Глава IX ЛОГИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА «НОВОЙ НАУКИ»
Глава IX
ЛОГИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА «НОВОЙ НАУКИ»
В этом пункте со всей очевидностью выступает коренное отличие понимания истории Вико от марксистского. Читатель, конечно, удивлен: зачем ломиться в открытую дверь, это и так ясно из всего предшествующего изложения. Но дело в том, что попытки сближения Маркса с Вико предпринимаются снова и снова. В 1976 г. на международной конференции в Нью-Йорке, посвященной 250-летию первого издания «Новой науки», в ряде докладов с позиций так называемой «критической теории» Хоркхеймера, Маркузе и Адорно проводилась мысль о тождестве «поэтической экономики» (хозяйственного строя «героического времени») в понимании Вико и образа будущего коммунистического общества у Маркса (42, 841–842). Это сопоставление явным образом связано с лозунгом Маркузе «от науки к утопии, от Маркса к Фурье» и с мифологизацией социалистических чаяний, о которой нам приходилось уже писать (см. 13, 108–109).
Однако у Вико философия истории имеет еще и другой смысл, несравненно более интересный и глубокий. Философия истории, согласно Вико, есть теоретическое осмысление практики исторического исследования, обоснование предмета исторического познания и самой возможности познания исторического прошлого. В этом отношении Вико действительно не имеет соперников в истории домарксистской мысли, здесь он выше даже Гегеля, в учении которого, безусловно, были предпосылки для создания теории исторического познания, но они остались неразвернутыми, и только в восьмидесятых годах прошлого столетия В. Дильтей в атмосфере второго открытия философии Канта — широкого распространения неокантианства — основал так называемую «критическую философию истории» (см. 12). Если Кант задавался вопросом о том, как возможно «чистое естествознание» (математическая физика), то приверженцы «критической философии истории», следуя по его стопам, обращаются к анализу того, при каких условиях возможна история как наука, является ли история наукой вообще и если является, то каково ее отношение к естествознанию. Для решения этих задач Дильтей нашел готовый методологический инструментарий в гегелевской концепции тождества субъекта и объекта. Факт этого тождества, по Дильтею, обусловливает принципиальное отличие «наук о культуре» от естествознания.
Предмет естествознания — внешняя и чуждая человеку природа, в истории же предмет исследования и субъект исследования один и тот же, с той только разницей, что тот, кто изучает, — это современный человек, а тот, кого изучают, — человек другого, уже исчезнувшего мира. Этот ход мыслей по существу совпадает с тем, что мы уже читали у Вико: достоверность исторического познания гарантирована тем, что тот, кто творит историю, сам о ней и рассказывает. Однако из этой общей предпосылки, против которой при материалистическом ее истолковании не приходится возражать, Вико и Дильтей делают разные методологические выводы. Дильтей противопоставляет «понимание» как специфический метод изучения культуры «объяснению», в котором усматривает суть естественнонаучного подхода к материалу, каков бы он ни был (это могут быть и человеческие действия, и в таком случае попытка «объяснения» означает превращение природы в историю — ход мыслей, который полностью разделял и Кроче). «Понимание», по Дильтею, — это полное слияние мышления историка с внутренней, духовной жизнью своего «предмета». Но этим предметом в таком случае может быть только внутренний мир другого человека. Поэтому Дильтей настаивал на исключительной плодотворности «биографического» метода. «Понять» Юлия Цезаря — значит сделать его мир своим, на все смотреть его очами, забыть себя и перевоплотиться. Задача, достойная исторического романиста. Но Дильтей понимает опасность чрезмерного сближения исторической науки с искусством и обставляет свой тезис рядом оговорок. Историк перевоплощается в предмет своего исследования строго в рамках документальных свидетельств, не имея права на вымысел «внутренне возможного», но документально не подтвержденного. Легко заметить, что рекомендуемый Дильтеем метод страшно сужает предмет исторической науки. В области социально-экономической истории с таким методом вряд ли уйдешь далеко. Непонятно, как можно «вжиться» в систему экономических отношений раннего феодализма и написать их «биографию». То же самое относится к любому социальному институту. Как слиться с ними душою? Ведь у них, кажется, души нет? С другой стороны, даже если сопереживание прошлого и крайне желательно, и в принципе возможно, оно порой технически неосуществимо по причине полного несоответствия внутренней жизни субъекта исследования и его объекта. И Вико эту трудность, встающую на пути сопереживания, хорошо понимал, что явствует, в частности, из следующих слов его: «Теперь нам самой природой закрыт доступ в неукротимое воображение первых людей, сознание которых было совершенно лишено абстрактности… Поэтому… теперь с трудом можно понять (intender) и совершенно нельзя себе представить („вообразить“ — immaginar), как мыслили Первые люди, основавшие Языческую культуру» (7, 1, 134).
