Распад

Распад

Поразительно то невероятное ощущение безопасности, какое присуще было всем представителям высших и средних слоев общества, когда вспыхнула революция; с полным благодушием рассуждали они о добродетелях народа, о кротости и преданности его, о его невинных забавах в момент, когда на нас надвигался 93-й год — комическое и страшное зрелище.

Токвиль. Старый порядок и революция

И было там еще что-то, нечто неуловимое, некий скрытый внутри властный дух гибели.

Конрад. Лорд Джим

У некоторых же придворных Юстиниана, которые находились при нем во дворце до позднего часа, возникало ощущение, что вместо него они созерцают неведомый призрак. Один из придворных утверждал, что император внезапно срывался с трона и начинал разгуливать по залу (ибо действительно не мог долго усидеть на месте), неожиданно голова его исчезала, но тело продолжало кружить далее. Придворный, считая, что у него неладно с глазами, долго пребывал в замешательстве и растерянности, однако потом, когда голова возвращалась на место, с изумлением убеждался, что снова видит то, чего минуту назад не было.

Прокопий Кесарийский. Тайная история

Потом он спросил себя: куда же все исчезло? Дым, пепел, сказка или и сказки не было?

Марк Аврелий. Размышления

Ни одна свеча не догорит до рассвета.

Иво Андрич. Консулы его королевского величества

М. С.: Много лет мне довелось быть минометчиком несравненного господина. Миномет я устанавливал возле того места, где милостивый монарх закатывал пиры для голодающих бедняков. Когда заканчивалось застолье, я производил несколько выстрелов. При разрыве мины из нее вырывалось многоцветное облако, которое медленно оседало на землю — то были яркие платки с изображением императора. Возникала толчея, давка, люди простирали руки, каждый жаждал вернуться домой с чудодейственным, ниспосланным небесами изображением нашего господина.

