохмотьях приходили поклониться любимому поэту. Не было только здесь представителей великосветской черни, которую Пушкин так презирал…

Двадцатитрехлетний М. Ю. Лермонтов написал в те дни стихотворение «Смерть Поэта», которое с необычайной быстротой распространилось по Петербургу и затем проникло в списках во все уголки России:

Погиб Поэт! – невольник чести —

Пал, оклеветанный молвой,

С свинцом в груди и жаждой мести,

Поникнув гордой головой!..

Не вынесла душа поэта

Позора мелочных обид,

Восстал он против мнений света

Один как прежде… и убит!

Убит!.. к чему теперь рыданья,

Пустых похвал ненужный хор,

И жалкий лепет оправданья?

Судьбы свершился приговор!

Не вы ль сперва так злобно гнали

Его свободный, смелый дар

И для потехи раздували

Чуть затаившийся пожар?

Что ж? веселитесь… – он мучений

Последних вынести не мог:

Угас, как светоч, дивный гений,

Увял торжественный венок.

Его убийца хладнокровно

Навел удар… спасенья нет:

Пустое сердце бьется ровно,

В руке не дрогнул пистолет.

И что за диво?.. издалёка,

Подобный сотням беглецов,

На ловлю счастья и чинов

Заброшен к нам по воле рока;

Смеясь, он дерзко презирал

Земли чужой язык и нравы;

Не мог щадить он нашей славы;

Не мог понять в сей миг кровавый,

На что он руку поднимал!..

И он убит – и взят могилой,

Как тот певец, неведомый, но милый,

Добыча ревности глухой,

Воспетый им с такою чудной силой,

Сраженный, как и он, безжалостной рукой.

Зачем от мирных нег и дружбы простодушной

Вступил он в этот свет завистливый и душный

Для сердца вольного и пламенных страстей?

Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,

Зачем поверил он словам и ласкам ложным,

Он, с юных лет постигнувший людей?..

И прежний сняв венок – они венец терновый,

Увитый лаврами, надели на него:

Но иглы тайные сурово

Язвили славное чело;

Отравлены его последние мгновенья

Коварным шопотом насмешливых невежд,

И умер он – с напрасной жаждой мщенья,

С досадой тайною обманутых надежд.

Замолкли звуки чудных песен,

Не раздаваться им опять:

Приют певца угрюм и тесен,

И на устах его печать.

А вы, надменные потомки

Известной подлостью прославленных отцов,

Пятою рабскою поправшие обломки

Игрою счастия обиженных рабов!

Вы, жадною толпой стоящие у трона,

Свободы, Гения и Славы палачи!

Таитесь вы под сению закона,

Пред вами суд и правда – всё молчи!..

Но есть и божий суд, наперсники разврата!

Есть грозный судия: он ждет;

Он не доступен звону злата,

И мысли и дела он знает наперед.

Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:

Оно вам не поможет вновь,

И вы не смоете всей вашей черной кровью

Поэта праведную кровь!

* * *

31 января 1837 года

Самодержец всея Руси боялся и мертвого Пушкина. Он опасался, что в кабинете автора «Вольности» будут найдены какие-либо компрометирующие его документы, и сразу же после смерти поэта гроб с его телом выставили в переднюю, а кабинет опечатали.

Здесь он и лежал в своем темно-коричневом сюртуке, а не в придворном камер-юнкерском мундире, как того хотел бы царь. Сюда и пришли 30 и 31 января отдать последний долг поэту десятки тысяч людей всех возрастов и положений. Все глубоко возмущались иностранцем, посягнувшим на честь и славу России.

1 февраля 1837 года

Отпевание Пушкина назначено было на 1 февраля в церкви при Адмиралтействе. Общественное мнение, однако, с такой огромной силой, с такой глубокой скорбью и негодованием отозвалось на события и обстоятельства убийства поэта, что, по приказанию царя, гроб с телом Пушкина ночью, тайком, перевезли для отпевания в Конюшенную церковь. На пригласительных билетах между тем была указана церковь при Адмиралтействе.

В квартиру при выносе тела невозможно было попасть. Пропустили всего двенадцать человек – родных и самых близких друзей поэта. Они собрались 31 января в гостиной, куда перенесли для прощания гроб с телом Пушкина, но сюда же явились и жандармы во главе с Дубельтом.

Их было много, «целый корпус», и Вяземский писал впоследствии, что у гроба собрались в большом количестве не друзья, а жандармы.

