Глава 2. У ИСТОКОВ «ХОЛОДНОЙ ВОЙНЫ»
Глава 2. У ИСТОКОВ «ХОЛОДНОЙ ВОЙНЫ»
На протяжении всех десятилетий «холодной войны» между Западом и Востоком шли споры относительно того, как и когда она началась, кто развязал ее и кто, стало быть, несет ответственность за ее последствия. И после того как «холодная война», казалось бы, ушла в прошлое, споры эти не прекратились. Ничего удивительного в этом, думается, нет. Без правильных и честных ответов на вопросы, как и почему началась «холодная война», кто и в какой мере повинен в этом, невозможно по-настоящему, «по-правильному» покончить с ней, расчистить путь для новых международных отношений.
Ведь даже в случае с «горячей» войной, когда абсолютно ясно, кто сделал первый выстрел (попытки закамуфлировать это провокациями не выдерживают испытания временем), то есть кто своим односторонним актом начал войну, ее течение и окончание всегда являются делом двух сторон. С «холодной войной», когда такой ясности нет, для ее окончания тем более было важно понимание всеми участниками причин и обстоятельств начала и течения этой войны, ибо иначе невозможно устранение самих причин, а следовательно, нет гарантий, что она не возобновится. Одно дело, если обе стороны, сознавая свою долю ответственности за «холодную войну», проходят свою часть пути для ее прекращения. И совсем другое, если одна из сторон считает, что вся вина лежит на другой стороне и только та, другая, должна сделать все для ее прекращения, в то время как первая ничего делать не обязана. При таком подходе вряд ли можно рассчитывать, что «холодная война» окончательно и бесповоротно уйдет в прошлое.
Конечно, с конъюнктурно-политической точки зрения могло показаться соблазнительным поступить так, как предлагал американский историк Джон Геддис: давайте считать, говорил он, что ни та ни другая сторона не желала «холодной войны», а на деле и США и СССР просто заботились о своей безопасности, но, дескать, «трагедия заключалась в том, что добивались они своей цели в одностороннем порядке вместо того, чтобы действовать сообща». Другими словами, предлагалось закрыть вопрос о происхождении «холодной войны» совместной констатацией того, что все мы, мол, просто оказались «без вины виноватыми».
Но предлагавшаяся Геддисом формула не снимала все тот же главный вопрос: а почему, собственно, по окончании Второй мировой войны, в которой СССР и США были союзниками, они не смогли действовать сообща в интересах сохранения мира, что помешало им поступать именно таким образом?
Отнюдь не претендуя на внесение полной ясности в эту и другие проблемы, хотел бы поделиться некоторыми размышлениями о начальном периоде «холодной войны», предложить свой вариант ответа на вопрос, кто здесь сказал «а», а кто «б». Это мне представляется важным, несмотря на то, что дальнейшая история «холодной войны», на мой взгляд, изобиловала опрометчивыми шагами и с той и с другой стороны.
Мои размышления основаны на ретроспективном анализе событий первоначального этапа «холодной войны», на некоторых личных воспоминаниях о том времени, а также на неформальных беседах с Громыко, имевших место чаще всего во время многократных многочасовых перелетов через Атлантический океан. Когда он сам и сопровождавшие его лица не были заняты подготовкой к переговорам с США в полете туда или подведением их итогов на пути обратно, Громыко охотно делился воспоминаниями о давно минувших днях. А память у него была отменная.
С чего началась «холодная война»?
На Западе если не общепринятой, то наиболее широко распространенной является следующая версия: начало «холодной войне» положили действия Советского Союза в 1945 году, направленные на то, чтобы «советизировать» страны Восточной Европы, используя факт нахождения там советских войск, а также подорвать демократические режимы в странах Западной Европы с помощью местных коммунистических партий. Действия же Соединенных Штатов и других западных держав были, согласно этой версии, вынужденными, ответными, имевшими целью воспрепятствовать такому обороту дел.