Заметим, что, согласно Вико, «понять» первых людей как раз можно, хотя и с трудом, а вот «представить» или «вообразить» вовсе нельзя. Сравнительный анализ показывает, что дильтеевское «понимание» как воспроизведение силой воображения равносильно «представлению» у Вико. Отсюда следует, что понимание у Вико — нечто иное, его во всяком случае нельзя противопоставлять объяснению (как это делает Дильтей). Позиция Вико нам представляется более приемлемой. Понимание как интеллектуальный акт нельзя отождествлять с деятельностью репродуцирующего воображения, потому что оно предполагает обнаружение какой-либо структуры, механизма явления, причем не уникального, а имеющего общую природу с другими явлениями того же порядка. Понимание не обязательно должно быть «объяснением через закон» — эта черта действительно больше присуща естествознанию. В исторической же науке роль закона куда более скромная, но и она не обходится без использования в той или иной мере понятийного аппарата или хотя бы общих представлений о классе однородных явлений. Посмотрим на отдельном примере, как достигается понимание исторического явления, например понимание «мышления первых людей». Непосредственно «вжиться» в это мышление современный человек не может, потому что его сознание слишком «интеллектуализировано». Но можно достичь цели косвенным путем, интерпретируя доступные анализу явления, в которых можно предполагать сходство с интересующими нас событиями далекого прошлого, безвозвратно канувшего в вечность. Таково, например, мышление людей неграмотных или детей. Еще одним источником служит героический эпос древности, дошедший до нас в письменном виде. Но это само по себе мало что дало бы Вико, если бы он не сделал смелой аналогии между языком поэзии и неведомым нам языком «первых людей». При этом автор «Новой науки» фактически пользуется тем, что на современном языке называется «методом моделирования», или, как это именовали логики прошлого столетия, «методом аналогий». Практика исторического мышления, таким образом, опровергает дильтеевский тезис о принципиальной несовместимости культурологического и естественнонаучного методов. Использование аналогий как эвристических гипотез в исторической науке доказывает, таким образом, общность (хотя, конечно, не полное тождество) логической структуры науки, будь то наука о человеке в его историческом измерении или наука о природе.
Своеобразие трактата Вико в том, что в нем читатель находит самое разнородное содержание, и не только в тематическом отношении, что довольно обычно, но и в логико-методологическом. В «Новой науке» перекрещиваются, а иногда и просто перемешиваются разные уровни исследования — от самых абстрактных философско-исторических воспарений до конкретного исторического исследования, исторической реконструкции (например, политическая история Рима или историко-филологическое исследование гомеровского эпоса). Это до крайности затрудняет чтение и понимание текста, но необычайно плодотворно для самого процесса исследования, для понимания генезиса основных идей Вико.
Философско-методологические принципы не только высказываются Вико в их отвлеченной сущности, но и применяются им к эмпирическому материалу, апробируются на деле. Жаль только, что в самом тексте переход с одной орбиты на другую по большей части специально не оговаривается и порой философская максима предельно широкого значения соседствует с описанием частного исторического факта. Деформирующее воздействие на общую структуру трактата оказало и модное подражание «геометрическому методу», без чего человеку, духовно сформировавшемуся в конце XVII в., почти невозможно было обойтись. Поэтому и расположение материала в книге не отражает ее действительной логической структуры. Впрочем, надо признать, что и сам автор далеко не четко различал уровни своего исследования, ему оно представлялось единым связным целым. К счастью, это способствовало тому, что он пришел к идеям, прославившим его имя, ибо только смелое междисциплинарное мышление могло обеспечить успех столь грандиозного замысла.
