Париж
Париж
Году в 1910-м на выставке с небывалым названием «Голубая роза» (возмутившим многих) или на очередной «Золотого Руна» я увидела картину французского художника Ван-Донгена[15], о котором никогда не слыхала. Картина меня поразила необычайностью композиции, откровенным сочетанием красок. Все остальное на выставке вдруг исчезло для меня – как будто пустые стены. Я видела изображенную, вкомпонованную в прямоугольник холста женщину с головой, повернутой в профиль, с огромным, обведенным черной чертой египетским глазом, дальше – шея, плечо и из чего-то пламенеющего оранжево-желтого (может, это задранная причудливо юбка) нога в оранжевом чулке, видная от выше колена и до икры.
1911 год – август. Осуществилась моя заветная мечта – я в Париже и буду здесь учиться живописи. Мне семнадцать лет. Родители и я ходим в районе Монпарнаса, где мне еще в Москве советовали обосноваться (самые лучшие школы в то время были уже не на Монмартре, а здесь, на Монпарнасе). Случайно вижу наклеенное у ворот дома (против вокзала Монпарнас) большое объявление:
АКАДЕМИЯ ВИТТИ
Живопись – преподаватель Ван-Донген
Рисунок – преподаватель Англада[16]
Вход под воротами, 5-й этаж. Мастерская.
Конечно, мы сейчас же вошли под ворота и совершили восхождение на мансарду по очень грязной лестнице. Долго звонили, стучали. За дверью слышались проклятия на итальянском языке. Дверь открыла фурия – заспанная, простоволосая, старавшаяся полами халата прикрыть далеко не девственную наготу.
Я спросила, можем ли мы видеть мадам Витти. «Это я», – не без достоинства сказала она и пригласила идти за ней. Через мрак, вонь и грязь попадаем в помещение с полусломанным диваном – из дыр обивки торчат пружины. Перед нами типичная тучная, не первой молодости итальянка, собирает свои массивные черные волосы в пучок и делает нам лицеприятную улыбку. Французский язык я знала лучше итальянского, и разговор шел по-французски. Я ей сообщила цель нашего визита и спросила, начались ли уже занятия.
О боги! Какая жестикуляция, какие позы, какие вздохи и закатывания глаз к черному от грязи потолку, чтобы сказать, что академия еще не открылась, но вот-вот откроется, и много учеников из всех стран мира уже записались! Тут же она рассказала, что была раньше одной из лучших натурщиц и так прославилась своим великолепным телом, что один американский художник увез ее с собой в Америку, где писал картину из времени Древнего Рима и… «мы получили золотую медаль! Теперь уже не то! Вот мне и посоветовали устроить академию живописи со знаменитыми преподавателями». Она открыла дверь в очень большую мастерскую с верхним светом, но стекла были настолько грязны, что света почти не пропускали. Правда, были еще четыре обычных окна, распахнутых настежь – на площадь вокзала.
Моя мать оглядывалась вокруг с явной брезгливостью. Мадам Витти заметила это и, призывая мадонну и умерших отца и мать в свидетели, клялась, что завтра начнется ремонт, все будет «шикарно» и через неделю начнет функционировать «академия» – во всяком случае, ее живописное отделение. Плату она назвала довольно большую. А мне ведь грязь – не грязь, был бы Ван-Донген!
Надо было заняться тем, где я буду жить и питаться, когда останусь одна. А пока мы жили в гостинице. Я разговорилась с кем-то в кафе – нам посоветовали пойти в пансион мадам Бадюэль. «Вероятно, это будет то, что вам надо», – сказали наши «общестоликовые» незнакомцы и дали адрес.
Пансион – на тихой улочке Бертоле. Близко от бульвара Монпарнас, минут двадцать ходьбы от «Академии Витти», недалеко от Люксембургского музея и сада, от Обсерватории и Мануфактуры гобеленов. Словом – средоточие культурной жизни. «Вот и отлично! – сказали родители. – Нам меньше волнений!»
Отправились в пансион. Улочка захолустная. Дом очень старый, четырехэтажный, узенький. Мадам Бадюэль – крошечная старая женщина. Вид ее напоминал наших школьных классных дам. В пенсне на тоненьком шнурочке, некрасивая, но очень приветливая, с прелестной улыбкой и скорбными глазами и бровями. Она нас приняла в гостиной, сказав, что сама ведет хозяйство, и показала свои владения. В каждом этаже направо и налево от деревянной, пронзающей дом насквозь винтовой крутой лесенки – коридоры, в которые выходят двери маленьких комнат. Мы выбрали в третьем этаже комнату с балкончиком на улицу. В комнате «довесок» – закуток с окном, там умывальник и шкафчик для одежды.