А. А.: Никто, ни один человек, дружище, не чувствовал, что близится конец. Вернее, что-то ощущалось, появлялись какие-то предвестники этого, но настолько зыбкие и туманные, словно их и не было. И хотя уже давно по дворцу расхаживал камердинер, который то и дело тушил какие-то лампы, но уже успели привыкнуть к этому и возникло удобное подсознательное чувство самоуспокоения, что, вероятно, вокруг все так и должно быть — притушено, затемнено, погружено в полумрак. Вдобавок в империи начались беспорядки, доставившие массу огорчений всему дворцу, а более всего нашему министру информации господину Тесфайе Гебре-Ыгзи, позже расстрелянному нынешними бунтовщиками. Все началось с того, что летом семьдесят третьего года к нам приехал корреспондент английского телевидения, некий Джонатан Дамбильди. Он уже и ранее бывал в империи, снимая фильмы, прославлявшие нашего всемогущего монарха, поэтому никому и в голову не пришло, что такой журналист, который сначала восхваляет, осмелится позже раскритиковать, но такова уж, видать, низменная натура этих людей без стыда и совести. Достаточно сказать, что на этот раз Дамбильди, вместо того чтобы показывать, как господин наш направляет развитие страны и как он озабочен судьбами малых сил, застрял где-то на севере, откуда, по рассказам, вернулся возбужденный, потрясенный и тотчас отбыл в Англию. Не прошло и месяца, как наше посольство сообщает, что мистер Дамбильди демонстрировал по английскому телевидению свой фильм под названием «Утаенный голод», в котором этот беспринципный клеветник прибег к демагогическим штучкам, представив тысячи умирающих от голода, а рядом достопочтенного господина, беседующего с сановниками, вслед за этим показал дороги, усеянные трупами бедняков, а затем наши самолеты, доставляющие из Европы шампанское и икру, здесь — целые поля обреченных смертников, там — наш монарх, скармливающий мясо своим собакам с серебряного блюда, и так попеременно: роскошь — нужда, богатство — отчаяние, коррупция — смерть. Вдобавок к этому мистер Дамбильди заявляет, что от голода погибло уже сто, а возможно, двести тысяч и что не меньшее число обреченных в ближайшие дни может разделить их судьбу. В сообщении посольства указывалось, что после демонстрации фильма в Лондоне разразился грандиозный скандал, последовали запросы в парламенте, газеты забили тревогу, осуждая достопочтенного господина. В этом проявилась, дружище, вся безответственность зарубежной прессы, которая подобно мистеру Дамбильди годами прославляла нашего монарха и вдруг без всякого соблюдения приличий осудила его. Почему? В чем причина подобного вероломства и аморальности? В дополнение к этому посольство уведомляет, что из Лондона вылетает самолет с журналистами из ряда европейских государств; они хотят увидеть голодную смерть, познакомиться с нашей действительностью, а также выяснить, на что израсходованы средства, предоставленные нашему господину тамошними правительствами для того, чтобы он развивал, догонял и обгонял другие страны. Короче говоря, это явное вмешательство во внутренние дела империи! Во дворце волнение, негодование, но несравненный господин призывает сохранять спокойствие и благоразумие. Мы ждем, каковы будут высочайшие указания. Тотчас же раздаются голоса, требующие немедленно отозвать посла за его крайне неприятные и тревожные донесения, столь осложнившие дворцовую жизнь. Однако министр иностранных дел утверждает, что такой шаг нагонит страх на остальных послов, которые вообще прекратят присылать какие бы то ни было сообщения, а ведь достопочтенному господину необходимо знать, что говорят о нем в разных частях света. Вслед за этим подают свой голос члены Совета короны, они настаивают на том, чтобы заставить самолет с журналистами лечь на обратный курс: ни в коем случае не пускать все это богомерзкое отребье в пределы империи! Но как можно, заявляет министр информации, их не впустить, они поднимут еще больший шум, еще громче понося милостивого господина. Совет, посовещавшись, постановляет предложить почтенному господину решить вопрос так: журналистов впустить, но все отрицать. Да, отрицать, что в стране царит голод! Держать их в Аддис-Абебе, показывать, какой повсюду прогресс, и пусть они пишут только о том, о чем можно узнать из наших газет. А наша пресса, дружище, отличалась лояльностью, скажу даже — образцовой лояльностью. По правде говоря, она была скромной по масштабу, общий тираж ежедневных газет на тридцать с лишним миллионов подданных составлял двадцать тысяч экземпляров.[16] Но господин наш руководствовался тем, что избыток даже самой лояльной прессы вреден, ибо чтение может стать привычкой, от этого только шаг к привычке самостоятельно думать, а известно, с какими это бывает сопряжено осложнениями, неприятностями и огорчениями. Ибо, скажем, о чем-то можно написать вполне лояльно, но прочесть можно абсолютно иначе, кто-то примется читать лояльную статью и постепенно пойдет по пути, который удалит его от престола, отвлечет от задач прогресса и приведет в стан подстрекателей. Нет, нет, наш господин не мог попустительствовать такой распущенности, заблуждениям и поэтому вообще не поощрял любовь к чтению. Вскоре после этого мы пережили подлинное вторжение зарубежных журналистов. Помню, что сразу же по их приезде состоялась пресс-конференция. Задан был вопрос: что предпринимается для ликвидации последствий голода? Мне о голоде ничего не известно, отвечает министр информации, и должен тебе сказать, друг мой, что он был не так уж далек от истины. Во-первых, голодная смерть в нашей империи на протяжении сотен лет была будничным и естественным явлением, никому никогда и в голову не приходило поднимать шум из-за этого. Начиналась засуха, земля трескалась, происходил падеж скота, умирали крестьяне — обычный, связанный с законами природы извечный порядок вещей. Так как этот естественный порядок продолжался из века в век, никто из представителей знати не посмел бы отвлечь внимание светлейшего господина сообщением, что в его провинции кто-то там умер от голода. Разумеется, почтенный господин сам посещал провинции, но он не любил задерживаться в бедных районах, где царил голод, а кроме того, что можно увидеть во время таких официальных визитов? Придворные в провинциях тоже не бывали, достаточно было кому-либо ненадолго уехать, как на него насплетничают и наплетут столько, что, вернувшись, тот убеждался: недруги немало потрудились, стремясь побыстрее выжить его. Откуда же нам было знать, что на севере страны свирепствует какой-то невероятный голод? Журналисты спрашивают: смогут ли они поехать на север? Нет, это невозможно, поясняет министр, так как на дорогах полным-полно разбойников. И снова признаюсь, он не был так уж далек от истины: в последний период поступали сообщения, что по всей империи уйма всякого рода вооруженных смутьянов, которые устраивают засады на дорогах. После беседы с журналистами министр совершил с ними поездку по столице, показал им заводы и нахваливал прогресс. Но тех (куда там!) прогресс не интересует, они жаждут видеть голод, ничего другое их не занимает, голод им подавай — и баста! Ну, отвечает министр, этого вы не получите, какой голод, если развитие налицо. Однако здесь, дружище, еще одна история приключилась. Наше мятежное студенчество направило на север своих посланцев, и те навезли и фотографий, и страшных свидетельств того, как мрет народ, и всем этим тайком, украдкой снабдили журналистов. И разразился скандал: утверждать, что никакого голода нет, было уже невозможно. Корреспонденты снова принялись атаковать, размахивать фотографиями, засыпать вопросами, что предприняло правительство в борьбе с голодом. Его императорское величество, отвечает им министр, придает этой проблеме первостепенное значение. Но что это означает конкретно? Конкретно! — без тени уважения наскакивают эти исчадия ада. Господин наш, спокойно отвечает министр, объявит в соответствующее время, какие его величество намерен принять решения, установления и приказы, ведь не министрам заниматься проблемами такого масштаба и давать им ход. В результате журналисты улетели, так и не увидев голода воочию. А все это дело, получившее такое выдержанное и достойное освещение, министр охарактеризовал как успех, наша же пресса представила его как победу. Министр всегда ухитрялся как-то так все представить, что это расценивалось как успех и было хорошо. Но мы боялись, что если бы оного министра не стало, сразу бы грустно сделалось, что впоследствии, когда его от нас забрали, подтвердилось. Прими, любезный, во внимание и то, что, между нами говоря, для большего порядка и смирения подданных полезно заставить их похудеть и поголодать. Даже наша религия[17] велит половину дней в году строго соблюдать пост, а заповедь наша гласит, что тот, кто не блюдет пост, совершает тяжкий грех и весь начинает смердеть адской серой. В день поста разрешается есть один только раз, да и то кусок лепешки с пряной приправой. А почему такие суровые нормы навязали нам наши отцы, повелевая неустанно умерщвлять плоть? Потому что по природе своей человек — существо злое, для него адское удовольствие поддаться соблазну, особенно соблазну неповиновения, стяжательства и разврата. Человеком владеют две страсти — агрессивность и ложь. Если помешать человеку чинить зло другим, он причинит его себе, если он не обманет первого встречного, то в мыслях обманет самого себя. Сладок человеку хлеб лжи, гласит Книга притчей Соломоновых, а позже наполняются прахом уста его. Как же теперь управлять этим небезопасным существом, каким предстает человек, и все мы в том числе, как обуздать и укротить его? Как обезоружить и обезопасить зверя? Единственная возможность, дружище, — лишить его сил. Да, именно так — отнять у него силы, ибо, ослабев, он будет не в состоянии вершить зло. А пост как раз и обессиливает, голод отнимает силы. Такова наша амхарская философия, этому учат наши отцы. И все это проверено на жизненном опыте. Человек, голодавший всю жизнь, никогда не взбунтуется. На севере не было никаких бунтов. Никто не поднял там ни голоса, ни руки. Но как только подданный начнет есть досыта, так при первой попытке отобрать у него миску с едой он тотчас взбунтуется. Польза от голодовки та, что у голодного лишь хлеб на уме, все мысли его сосредоточены на еде, на это уходят его последние силы, ни разума, ни воли не хватает, чтобы предаться соблазну неповиновения. Прикинь-ка, кто уничтожил нашу империю, кто сокрушил се? Не те, у кого всего хватало, и не те, кто ничего не имел, но те, кому мало досталось. Да, да, надо всегда опасаться тех, кому недодали, это самая страшная и самая алчная сила, именно такие с особенным усердием прут наверх.