Толпы народа собрались на Конюшенной площади, но в церковь пропускали только тех, кто был в мундире, и высшую знать по пригласительным билетам.

После отпевания лицейские товарищи вместе с И. А. Крыловым и В. А. Жуковским перенесли гроб в церковный подвал, где он простоял ночь и весь следующий день.

3 февраля 1837 года

Днем не решились перевозить тело. В ночь на 3 февраля гроб с останками величайшего русского поэта обернули рогожей, увязали веревками, поставили на простые дроги, прикрыли соломой и тайком увезли в Михайловское. Проводить Пушкина в его последний путь царь разрешил только одному А. И. Тургеневу. С ним выехал и дядька Пушкина Никита Козлов. Обоих их сопровождал жандармский офицер.

А. И. Тургенев писал друзьям через несколько дней после похорон:

«3 февраля, в полночь, мы отправились из Конюшенной церкви с телом Пушкина в путь; я с почтальоном в кибитке позади тела; жандармский капитан впереди оного. Дядька покойного желал также проводить останки… к последнему его жилищу, куда недавно возил он же и тело его матери; он стал на дрогах, кои везли ящик с телом, и не покидал его до самой могилы».

«В полночь, – писал впоследствии Жуковский отцу Пушкина, – сани тронулись: при свете месяца несколько времени я следил за ними глазами; скоро они поворотили за угол дома, и все, что было земной Пушкин, навсегда пропало из глаз моих…

Мертвый мчался к своему последнему жилищу, мимо своего опустевшего сельского, домика, мимо трех любимых сосен, им давно воспетых…»

В Пскове губернатор прочел Тургеневу царское распоряжение: воспретить при следовании тела Пушкина «всякое особенное изъявление, всякую встречу».

Гроб с телом поэта отвезли в Михайловское без всяких проводов. Крестьяне вырыли могилу у стен древнего Успенского собора Святогорского монастыря, на Синичьей горе.

4 февраля 1837 года

«6 февраля, в 6 часов утра, – писал А. Тургенев, – отправились мы – я и жандарм!! – опять в монастырь… мы отслужили панихиду в церкви и вынесли на плечах крестьян и дядьки гроб в могилу…»

«Я препровождал… – читаем мы рассказ этого жандарма, полковника Ракеева. – Назначен был шефом нашим препроводить тело Пушкина. Один я, можно сказать, и хоронил его».

Тургенев бросил в могилу первую горсть земли, вторую завернул в белый носовой платок. Сестры Осиповы принесли цветы, собравшиеся крестьяне плакали. Так похоронили величайшего русского поэта.

* * *

Гибель Пушкина настолько потрясла всю Россию, что министр народного просвещения Уваров распорядился «соблюсти в газетах надлежащую умеренность и тон приличия» при печатании каких-либо сообщений о смерти поэта и приказал все эти сообщения пропускать через цензуру.

В газете «Литературные прибавления» к «Русскому инвалиду» появилось написанное В. Ф. Одоевским короткое сообщение в черной рамке:

«Солнце нашей Поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща!.. Более говорить о сем не имеем силы, да и не нужно; всякое Русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое Русское сердце будет растерзано. Пушкин! наш поэт! наша радость, наша народная слава!.. Неужели в самом деле нет уже у нас Пушкина?.. К этой мысли нельзя привыкнуть!

29-го января, 2 ч. 45 м. пополудни».

Прочитав этот некролог, Уваров вызвал редактора газеты Краевского.

– Что это за черная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего никакого положения на государственной службе?.. – спросил его Уваров. – «Солнце поэзии»! Помилуйте, за что такая честь? «Пушкин скончался… в середине своего великого поприща»! Какое это такое поприще? Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж? Писать стишки не значит еще проходить великое поприще!..

Строгий выговор получил от Бенкендорфа и Н. И. Греч за строки, напечатанные в «Северной пчеле»: «Россия обязана Пушкину благодарностью за двадцатидвухлетние заслуги его на поприще словесности».

Цензор А. В. Никитенко вынужден был вымарать несколько таких же строк, назначавшихся для «Библиотеки для чтения». «И все это, – записал он в своем дневнике, – делалось среди всеобщего участия к умершему, среди всеобщего глубокого сожаления. Боялись, но чего?»

«Наши журналы и друзья Пушкина не смеют ничего про него печатать, – писал Вяземский в марте 1837 года своим друзьям в Париж, – с ним точно то, что с Пугачевым, которого память велено предать забвению».