В этой связи небезынтересно для начала поразмышлять вот над чем. Допустим, все началось действительно с попыток Сталина насадить в странах Восточной и Центральной Европы образ жизни, подобный советскому, что было неприемлемо для Запада и вызвало соответствующую реакцию с его стороны. Но в этом случае историки, видимо, не могут не задаться вопросом: а как и почему советские войска оказались в этих странах?
Впервые на эту мысль меня навело следующее высказывание американского историка Фредерика Шумана в его лекции, прочитанной в Университете штата Луизиана в марте 1961 года: «Холодная война», как мы ее знаем на протяжении дюжины или больше лет, проистекает – верьте этому или нет – из разности ответов Советского Союза и западных демократий на общий вызов, брошенный фашизмом в 30-е годы». Поначалу это высказывание кажется не очень понятным, но если вдуматься в него, то трудно не согласиться с ходом мыслей американского историка.
Ответ на вопрос, почему положение в Европе к концу войны сложилось именно таким образом, лежит, по мнению Шумана, в «мюнхенском мире» 1938 года, заключением которого западные державы предали Чехословакию и, по существу, предоставили Гитлеру полную свободу действий в Восточной Европе и на Балканах с довольно очевидной надеждой на то, что он нападет на Советский Союз и оставит западные демократии в покое. «Мюнхен», с точки зрения Шумана, на деле означал, что западные демократии в ошибочном стремлении к миру для себя жертвовали Восточной Европой, закрывая глаза на то, что она или попадет под нацистский контроль, или будет разделена между Германией и Советским Союзом, или, возможно, попадет под русский контроль, если попытки Гитлера покорить Россию провалятся, как оно и случилось. К тому же, говорил Шуман, затяжка с открытием западными державами эффективного второго фронта против Германии в Европе до середины 1944 года обусловила продвижение советских войск на Запад дальше, чем это случилось бы при более раннем открытии второго фронта.
На решающее значение этого последнего фактора указывал и один из первых теоретиков, а затем критиков «холодной войны», видный американский дипломат и историк Джордж Кеннан. Отмечая ошибочность утверждений, будто положение, сложившееся в Восточной Европе после окончания войны, явилось результатом ялтинских соглашений, Кеннан писал, что единственно возможным путем предотвратить такое положение было бы со стороны западных правительств «создание успешного второго фронта в Европе в значительно более ранние сроки, обеспечив тем самым, чтобы советские и союзные армии встретились дальше на Востоке, чем произошло на самом деле».
Более того, Кеннан вполне резонно, на мой взгляд, усматривал и политическую взаимосвязь между невыполнением первоначального обещания США и Великобритании открыть второй фронт в Европе в 1942 году и послевоенным положением в Восточной Европе. «Когда было окончательно признано невозможным, – писал Кеннан, – открыть второй фронт в сколько-нибудь ранние сроки, союзникам пришлось сидеть сложа руки на европейском театре месяц за месяцем, в то время как русские принимали на себя все удары гитлеровской военной машины. Это вызывало у западных государственных деятелей – что, я думаю, было и неизбежным – глубокое чувство вины и неадекватности своих усилий». Именно это, по мнению Кеннана, в сочетании с опасениями, что в таких условиях Сталин мог пойти на сепаратный мир с немцами, позволив им повернуть свои армии против западных держав, заставляло английских и американских руководителей «придерживаться довольно сочувственного и поощрительного отношения к послевоенным устремлениям Советского Союза». А эти его устремления – оказывать решающее влияние на положение в Восточной Европе и на Балканах – отнюдь не были новостью для Лондона и Вашингтона. Сталин вполне ясно изложил их британскому министру иностранных дел Энтони Идену еще в конце 1941 года во время визита последнего в Москву.
Примечательно, что, рассматривая этот вопрос в более широких исторических рамках, Кеннан подобно Шуману пришел к выводу, что среди причин сложившейся в Европе послевоенной ситуации следует признать «долю ответственности, которую несут сами западные демократии за подъем нацизма в первую очередь».