З. С-К.: Чувства крайнего недовольства, даже осуждения и негодования царили во дворце в связи с подобной нелояльностью правительств европейских государств, которые позволили господину Дамбильди и его компании поднять такой шум по поводу голодных смертей. Часть сановников считала, что следует по-прежнему все отрицать, но это было уже невозможно: ведь сам министр заявил журналистам, что сиятельный господин придает проблеме голода первостепенное значение. Надо следовать по этому пути и взывать к помощи зарубежных благотворителей. Сами мы помочь не в силах, пусть другие добавят сколько могут. И в скором времени стали поступать благоприятные вести. То прилетали какие-то самолеты с зерном, то прибывали какие-то пароходы с мукой и сахаром. Приехали врачи и миссионеры, представители благотворительных организаций, студенты из зарубежных стран, а также переодетые санитарами журналисты. Все они устремились на север, в провинции Тигре и Уолло, а также на восток, в Огаден, где, говорят, целые племена вымерли от голода. В империи началось движение международного характера! Скажу сразу, что во дворце от всего этого не были в восторге, ибо присутствие стольких иностранцев всегда нежелательно: они всему удивляются да вдобавок еще и критикуют. И представь себе, мистер Ричард, что предчувствие не обмануло наших сановников. Ибо когда эти миссионеры, врачи и санитары (последние, как я уже упоминал, были переодетыми журналистами) попали на север, они увидели, как говорят, невероятное зрелище — тысячи умирающих от голода, а рядом рынки и лавки, которые ломятся от еды. Есть продовольствие, говорят, есть, просто выдался неурожайный год, и крестьянам пришлось все отдать помещикам, поэтому у них ничего и не осталось, а спекулянты, пользуясь положением, взвинтили цены так, что мало кто в состоянии купить хотя бы горсть зерна, в этом вся беда. Скверное дело, мистер Ричард, ибо этими спекулянтами оказались наши нотабли — но можно ли называть спекулянтами официальных представителей нашего господина? Официальное лицо — и спекулянт? Нет, такое и произнести невозможно. Поэтому когда крики этих миссионеров, санитаров дошли до столицы, во дворце тотчас послышались голоса, чтобы всех этих доброхотов, философов выдворить за пределы империи. Но как это так, говорят другие, выдворить? Ведь невозможно прервать кампанию по борьбе с голодом, если милосердный господин придает ей первостепенное значение! И опять неизвестно, что предпринять: выдворить — плохо, оставить — еще хуже, возникла известная неопределенность, неясность, и вдруг новый громовой удар. А тут еще санитары, миссионеры вновь поднимают шум, потому что транспорты с мукой и сахаром не доходят до голодающих. Получается так, заявляют благотворители, что транспорты застревают где-то в пути, И надо выяснить, куда все исчезает, и они на свой собственный страх и риск принимаются вынюхивать, вмешиваться, всюду совать свой нос. И опять выясняется, что спекулянты целые грузовики отправляют к себе на склады, взвинчивают цены, набивают карманы. Как удалось это выяснить — трудно дознаться, пожалуй, где-то произошла утечка информации. Ведь все было так организовано, что империя, да, помощь приемлет, но сама занимается распределением благ, и куда направят муку и сахар — никому не положено знать, ибо это будет рассматриваться как вмешательство во внутренние дела. Однако здесь наши студенты устремляются в бой, выходят на улицу и демонстрируют, обличают коррупцию, требуют привлечь виновных к суду. Позор! Позор! — кричат, предрекая крушение империи. Полиция пускает в ход дубинки, производит аресты. Волнение, возмущение. В те дни, мистер Ричард, мой сын Хайле редко появлялся дома. Университет пребывал уже в состоянии открытой войны с императорским дворцом. На этот раз все началось с совершенно незначительного события, события настолько ничтожного и пустого, что никто бы его не заметил, никто не подумал бы даже, но, видимо, наступают такие моменты, когда пустячное событие, ну вот совершенная мелочь, сущий пустяк, вызывает революцию, развязывает войну. Поэтому прав был шеф нашей полиции, господин генерал Йильма Шибеши, когда предписывал проявлять требовательность, не сидеть сложа руки, настойчиво искать, а обжегшись на молоке, дуть на воду, никогда не пренебрегая правилом, что если зернышко пустило росток, следует, не дожидаясь пока он окрепнет, отсечь его. Но и генерал искал, да, видно, ничего не нашел. А пустяк этот состоял в том, что американский Корпус мира организовал в университете демонстрацию новинок моды, хотя всякого рода собрания, встречи были запрещены. Но ведь американцам достопочтенный господин не мог запретить показ модных моделей. И вот это спокойное и столь безмятежное зрелище студенты использовали для того, чтобы, собрав громадную толпу, ринуться на дворец. И с этой минуты они уже не позволили вновь разогнать их по домам, они митинговали, остервенело и стремительно нападали и больше не желали уступать. И начальник полиции генерал Йильма Шибеши из-за этого происшествия рвал на себе волосы, ибо даже ему в голову не пришло, что революция способна начаться с показа мод! Но у нас именно так обстояло дело. Отец, говорит мне Хайле, это начало вашего конца! Так дольше жить невозможно. Мы покрыли себя позором. Эта смерть на севере и ложь двора покрыли нас позором. Страна погрязла в коррупции, люди мрут от голода, вокруг темнота и варварство. Нам совестно за эту страну, мы сгораем со стыда из-за нее. Но ведь, продолжает он, другой родины у нас не существует, мы сами обязаны вытащить ее из грязи. Ваш дворец скомпрометировал нас перед всем миром, и он не может дольше существовать. Мы знаем, что в армии волнения, в столице неспокойно, и мы больше не можем отступать. Не хотим и дальше испытывать стыд. Да, мистер Ричард, этим молодым, благородным, но столь безответственным людям было глубоко присуще чувство стыда за положение страны. Для них существовал только двадцатый век, а может, даже тот грядущий — двадцать первый, в котором восторжествует благословенная справедливость. Все остальное их не устраивало и раздражало. Вокруг они не видели того, что хотели бы видеть. И теперь, вероятно, хотели переделать мир так, чтобы он удовлетворял их. Эх, молодежь, молодежь, мистер Ричард, зеленая молодежь!