Итак, философско-методологическая и философско-антропологическая (мы это специально отмечали раньше) рефлексия питает историческое мышление, не давая ему превратиться в слепое воспроизведение хаотических данных традиции. Но в русло исторического мышления вливается еще один поток — социологический анализ исторической действительности. В мышлении Вико историзм и социологизм взаимосвязаны, что делает его подход чрезвычайно привлекательным для многих буржуазных обществоведов современного Запада. Взаимоотношение истории и социологии— одна из самых острых проблем современной социально-философской мысли. Первая половина двадцатого столетия в буржуазной социологии прошла под знаком решительного разрыва с историей. Еще для основоположников позитивистской социологической традиции, таких, как Г. Бокль и Г. Спенсер, история самостоятельного значения не имела, исторические факты были всего лишь «сырьем» для социологических обобщений. Классики позитивизма стремились радикально преобразовать существующую историографию в соответствии со своими представлениями о том, какой должна быть история. Их ничуть не интересовала сложившаяся практика исторического исследования. Это и вызвало реакцию со стороны «критической философии истории».
В дальнейшем пропасть между историей и социологией в буржуазном обществоведении еще больше углубилась, особенно когда возникла программа так называемой «аналитической социологии», у истоков которой стоял М. Вебер. Категории социологического мышления, чтобы быть действительно «научными», должны фиксировать общие, вневременные характеристики «социального действия» — таково было мнение М. Вебера. В дальнейшем эта позиция получила последовательное развитие в структурно-функциональной социологической школе Т. Парсонса — Р. Мертона. Парсонсовская модель «социальной системы» исходит из абстракции «общества вообще» — недостаток, который В. И. Ленин отмечал еще у социологии спенсеровского типа. Эту концепцию Вико, несомненно, отнес бы к разряду типичных ошибок социального мышления, вызванных «тщеславием ученых», которые думают, что социальные условия их собственного бытия всегда существовали. Если модель единой «социальной системы» еще в какой-то степени отражает особенности «техноструктуры» буржуазного общества в условиях государственно-монополистического капитализма, то она явно не подходит для общества феодального типа, где отношения строились не на функционально-бюрократической основе, а на основе личной зависимости. Но Вико вовсе не отвергал возможности социологических обобщений разного уровня, и пример тому — его всеобщий закон трех стадий исторического цикла и фиксация повторяющихся черт каждой из этих стадий. Философ считал возможной целостную характеристику исторической эпохи, считая таковую направляющей нитью в исследовании частных вопросов. Скажем, знание общего характера «героической эпохи» совершенно необходимо для понимания природы такого литературного жанра, как эпос. Это значит, что историческая наука без социологических обобщений, в явной или неявной форме, не обходится. Социологическое обобщение играет также роль модели, помогающей понять специфику той или иной исторической эпохи. Мы уже отмечали стремление Вико прояснить темные места «возвратившегося варварства» с помощью моментов, известных из истории древнейшего периода античности. Вместе с тем ни одно социологическое обобщение не покидает у него исторической почвы, на которой оно только и может быть воздвигнуто. Признание исторического характера социологических законов отличает схему круговорота Вико от биологического циклизма в культурологии, представленного Шпенглером. По Шпенглеру, фазы культурологического цикла связаны цепью биологической необходимости: вслед за рождением культуры и ее расцветом наступает длительная агония, а затем неизбежная смерть. Так под пером Шпенглера исторический детерминизм, закономерность исторического процесса принимают извращенную форму фатализма, роковой неизбежности, против которой, как мы видели, и выступает Вико, постоянно настаивая, что люди сами делают свою историю и не являются марионетками ни некоей таинственной высшей силы, ни биологической необходимости.