Отклики друзей на смерть Пушкина показывают, что они ценили в нем не только гениального поэта, но и человека, с которым связаны были глубокой дружбой. Такими же настроениями пронизаны отклики людей, лично даже не знавших Пушкина.

Тютчев писал:

Ты был богов орган живой,

Но с кровью в жилах… знойной кровью.

И сею кровью благородной

Ты жажду чести утолил —

И осененный опочил

Хоругвью горести народной.

Вражду твою пусть тот рассудит,

Кто слышит пролитую кровь…

Тебя ж, как первую любовь,

России сердце не забудет.

«И вдруг пришли и сказали, что он убит, что его более нет… – вспоминал И. А. Гончаров. – Это было в департаменте. Я… горько, горько, не владея собою, отвернувшись к стене и закрывая лицо руками, заплакал. Тоска ножом резала сердце, и слезы лились в то время, когда все еще не хотелось верить, что его уже нет, что Пушкина нет! Я не мог понять, чтобы тот, пред кем я склонял мысленно колени, лежал бездыханным… И я плакал горько и неутешно, как плачут по получении известия о смерти любимой женщины… Нет, это не верно, – по смерти матери, – да, матери…»

Брат Пушкина Лев Сергеевич находился в то время со своим отрядом в деле против чеченцев. Он писал отцу: «Если бы у меня было сто жизней, я все бы их отдал, чтобы выкупить жизнь брата».

«Плачь, мое бедное отечество! Не скоро родишь ты такого сына! На рождении Пушкина ты истощилось!..» – писал матери из Парижа Карамзин.

Гоголь узнал о гибели Пушкина в Риме. Он был потрясен и писал: «…никакой вести нельзя было хуже получить из России… Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы».

«Как странно! – писал Гоголь Плетневу в сентябре 1839 года из Москвы в Петербург. – Боже, как странно! Россия без Пушкина. Я приеду в Петербург, и Пушкина нет. Я увижу вас – и Пушкина нет…»

«Прострелено солнце!» – написал А. В. Кольцов.

«Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога», – писал юный И. С. Тургенев.

На смерть Пушкина отозвался и польский поэт Адам Мицкевич:

«Пуля, поразившая Пушкина, нанесла интеллектуальной России страшнейший удар… – писал он. – Ни одной стране не дано, чтобы в ней больше, нежели один раз, мог появиться человек с такими выдающимися и такими разнообразными способностями».

Лицейский товарищ Пушкина, Ф. Ф. Матюшкин, прислал лицейскому старосте М. Л. Яковлеву из Севастополя полные душевной скорби строки:

«Пушкин убит! Яковлев! Как ты это допустил? У какого подлеца поднялась на него рука? Яковлев, Яковлев! Как ты мог это допустить? Наш круг редеет; пора и нам убираться…»

У гробницы Александра Сергеевича Грибоедова в Тифлисе ссыльный декабрист Александр Бестужев (Марлинский) горько рыдал о погибших «Александре и Александре», и сам он, третий поэт Александр, тоже пал три месяца спустя.

В. А. Жуковский написал, стоя у гроба Пушкина:

Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе

Руки свои опустив. Голову тихо склоня,

Долго стоял я над ним, один, смотря со вниманьем

Мертвому прямо в глаза; были закрыты глаза.

Было лицо его мне так знакомо, и было заметно,

Что выражалось на нем, – в жизни такого

Мы не видали на этом лице. Не горел вдохновенья

Пламень на нем; не сиял острый ум;

Нет! Но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью

Было объято оно: мнилося мне, что ему

В этот миг предстояло как будто какое виденье,

Что-то сбывалось над ним, и спросить мне хотелось:

что видишь?

* * *

«Собираем теперь, – писал Вяземский, – что каждый из нас видел и слышал, чтобы составить полное описание, засвидетельствованное нами и документами».

В. А. Жуковский объединил все и опубликовал в виде письма к отцу поэта, в первом посмертном томе пушкинского «Современника», вышедшем в 1837 году под редакцией П. А. Вяземского, В. А. Жуковского, А. А. Краевского, В. Ф. Одоевского и П. А. Плетнева.

Приводим здесь его вступительную часть и начало:

«ПОСЛЕДНИЕ МИНУТЫ ПУШКИНА

Россия потеряла Пушкина в ту минуту, когда гений его, созревший в опытах жизни, размышлением и наукою, готовился действовать полною силою – потеря невозвратимая и ничем не вознаградимая. Что бы он написал, если бы судьба так внезапно не сорвала его со славной, едва начатой им дороги? В бумагах, после него оставшихся, найдено много начатого, весьма мало конченного; с благоговейною любовию к его памяти мы сохраним все, что можно будет сохранить из сих драгоценных остатков; и они в свое время будут изданы в свет. Здесь сообщаются читателям известия о последних минутах его жизни. Они описаны просто и подробно в письме к несчастному отцу его.