Т. Л.: В период этого голодания и миссионерского, санитарского горлодрания, студенческого митингования, полицейского шельмования наш достойный господин отбыл с визитом в Эритрею, где его принимал внук — командующий флотом Ыскындыр Дэста. Император намеревался совершить морскую прогулку на адмиральском флагмане «Эфиопия», однако из-за неисправности двигателя плавание пришлось отложить. Но наш господин пересел на французский корабль «Проте». Назавтра, уже в порту Массауа, достопочтенный господин, которому в связи с этим событием присвоили звание полного адмирала императорского флота, произвел в офицеры семерых кадетов, укрепив тем мощь наших морских сил. Там же он назначил на высокие должности тех злополучных нотаблей с севера, которых миссионеры и санитары обвинили в спекуляции, обирании бедняков, чтобы засвидетельствовать их невиновность и пресечь сплетни и очернительство за рубежом. Как будто все двигалось, совершенствовалось и развивалось самым благоприятным образом, в высшей степени удачно и вполне лояльно, империя крепла и даже (как подчеркивал наш господин) расцветала, как вдруг приходит сообщение, что эти заморские благодетели, взявшие на себя неблагодарный труд накормить наш вечно голодный народ, взбунтовались и прекратили поставки, и все потому, что наш министр финансов, господин Йильма Дэреса, желая пополнить императорскую казну, обязал благотворителей платить за всякого рода помощь высокую таможенную пошлину. Хотите помогать, говорит министр, помогайте, но вы должны заплатить за это! А они: как это заплатить? Да, отвечает министр, таковы правила. Как же это вы собираетесь помогать таким образом, чтобы государство с этого ничего не имело? И здесь-то наша печать одновременно с министром поднимает голос, упрекая возмущенных благодетелей в том, что, прекратив помощь, они обрекли наш народ на жестокую нужду и голодную смерть, что они выступают против императора, вмешиваются в наши внутренние дела. А тем временем, дружище, разнесся слух, будто от голода умерло полмиллиона человек, что теперь наши газеты записали на позорный счет этих бесславных миссионеров и санитаров. И этот маневр, когда упомянутых альтруистов правительство наше обвинило в гибели народа от голода, господин Тесфайе Гебре-Ыгзи назвал успехом, что единодушно подхватили все наши газеты. И в самый разгар шумихи и писанины о новом успехе достопочтенный господин, покинув гостеприимный французский корабль, возвратился в столицу, приветствуемый, как всегда, смиренно и благодарно, и все же (да позволено будет мне ныне сказать) в этой покорности улавливалась уже известная неопределенность, какая-то смутная двусмысленность, некая, скажем так, пассивная непокорность, да и благодарность тоже не проявлялась уже рьяно, скорее сдержанно и безмолвно, да, конечно, благодарили, но как-то вяло и инертно, как-то неблагодарно-благодарственно! И на этот раз (а как же!), когда проезжал кортеж, люди падали ниц, но сколь непохоже это было на прежнее преклонение! Некогда, дружище, это было поклонение — падение, падение-уничижение, обращение в прах и пепел, преображение в тварь дрожащую, вся эта уличная чернь превращалась в ничто, простирала руки, молила о милосердии. А ныне? Разумеется, падали ниц, но выполнялось это как-то бесстрастно, сонно, как бы подневольно, по привычке, ради святого спокойствия, медленно, лениво, с явным отрицанием. Да, именно так, падали ниц, не одобряя, сомневаясь, своевольничая, мне казалось, что падали, а в глубине души продолжали стоять, как бы лежали, но мысленно продолжали сидеть, словно бы сама распростертая покорность, но в душе упорство. Однако никто из свиты этого не замечал, а если бы даже и заметил некоторую леность и вялость подданных, тоже никому не стал бы об этом говорить: любое высказывание сомнительных мыслей воспринималось во дворце с неудовольствием, поскольку у сановников, как правило, не хватало времени, зато, если у кого-то возникали сомнения, всем надлежало, отложив в сторону прочие дела, рассеивать возникшие опасения, чтобы окончательно их устранить, а усомнившегося укреплять духом и взбадривать. Возвратившись во дворец, достопочтенный господин выслушал донос министра торговли Кэтэмы Йифру, который обвинил министра финансов в том, что тот, установив высокие пошлины, вызвал задержку помощи голодающим. Однако наш всемогущий ни словом не попрекнул господина Йильму Дэрэса, напротив, на лице монарха можно было заметить удовлетворение, поскольку наш господин всегда с неприязнью относился к такого рода помощи, ибо любая огласка, какой это сопровождалось, все эти вздохи, покачивание головой по поводу несчастных, страдающих от голода, искажали красивую и величественную картину империи, которая все-таки шла по пути ничем не омрачаемого прогресса, догоняя и даже обгоняя других. С этого момента никакая помощь, пожертвования больше не требовались. Этим голодающим достаточно уже того, что наш милостивый господин лично придал их судьбе первостепенное значение. Одно это служило свидетельством особого рода, то была более возвышенная, а не просто высокая приверженность. Все это вселяло в сердца подданных успокоительную и ободряющую надежду, что какие бы тяжкие заботы или мучительные трудности в их жизни ни возникали, достопочтенный господин придаст им необходимую силу духа, ибо их нужды представляют для него первостепенное значение.