Итак, если исходить из западной же версии о том, что «холодная война» началась из-за того, что СССР использовал пребывание своих войск в странах Восточной Европы для «советизации» последних, то получается, что фактически сами западные державы и повинны в том, что советские войска оказались в этих странах.
Правда, могут сказать, что, хотя Запад повинен в первопричине появления советских войск в странах Восточной и Центральной Европы («Мюнхен», «отступное» за затяжку с открытием второго фронта), Советский Союз, со своей стороны, повинен в том, что пошел дальше того, на что западные державы дали согласие, в частности в Ялте и Потсдаме относительно степени и методов проведения в жизнь советского влияния в этих странах.
Но, во-первых, как справедливо отмечали тот же Шуман и некоторые другие западные ученые, то, что впоследствии изображалось Лондоном и Вашингтоном как нарушение ялтинских и потсдамских соглашений, правильнее было бы называть нарушением англо-американской интерпретации этих соглашений, а это вовсе не обязательно означало отход Советского Союза от его собственной изначальной их интерпретации.
Во-вторых, оставляя пока в стороне действительную последовательность событий (то есть когда именно СССР перешел к «советизации» восточноевропейских стран), думается, резонно поставить вопрос так: могли ли вообще западные державы ожидать, что Советский Союз, чьи войска оказались в этих странах в силу изложенных выше обстоятельств, станет действовать как-то иначе? Разве, скажем, США повели себя не так же в тех странах, где оказались их войска? Хорошо известно, например, что послевоенная конституция Японии 1946 года писалась отнюдь не самими японцами, а в штабе генерала Макартура. Там группе американских офицеров было предписано стать на время «томасами джефферсонами» и в трехнедельный срок, ко дню рождения Джорджа Вашингтона (22 февраля), составить японскую конституцию. Затем она была передана министру иностранных дел и другим деятелям послевоенного японского правительства. Робкие попытки японцев выразить неудовольствие таким образом действий были решительно пресечены генералом Макартуром. 5 марта 1946 года он заявил о «чувстве удовлетворения, которое испытывает, провозглашая решение императора и правительства Японии предоставить японскому народу новую и просвещенную конституцию». Так что, как видим, методы, использовавшиеся Соединенными Штатами, не отличались в лучшую сторону от тех, которыми стал с определенного момента оперировать Сталин в Восточной Европе.
Таким образом, если даже, повторяю, исходить из официальной западной версии непосредственных причин и времени возникновения «холодной войны», то при объективном историческом подходе к рассмотрению этой версии оказывается, что политика самих западных держав в предвоенный период и в ходе войны во многом предопределила происшедшее после ее окончания. Следовательно, и при этой версии на западных державах лежит если не вся, то добрая половина ответственности за возникновение «холодной войны».
Между тем изложенная выше официальная версия начала «холодной войны» разделяется далеко не всеми даже на Западе. Ряд западных исследователей склонны, например считать, что первым актом «холодной войны» явилось применение Соединенными Штатами атомных бомб против Японии, имея в виду, что этот шаг был продиктован не военной необходимостью, а желанием продемонстрировать Советскому Союзу и всему миру свою преобладающую военную мощь и сделать тем самым заявку на неоспоримую решающую роль США в мировых делах после Второй мировой войны. Так, один из ведущих английских специалистов в области атомной энергии профессор П. Блэкетт, отметив отсутствие военной целесообразности в атомной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки, писал в 1949 году, что «сбрасывание атомных бомб явилось не столько последним актом Второй мировой войны, сколько первой большой операцией холодной дипломатической войны с Россией».
То, что реальной необходимости в применении атомных бомб для победы над Японией не было, явствует и из выводов, сделанных вскоре после окончания войны группой американских правительственных специалистов во главе с Полом Нитце. В подготовленном этой группой секретном обзоре говорилось: «По мнению составителей обзора, Япония капитулировала бы определенно до 31 декабря 1945 года, а по всей вероятности – до 1 ноября 1945 года, даже если бы атомные бомбы не были сброшены».