В первом этаже – гостиная и рядом узкая, длинная столовая (чтобы попасть на свое место за столом, надо протискиваться по стенке). Мы договорились: через неделю я перееду.
Близился день расставания с родителями – они уезжали в Москву. И хотя я была целеустремленной в живопись эгоисткой, но сердце щемило при мысли о разлуке. Да и чуть-чуть страшновато – Париж такой огромный. Я потом поняла, что в Париже можно жить уютно и не чувствовать ни одиночества, ни что ты на чужбине. Вроде как в Италии: так много человеческих доброжелательных взглядов, что кажется – случись что, и тебе сразу помогут.
Родители уехали – при расставании всплакнули. Накануне я перебралась в пансион. «Академия Витти» еще не открылась. Буду пока ходить просвещаться искусством в музеи и на вечерние наброски в «Гранд шомьер» (кто только из художников, бывавших в Париже, там не рисовал!). Внесешь пятьдесят сантимов – и рисуй хоть все два часа: модель меняет позы каждые пять – десять минут.
О том, что и как в пансионе мадам Бадюэль, меня сразу осведомила разговорчивая уборщица: «Мадам уже давно вдова. Конечно, мадам трудно, но у нее друзья – господин Марсель Кашен и другие, да она и сама депутат района».
Много любопытного я наблюдала, живя там. По вечерам, после ужина (первое время я вечером не уходила), приходили «друзья дома» и бывали жаркие политические споры. Я, в таких делах ничего не понимавшая тогда, узнала, что существуют и бывают здесь бонапартисты, роялисты и коммунисты. Один бонапартист, очень тощий и грязный, приходил всегда с удочкой и банкой червей с рыбалки. Удочку он не выпускал из рук, пальцы почти все перевязаны грязнейшими бинтами:
– Опять засадил сегодня два крючка в пальцы! Не успевают заживать!
Мадам, ласково посмеиваясь, спрашивает:
– А где же рыба? Опять, как всегда, сорвалась?
Обед в пансионе ровно в два часа. Ужин в половине восьмого. Если опоздаешь, пищу мадам Бадюэль не разогревает. Об этом все были предупреждены. В смысле еды – маловато и однообразно. Какие-то злоязычные жильцы шипели: «Опять так называемый кролик с фасолью, говорили бы прямо – кошка! Вчера я исследовала ногу – ну конечно кот!»
Единственный конфликт произошел у меня с мадам Бадюэль из-за выставки Ван-Донгена, которая открылась в октябре у Бернхейма-младшего. На выставке я задержалась – пришла к концу обеда. Все еще сидели за столом, но мадам на меня строго посмотрела. Я извинилась и сказала:
– Вы сами бы опоздали, если бы были на этой выставке, – и я передала ей каталог с несколькими репродукциями картин, фотографией Ван-Донгена и его вступительной статейкой – очень смешной, как мне казалось.
И вдруг, начав читать, мадам с отвращением швырнула каталог на пол, закричав:
– Вот где ему место! Бесстыдник и негодяй!
Я растерялась, бросилась поднимать каталог и взывала ко всем сидящим:
– Но ведь это настоящее, большое искусство, и я горжусь, что он будет моим учителем!
Книжка шла по рукам сидящих, а мадам кричала, что пусть он меня и кормит и поит – она меня держать в пансионе не хочет. Я просила ее не волноваться и обещала больше на такие выставки не ходить и, приврав, сказала:
– Может, я и учиться у него не буду.
Мадам успокоилась. Мы помирились, и я до весны прожила у нее, но часто про себя смеялась, вспоминая то место статьи Ван-Донгена, где он задает вопрос: «Что сталось бы с моралью и понятием приличного и неприличного, если бы всеблагая природа создала нас так, что на месте носа у нас был бы другой орган?»
У Бернхейма была и первая выставка итальянских художников-футуристов Боциони, Северини и Карра[17]. Одна из картин была огромной и изображала бегущих лошадей – бесконечное количество лошадиных ног, которые переплетались, расплывались и опять возникали, – движение-то уж безусловно было передано. Вообще выставки очень пополняли мое художественное образование. Еще бы! Такие художники, как Утрилло, Пикассо, Леже, Дерен, Вламинк, Руссо, Модильяни, Руо, Марке! И до сих пор они остались для меня богами и пророками живописи.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.