Д.: Последний год! Но мог ли кто-нибудь тогда предвидеть, что этот семьдесят четвертый окажется последним нашим годом? Конечно, ощущалась какая-то туманность, печальная и мутная, какая-то бессобытийность. Даже некая ущербность, да и в воздухе что-то так тягостно, так нервозно — то напряжение, то ослабление, то просветление, то потемнение, но чтобы из этого так внезапно — прямо в бездну? И все? Все пошло прахом? И вот смотрите, а дворца-то и не видать. Ищете его — и не находите. Спрашиваете — и никто вам не скажет, где он. А началось все… вот именно, дело в том, что это столько раз начиналось, но никогда не кончалось, столько было начал и никакого завершающего финала, и благодаря этим незавершавшимся началам в душе выработалась привычка, утешение, что мы всегда выпутаемся, поднимемся на ноги и сохраним что имеем, ибо мы способны выдержать самое худшее. Но с этой привычкой в итоге произошла осечка. И вот в январе упомянутого года генерал Бэллета Аббэбе, отправившись в инспекционную поездку в Огаден, остановился в Годе, в тамошних казармах. Назавтра во дворец поступает неслыханное сообщение: генерал взят под стражу солдатами, которые наставляют его есть то, чем их кормят. Еда, несомненно, такая скверная, что генерал и впрямь может разболеться и умереть. Император направляет десант — гвардейскую часть, она освобождает генерала и доставляет его в госпиталь. Теперь, мой господин, должен был бы вспыхнуть скандал, поскольку достопочтенный самодержец в часы, отведенные на рассмотрение военно-полицейских проблем, уделял все свое внимание армии и постоянно повышал ей жалованье, взвинчивая ради этого военный бюджет, и вдруг оказывается, что все прибавки господа генералы клали в карман, немало на этом наживаясь. Но император не попрекнул ни одного генерала, а солдат из Годе приказал рассредоточить, рассеять. После этого неприятного, достойного осуждения инцидента, указывающего на известную недисциплинированность армии (а у нас была самая большая армия в Черной Африке, предмет нескрываемой гордости светлейшего господина), водворилось спокойствие, но ненадолго, через месяц во дворец поступает новое и столь же невероятное сообщение! А именно: в южной провинции Сидамо, в гарнизоне Негелли, солдаты подняли мятеж и арестовали высших офицеров. Речь шла о том, что в этом тропическом селении пересохли солдатские колодцы, а офицеры запретили солдатам брать воду из своего колодца. От жажды у солдат помутилось в голове, и они подняли мятеж. Надо было бы бросить десант императорских гвардейцев и туда, чтобы они обуздали, укротили мятежников, но я напомню тебе, мой господин, что наступил этот страшный и непостижимый февраль, месяц, когда в самой столице начинают происходить самые неожиданные и грозные события, а потому все забыли о той разнузданной солдатне, которая в далеком Негелли, дорвавшись до офицерского колодца, опивается водой. Ибо пришлось приступить к подавлению бунта, вспыхнувшего в непосредственной близости от нашего дворца. И какой же странной оказалась причина внезапного, охватившего улицу возбуждения! Достаточно оказалось, что министр торговли повысил цены на бензин. В ответ таксисты сразу начали забастовку. Назавтра забастовали учителя. Одновременно на улицы выходят воспитанники технических училищ, которые нападают на городские автобусы и поджигают их, а я хочу напомнить, что автобусная компания являлась собственностью достойного господина. Полицейские пытаются ликвидировать эти эксцессы, хватают пятерых учащихся и шутки ради сталкивают с холма, открывая стрельбу по скатывающимся вниз мальчишкам; трое убиты, двое тяжело ранены, После этого события наступают судные дни, хаос, отчаяние, оскорбление власти. На демонстрацию солидарности выходят студенты, в голове у которых уже не занятия и не благочинное прилежание, а одно желание — всюду совать свой нос, занимаясь возмутительными происками. Теперь они прут прямо на дворец, поэтому полиция открывает огонь, пускает в ход дубинки, производит аресты, травит демонстрантов собаками — все напрасно, и вот, чтобы унять накал страстей, разрядить атмосферу, милосердный господин приказывает отменить повышение цен на бензин. Что толку, когда улица не желает успокоиться! Ко всему этому как гром с ясного неба поступает сообщение, что в Эритрее восстала Вторая дивизия. Восставшие захватывают Асмэру, арестовывают своего генерала, берут под стражу губернатора провинции и оглашают по радио безбожное воззвание. Мятежники требуют справедливости, повышения жалованья и похорон, какие пристали человеку. В Эритрее, мой господин, положение тяжелое, там армия ведет войну с партизанами, большие потери, поэтому издавна существовала проблема погребения: чтобы сократить большие военные расходы, право на захоронение распространяли только на офицеров, тела простых солдат оставляли на съедение гиенам и грифам, и именно это неравенство ныне явилось причиной мятежа. Назавтра к восставшим примыкает военно-морской флот, а его командующий, внук императора, бежит в Джибути. Страшно досадно, что член императорской фамилии вынужден спасать свою жизнь столь унизительным образом. Но лавина, мой господин, продолжает расти: в тот же день восстают авиационные части, самолеты летают над городом, и ходят слухи, что они сбрасывают бомбы. Назавтра восстает наша самая крупная и надежная Четвертая дивизия, которая тотчас же окружает столицу, требует повысить жалованье, отдать под суд господ министров и других сановников, тех, кто, заявляют разгневанные солдаты, погрязли в коррупции и должны быть пригвождены к позорному столбу. Так как пламя мятежа охватило Четвертую дивизию, это означает, что огонь подступил к самому дворцу и надо срочно спасаться. В эту же ночь наш добрый господин объявляет о повышении жалованья, призывает солдат вернуться в казармы, соблюдать спокойствие и кротость. Сам же, желая придать двору более внушительный вид, приказывает премьеру Аклилу[18] вместе с правительством подать в отставку, а отдать подобное распоряжение господину было нелегко, ведь Аклилу, хотя большинство его не любило и презирало, являлся любимцем и исповедником императора. Одновременно господин наш назначил премьер-министром сановника Эндалькачоу, у которого была репутация просвещенного либерала и златоуста.[19]