В историческом процессе постоянно возникает новое и непредвиденное, поэтому в нем абсолютного повторения никогда не найдешь, а следовательно, невозможны и стопроцентные пророчества насчет будущего. Предвидение возможно и даже необходимо, но оно всегда остается проблематичным в том смысле, что из предшествующего-состояния общества последующее не вытекает с абсолютной механической или биологической необходимостью. Человеческий фактор постоянно вторгается в закономерное течение событий и всегда может привести к определенной их модификации.
Отвлекаясь от сложности и богатого разнообразия реальной истории, легко конструировать социологические законы, создавать глобальные схемы, подминая и деформируя исторические факты, когда те оказываются непокорными. Этим недостатком страдала эволюционистская социология позитивизма. Ее абстрактной противоположностью стал исторический релятивизм, подчеркивавший в историческом процессе только его уникальность, черты своеобразия. Конечно, как учит диалектика, явление всегда богаче закона, и все же общее обязательно проявляется и в самом уникальном явлении. И здесь здоровой реакцией на исторический релятивизм является не аналитическая, а именно историческая социология, образчик которой мы и находим у Вико. Подчеркивая специфику исторических эпох, он в то же время видит пафос своего сочинения в обосновании единства мировой истории, стремится найти общее, повторяющееся и существенное в истории разных народов и стран. Конечно, очень узок и не всегда надежен эмпирический базис его обобщений, несовершенна категориальная схема, в которой превалируют понятия, заимствованные из арсенала античной политической мысли, хотя философ стремится, как мы уже видели, придать им более широкое, социологическое значение. «Аристократия», «народная свобода», «монархия» — все эти категории фактически обозначают у него целостные формации, специфические социокультурные образования, в которых экономика, социально-политическое устройство, культура взаимосвязаны, взаимно «рефлектированы» (отражаются) друг в друге, как бы сказал Гегель.
Таким образом, на основе единого историко-социологического подхода «…События Достоверной Истории находят свое первоначальное происхождение… и благодаря ему они друг с другом согласуются; до сих пор казалось, что у них нет никакой общей основы, никакой непрерывной последовательности, никакой связи между собой» (3, 72). Научность обобщений Вико лучше всего доказывается тем обстоятельством, что его социологическая схема применима в некоторой степени для интерпретации античного и феодального периодов мировой истории, на основе анализа которых она и возникла. Слабость же ее обнаруживается в полной мере тогда, когда Вико пытается раннюю стадию капитализма рассматривать по аналогии с периодом эллинизма и Римской мировой империи. Некоторое внешнее сходство политической формы (возникновение абсолютной монархии, покончившей с феодальной раздробленностью) заслонило для мыслителя коренное различие социально-экономического содержания исторических эпох. То, что он называл эпохой «зрелой культурности», оказалось на самом деле еще только началом нового и небывалого периода человеческой истории, который теперь на наших глазах погружается в пучину истории. Вико совершенно не понял, да и не мог понять специфики капитализма, потому что эта специфика обнаружила себя столетием позже после промышленного переворота. Но зато мыслитель предвидел саму непредвиденность в принципе, упорно отказываясь признать роковую предопределенность хода исторических событий. Зато он убедительно показал всем содержанием своего замечательного труда, что абсолютной повторяемости в истории нет и не будет, пока жив человек с его свободным решением.
Совершенно прав Вико, утверждая, что человек сам делает свою историю и сам рассказывает о ней. Но тот, кто понимает историю, сам вместе со всеми своими теоретическими построениями вовлечен в ее поток, и потому его понимание оказывается исторически относительным и ограниченным. Историческое понимание развивается вместе с развитием реальной истории и составляет ее необходимый идеологический момент, воздействующий на ход исторических событий. По мере расширения диапазона исторического действия углубляется и понимание закономерности исторического процесса. И если теперь нам ясна ограниченность взглядов Вико, то в этом заслуга нашей эпохи и в какой-то мере его самого, потому что он поднял социальное знание на тот уровень, который был возможен в его время.