«Я не имел духу писать к тебе, мой бедный Сергей Львович. Что я мог тебе сказать, угнетенный нашим общим несчастием, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! Это, к несчастию, верно; но все еще кажется невероятным. Мысль, что его нет, еще не может войти в порядок обыкновенных, ясных, ежедневных мыслей. Еще по привычке продолжаешь искать его, еще так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; еще посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается его живой, веселый смех, и там, где он бывал ежедневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, все в обыкновенном порядке, все на своем месте; а он пропал и навсегда – непостижимо. В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная Гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедный дряхлый отец; не говорю об нас, горюющих друзьях его. Россия лишилась своего любимого, национального поэта. Он пропал для нее в ту минуту, когда его созреванье совершилось, пропал, достигнув до той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучею, буйною, часто беспорядочною силою молодости, тревожимой Гением, предается более спокойной, более образовательной силе здравого мужества, столь же свежей, как и первая, может быть, не столь порывистой, но более творческой. У кого из Русских с его смертию не оторвалось что-то родное от сердца?..»

Последний том «Современника», вышедший в 1837 году с этим письмом Жуковского, был своего рода венком друзей на могилу Пушкина. В нем были посмертно опубликованы и произведения поэта: «Медный всадник», «Герой», «Д. В. Давыдову», «Лицейская годовщина. 1836», «Молитва», «Отрывок», «Последний из родственников Иоанны д’Арк», «О Мильтоне и Шатобриановом переводе «Потерянного рая», «Сцены из рыцарских времен».

* * *

Перед нами прошла вся жизнь поэта.

Со дня его гибели протекли почти полтора столетия, но он никогда не покидал нас. Его «песнь, – писал А. И. Герцен, – продолжала эпоху прошлую, наполняла мужественными звуками настоящее и посылала свой голос в отдаленное будущее».

Отдаленное будущее пушкинской поры – это наше время, это мы сегодня. Пушкин бессмертный всегда меж нами. И сам он за несколько месяцев до гибели, 21 августа 1836 года, предсказал свое бессмертие, когда писал:

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,

К нему не зарастет народная тропа,

Вознесся выше он главою непокорной

Александрийского столпа.

Нет, весь я не умру – душа в заветной лире

Мой прах переживет и тленья убежит —

И славен буду я, доколь в подлунном мире

Жив будет хоть один пиит.

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,

И назовет меня всяк сущий в ней язык,

И гордый внук славян, и финн, и ныне дикий

Тунгус, и друг степей калмык.

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал.

Веленью божию, о муза, будь послушна,

Обиды не страшась, не требуя венца;

Хвалу и клевету приемли равнодушно,

И не оспоривай глупца.

И удивительно, как оживает сегодня образ Пушкина в аллеях Михайловского парка. Попав как-то в заповедник, А. В. Луначарский писал:

«Когда ходишь теперь по запустелому парку, с такой страшной интенсивностью думаешь о Пушкине, что кажется, нисколько не удивился бы, если бы вдруг из купы деревьев или из-за угла здания появилась бы его задумчивая фигура. Позднее, когда я уехал, мне живо представилось, что я действительно видел его там… Мне помнилось, что он вышел из густой тени на солнце, упавшем на его курчавую непокрытую голову, задумчиво опущенную, и будто он поднял голову и посмотрел на нас, людей, живущих через 100 лет, рассеянным взором. И за рассеянностью этих глаз была огромная, ушедшая в себя мысль…».

Пушкин знал свое место в жизни России. За пять месяцев до гибели он четко определил свое великое будущее – «Нет, весь я не умру…». И, гением своим ощущая великую к нему всенародную любовь будущих поколений, к нам обратил свое вдохновенное, трогательное, поэтическое завещание:

…Увы, моя глава

Безвеременно падет: мой недозрелый гений

Для славы не свершил возвышенных творений;

Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,

Храните рукопись, о други, для себя!

Когда гроза пройдет, тропою суеверной

Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный,

И, долго слушая, скажите: это он;

Вот речь его. А я, забыв могильный сон,

Взойду невидимо и сяду между вами,

И сам заслушаюсь, и вашими слезами

Упьюсь…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.