Поэтому мнение Блэкетта о том, что атомные бомбардировки Японии были первой большой операцией в «холодной войне» представляется справедливым. Но это не означает, что они были самым первым шагом в этой новой войне. В противном случае их тоже можно было бы представить как уже ответную акцию, вызванную «нехорошим поведением» Советского Союза в Европе, то есть она вписывалась бы в официальную западную версию возникновения «холодной войны» исключительно по вине Советского Союза. Именно так рассуждал бывший государственный секретарь США Джеймс Бирнс, когда в 1957 году писал, что применение атомных бомб против Японии было необходимо для того, чтобы «сделать Россию более сговорчивой в Европе».
Факты, однако, говорят о том, что в действительности первые «выстрелы» в «холодной войне» были сделаны еще раньше, практически сразу после смерти Франклина Рузвельта 12 апреля 1945 года.
Была ли «холодная война» неизбежной?
Памятуя, что история не признает сослагательного наклонения, конечно, нельзя с полной уверенностью утверждать, что, не умри Рузвельт в столь ответственный для послевоенного развития момент и останься он на посту президента США до окончания своего четвертого срока в январе 1949 года, «холодная война» не возникла бы вовсе. И тем не менее с точки зрения выяснения того, когда и как она началась, думается, имеет существенное значение то, какими виделись послевоенные отношения между США и СССР Рузвельту и какой линии он намеревался придерживаться в этом вопросе.
Прежде всего, о том, что нам известно об этом со слов самого Рузвельта. В разгар Второй мировой войны, принимая 4 октября 1943 года верительные грамоты у нового советского посла Громыко, Рузвельт в ответном слове выразил уверенность в том, что «единство цели, объединяющее наши народы и страны в войне, превратится в тесное и прочное сотрудничество вместе с другими одинаково мыслящими странами в деле создания справедливого мира». В последовавшей затем беседе с советским послом президент особо подчеркнул, что считает поддержание и развитие дружественных отношений между США и СССР абсолютно необходимыми и соответствующими интересам обеих стран. Вслед за этим, вскоре после состоявшейся в ноябре 1943 года в Тегеране встречи руководителей СССР, США и Великобритании, Рузвельт в послании Сталину от 4 декабря писал: «Я считаю, что конференция была весьма успешной, и я уверен, что она является историческим событием, подтверждающим нашу способность не только совместно вести войну, но также работать для дела грядущего мира в полнейшем согласии».
Но, может быть, подобные высказывания Рузвельта, обращенные непосредственно к советским руководителям, диктовались тактическими соображениями и не отражали его действительных взглядов? О том, что Рузвельт был искренен, свидетельствуют, в частности, сохранившиеся не предназначавшиеся для чужих глаз личные заметки президента, датированные 8 марта 1944 года: «Начиная с последней встречи в Тегеране мы работаем в действительно хорошей кооперации с русскими. И я считаю, что русские вполне дружественны; они не пытаются поглотить всю остальную Европу или мир».
Имеются и другие авторитетные свидетельства искренней уверенности Рузвельта в необходимости и возможности поддержания дружественных отношений между США и СССР после окончания войны. Так, его ближайший сподвижник Гарри Гопкинс говорил после Ялтинской конференции составителю речей президента Р. Шервуду: «Русские доказали, что они могут быть разумными и дальновидными, и ни у президента, ни у кого-либо из нас не было ни малейшего сомнения в том, что мы можем жить в мире с ними и сотрудничать так долго, как только можно себе представить». То, что Рузвельт мыслил при этом категориями неопределенно длительной перспективы, подтверждает и другой хорошо знавший его человек – заместитель государственного секретаря США в годы войны Самнэр Уэллес. По его словам, Рузвельт «считал необходимым, чтобы оба правительства (США и СССР) осознали, что в области международных отношений взятые ими курсы могут всегда быть параллельными, а не антагонистическими». Из свидетельств того же Уэллеса видно, что Рузвельт руководствовался при этом не просто благородной, но абстрактной мыслью о «вечном мире», а интересами безопасности Соединенных Штатов, ибо он «понимал, что любая сторона (США или СССР) сможет обеспечить свою безопасность, только сотрудничая с другой стороной».