Н.Л-Е.: Я тогда был титулярным чиновником отдела учета главного камергера двора. Смена кабинета прибавила нам работы: наш отдел контролировал выполнение императорских инструкций об очередности и частоте упоминания в печати имен отдельных сановников и нотаблей. Этим наш господин вынужден был заниматься лично, ибо каждый сановник жаждал, чтобы его упоминали всегда и притом возможно ближе к имени властелина, и постоянно возникали ссоры, рождались зависть, интриги по поводу того, кто, сколько раз и на каком месте упомянут, а кто нет. Хотя и существовали четкие указания императора и точно установленные нормы, кого и сколько раз называть, возобладали такая алчность и произвол, что на нас, рядовых служащих, сановники оказывали свое давление, чтобы их где-то там, вне очереди и сверх положенного упомянуть. Упомяни меня, упомяни, говорит то один, то другой, и если тебе что-нибудь понадобится, рассчитывай на мою помощь. И надо ли удивляться, что возникал соблазн, упомянув того или другого сверх нормы, обрести высокого покровителя. Но риск был велик, так как противники вели взаимный учет, кто и сколько раз был поименован, и если подмечали перебор, тотчас спешили с доносом к достопочтенному господину, а тот или наказывал, или улаживал конфликт. Наконец, главный камергер велел завести на сановников формуляры упоминаний, чтобы фиксировать, сколько каждый из них был поименован, и составлять месячные отчеты, на основе которых достойный господин отдавал дополнительные распоряжения, кому убавить, кому прибавить. Теперь нам предстояло изъять формуляры всего кабинета Аклилу и завести новую картотеку. Здесь на нас принялись особенно нажимать, ибо вновь назначенные министры проявляли большую заинтересованность в том, чтобы их упоминали, и каждый стремился поприсутствовать на приеме или принять участие в ином торжественном событии, дабы быть поименованным в печати. Я же тотчас по смене кабинета оказался на улице, так как по непостижимой, но столь достойной наказания слепоте не упомянул однажды нового министра двора, господина Йоханныса Кидане, и тот так разгневался, что, несмотря на мои мольбы о милосердии, велел меня убрать.

март — апрель — май

М.: Не надо тебе объяснять, дружище, что мы оказались жертвами дьявольского заговора. Если бы не это, дворец стоял бы еще тысячу лет, так как ни один дворец не рухнет сам по себе. Но теперь я знаю то, чего не знал вчера, когда мы неслись к гибели — в умопомрачении, слепоте, уверенности в своем могуществе, не подозревая, что нас ожидает. А тем временем улица пребывала в непрерывном возбуждении. Все демонстрируют — студенты, рабочие, мусульмане, — все жаждут прав, бастуют, митингуют, поносят правительство. Приходит сообщение о восстании Третьей дивизии, расквартированной в Огадене. Теперь уже вся армия бунтует, восстает против власти, одна императорская гвардия еще сохраняет верность. Из-за этой оголтелой анархии и клеветнической агитации, затянувшихся сверх всякой меры, сановники во дворце начинают перешептываться, переглядываться, а в глазах — немой вопрос: что будет? что делать? Весь дворец, притихший, подавленный, шуршал шепотком. Здесь «шу-шу-шу», там «шу-шу-шу», никто и ничем не занимается, все только слоняются по коридорам, собираются в салонах и тайком что-то замышляют, митингуют, клянут народ. Ненависть, злоба, зависть, взаимная, все нарастающая, враждебность между дворцом и улицей отравляют все вокруг. Я сказал бы, что мало-помалу во дворце складываются три фракции. Первая — это сторонники решетки, ожесточенная и неуступчивая группировка, которая домогается установления порядка, требует арестовать смутьянов, упрятать за решетку бунтовщиков, пустить в ход дубинки и вешать. Эту фракцию возглавляет дочь императора — Тэнанье Уорк, шестидесятидвухлетняя дама, вечно озлобленная и остервенелая, постоянно попрекающая достопочтенного господина за его доброту. В другой фракции группируются сторонники застольных переговоров. Это группа либералов, людей слабых и вдобавок склонных пофилософствовать, которые считают необходимым пригласить бунтовщиков сесть за стол переговоров, выслушать, что они предлагают и что следует изменить и реформировать в империи. Здесь решающий голос принадлежит расу Микаэлю Имру, человеку широких взглядов, натуре, склонной к уступкам, сам он немало путешествовал по свету, знаком с развитыми странами. Наконец, третью фракцию составляют люди, отстаивающие принцип пробки, и таковых, я сказал бы, во дворце большинство. Эти ни о чем не думают, но рассчитывают, что, подобно пробке на воде, их будет нести волна событий и что в конце концов все как-нибудь уладится и они благополучно доплывут до гостеприимной гавани. И когда уже двор разделился на людей решетки, стола и пробки, каждая группировка стала выдвигать свои доводы, но высказывать их во всеуслышание не решалась, ибо светлейший господин не любил никаких фракций, потому что не терпел болтовни, нажима и всякого нарушающего спокойствие подстрекательства. Возникнув, эти фракции начали враждовать друг с другом, показывать коготки, размахивать руками, на короткий момент все во дворце ожило, возродилась былая бодрость — привычная атмосфера.

Л.С.: В то время наш господин все с большим трудом поднимался со своего ложа. Он плохо спал или вообще всю ночь не смыкал глаз, а потом дремал в течение дня. Нам он ничего не говорил, даже за едой, в окружении семьи, впрочем, сам он уже почти ничего не ел, а также мало разговаривал, все чаще предпочитая отмалчиваться. Только в час доносов он оживлялся, так как его люди приносили теперь любопытные вести, сообщая, что в Четвертой дивизии возник офицерский заговор. У заговорщиков есть свои агенты во всех гарнизонах и в полиции всей империи, но кто именно участвует в заговоре, этого доносчики сказать не могли, в столь глубокой тайне это тогда сохранялось. Достопочтенный господин, говорили позже доносчики, охотно выслушивал их, но никаких распоряжений не отдавал и, выслушивая, сам ни о чем не расспрашивал. Их удивляло, что на их доносы никак не реагировали, ибо несравненный господин вместо того, чтобы отдать приказ арестовать или повесить кого-либо, расхаживал по саду, кормил пантер, насыпал зерно в птичьи клетки и хранил молчание. А когда наступила середина апреля, господин наш, несмотря на беспрерывно продолжавшиеся уличные волнения, распорядился устроить во дворце торжество по случаю церемонии престолонаследия. В большом тронном зале собрались в ожидании сановники и нотабли, перешептываясь, кого же император назначит своим преемником. Это была новость, ибо прежде всякие слушки и сплетни о наследовании наш господин осуждал и пресекал. Теперь же, пребывая в большом волнении, так, что его прерывистый и тихий голос был едва слышен, всемилостивый господин объявил, что, учитывая свой преклонный возраст и все настойчивее доходящий до него зов Господа нашего, после своей смерти назначает наследником престола своего внука Зара Якоба. Этот двадцатилетний молодой человек учился в ту пору в Оксфорде, куда незадолго до того его направили, так как здесь он, ведя слишком свободный образ жизни, доставлял огорчения своему отцу, принцу Асфа Уосэну (единственному ныне сыну императора), скованному параличом и пребывавшему в женевской клинике. И хотя такова была воля нашего господина о престолонаследии, старые сановники и седовласые члены Совета короны начали шептаться и даже скрытно выражать свой протест, заявляя, что под началом такого молокососа они не будут служить, ибо это унизительно и оскорбительно для их почтенного возраста и многих заслуг. И тотчас стала формироваться фракция антинаследников, мечтавшая посадить на престол императорскую дочь Тэнанье Уорк — ту самую даму, сторонницу решетки. Одновременно возникла и еще одна фракция, которая жаждала посадить на престол другого внука императора — раса Мэконнына, обучавшегося тогда в офицерской школе в Америке. Так вот, дружище, во время этих выплеснувшихся вдруг интриг, которые весь двор повергли в пучину такого ожесточения и сплетен, что никто уже и в мыслях не возвращался к тому, что происходит в империи или хотя бы на ближайших ко дворцу улицах, внезапно, как гром с ясного неба, в город входят войска и ночью производят арест всех министров, прежнего правительства Аклилу, за решеткой оказывается сам Аклилу, а также двести генералов и высших офицеров, известных своей безупречной преданностью императору. Не успели опомниться от такого невероятного события, как приходит известие, что заговорщики арестовали начальника генерального штаба генерала Асэффу Айенэ, самого преданного императору человека, который сохранил ему трон во время декабрьских событий, уничтожив группу братьев Ныуай и разгромив императорскую гвардию. Дворец пребывает в состоянии смятения, тревоги, растерянности, подавленности. Защитники решетки наседают на императора, дабы тот принял какие-то меры: приказал выпустить арестованных, обуздал студентов, а заговорщиков казнил. Добросердечный господин все советы выслушивает, поддакивает, успокаивает. А сторонники переговоров утверждают, что настал последний момент, когда можно сесть за стол ублажить заговорщиков, навести в империи порядок, улучшить положение. И этих высокий господин выслушивает, поддакивает, успокаивает. Время бежит, а заговорщики то одного, то другого забирают из дворца и сажают под арест. Тогда императорская дочь, сторонница решетки, вновь несравненного господина попрекает, что самых преданных сановников он не берет под защиту. Но видать, дружища такова уж судьба наиболее преданных, которые ставят себя под удар, ибо если одна из фракций выносит ему свой приговор, господин такого безмолвно предает, но достойная дама, вероятно, не понимала этого, вступаясь за преданных императорских слуг. А уже начался май месяц, то есть крайний срок, чтобы привести к присяге кабинет Эндалькачоу Мэконнына. Однако имперский протокол уведомляет, что процедуру трудно будет осуществить, так как половина министров либо уже за решеткой, либо удрала за границу, либо во дворце ни разу не появлялась. Самого же премьера студенты оскорбляют, забрасывают каменьями — Эндалькачоу никогда не умел завоевывать благосклонность, сразу же после назначения на должность его как-то так разнесло, расперло изнутри, что он распух, раздался, взгляд его словно навсегда унесся вверх и затуманился настолько, что он никого уже не узнавал, никому не дозволял приблизиться к себе. Некая высшая сила вела его по коридорам, вводила в салоны, куда он входил и откуда выходил, недоступный, недостижимый. А если он где-то и возникал, то устраивал вокруг своей особы поклонение. Уже тогда было известно, что Мэконныну не удержаться: ни солдаты, ни студенты не признавали его. В общем, я не помню, состоялось ли это приведение к присяге, так как постоянно кого-нибудь из министров арестовывали. Тебе следует знать, друг, что хитрость наших заговорщиков была поразительной, ибо если они брали кого-нибудь под стражу, то немедленно заявляли, что делают это во имя императора, всячески подчеркивая свою преданность нашему господину, что доставляло ему огромную радость, ибо, если Тэнанье Уорк приходила к отцу жаловаться на армию, тот порицал ее, восхваляя верность и преданность своей армии, новое подтверждение чему он только что получил: в начале мая воины-ветераны провели перед дворцом демонстрацию преданности, провозглашая здравицы в честь господина нашего, и достойный монарх вышел на балкон, благодаря армию за непоколебимую верность и желая ей дальнейшего благополучия и успехов.

июнь — июль

Ю. З-У.: Во дворце — подавленность, депрессия, тревожное ожидание, что будет завтра, но вдруг господин наш созывает советников, укоряет их, что они запустили дело развития страны, и, устроив подобный разнос, провозглашает, что мы будем возводить плотины на Ниле.[20] Какие же плотины на Ниле возводить, глухо ворчат смущенные советники, когда в провинциях голод, народ возмущен, сторонники застольных переговоров нашептывают, что необходимо поправить дела в империи, офицерство плетет заговоры, нотаблей арестовывают. И сразу по коридорам поползли недовольные шепотки: дескать, лучше было бы поддержать наших голодающих, а от этих плотин отказаться. В ответ на подобные разговоры господин министр финансов поясняет, что, если возвести упомянутые плотины, это позволит дать воду на поля, в результате будет такой урожай, что не станет и голодающих. Так-то оно так, заявляют недовольные, но сколько лет потребуется на возведение плотин, а тем временем народ с голоду перемрет. Не перемрет, утешает министр финансов, если не вымер до сих пор, то и теперь выдержит. А если, говорит, не возведем этих плотин, то как мы намерены догонять и перегонять? Но кого мы должны догонять, бормочут те же шептуны. Как это кого? — говорит министр финансов, — Египет. Но ведь Египет побогаче нас, да и не из своего кармана оплачивал плотину, откуда же мы на эти плотины средств раздобудем? Тут господин министр разозлился на усомнившихся и шептунов и стал их убеждать, как это важно — посвятить себя делу развития, и что если мы не построим этих плотин, то развития не произойдет, а ведь достопочтенный господин повелел всем нам непрерывно развиваться, не ленясь, вкладывая в это сердце и душу. Министр информации незамедлительно представил решение нашего монарха как новый успех, и я даже помню, что по всей столице мгновенно был расклеен плакат со следующим призывом: «Когда плотины в строй заступят, жизнь райская у нас наступит. Пусть недругов успех наш бесит, мы не свернем с пути прогресса». Однако эта идея настолько разъярила офицеров-заговорщиков, что императорский совет, созданный по распоряжению высокого господина для контроля за строительством плотин, они несколькими днями позже в полном составе упрятали на решетку, заявив, что в результате коррупция только усилилась бы, а народ обрекли бы на еще больший голод. Но я всегда считал, что поступок упомянутых офицеров должен был доставить нашему господину неприятность личного характера; поскольку он, чувствуя, что годы все сильнее гнетут его, хотел оставить после себя внушительный монумент, вызывающий всеобщее восхищение, так, чтобы там, в далеком будущем, каждый, кому довелось бы добраться до императорских плотин, мог воскликнуть: смотрите-ка, только император способен был возвести такие диковины, целые горы посреди реки! А если бы, наоборот, он внял шепоту и ропоту недовольных, полагавших, что лучше накормить голодных, нежели возводить плотины, те, хотя и насытившись, все равно когда-нибудь умерли бы, не оставив никакой памяти ни о самих себе, ни о нашем господине.