Иногда, правда, приходилось встречаться с такими суждениями некоторых американских историков, что не следует, мол, полностью полагаться на подобные свидетельства таких деятелей, как Гопкинс и Уэллес, так как они, будучи сами сторонниками послевоенного сотрудничества с Советским Союзом, могли в воспоминаниях вкладывать в уста Рузвельта во многом свои собственные мысли. Но вот свидетельство Р. Мэрфи – деятеля совсем иной политической окраски, никогда не питавшего симпатий к СССР. Вспоминая о наказах, которые ему давал незадолго до смерти Рузвельт при назначении его политическим советником американской военной администрации в Германии, Мэрфи писал: «Он требовал от меня помнить, что нашей первостепенной послевоенной целью будет советско-американское сотрудничество, без которого сохранить мир во всем мире было бы невозможно, и что Германия будет подходящей базой для такого сотрудничества».
Известно и то, что Рузвельт не ограничивался общими высказываниями насчет важности советско-американского сотрудничества после войны, но много внимания уделял разработке планов создания совместными с СССР усилиями эффективной международной организации, в рамках которой практически осуществлялось бы такое сотрудничество. Уэллес писал: «Он заявил мне: «У нас не будет сильной международной организации до тех пор, пока мы не сможем найти путь, посредством которого Советский Союз и Соединенные Штаты сотрудничали бы вместе для укрепления этой организации в течение многих лет». Это было для него ключевой проблемой».
Итак, на мой взгляд, есть все основания утверждать: да, Рузвельт не только считал необходимым и желательным, но и был уверен в возможности неограниченного во времени послевоенного сотрудничества США и СССР в интересах обоих государств и всего мира. Размышляя над этим, я не раз задавался вопросом: на чем, собственно, основывалась такая его уверенность? Определенным ответом, думается, могут служить следующие соображения, относящиеся еще к 1943–1944 годам.
В журнале «Форчун», издающемся в США для деловых людей и отличающемся аналитическим, непропагандистским подходом к рассматриваемым проблемам, в специальном приложении к номеру за апрель 1943 года, озаглавленном «Соединенные Штаты в новом мире», можно прочитать: «Россия предпочтет мир в Европе ее коммунизации. Аргументы в пользу этого предположения состоят в том, что Троцкий мертв, Россия после войны будет слишком слаба для агрессии в Европе, даже для идеологической. Сутью сталинизма является использование коммунизма в качестве инструмента русской национальной внешней политики, а Россия как государство, хотя она постепенно расширялась на протяжении веков, нуждается не столько в новых землях, сколько в безопасности на границах. Если такая безопасность будет ей обеспечена (выделено мною. – Г. К.), она скорее всего сосредоточит свое внимание на развитии своих огромных внутренних ресурсов». Примечательна, по-моему, такая деталь – этот вывод был сделан журналом «Форчун» еще до роспуска Коминтерна, о чем было объявлено 15 мая 1943 года.
О том, что в данном случае «Форчун» выражал мнение, совпадавшее с мнением Рузвельта и его окружения, свидетельствует аналогичное по смыслу высказывание Уэллеса, относящееся к 1944 году: «Нынешнее советское правительство дало ясно понять, что оно отказалось, по крайней мере временно, от идеи мировой революции…По окончании войны главные усилия советского правительства, несомненно, на протяжении многих лет будут направлены на восстановление и реконструкцию разрушенных городов и территорий, индустриализацию и подъем жизненного уровня населения». Фактически этот же вывод подтвержден и в секретном аналитическом документе «Возможности и намерения СССР в послевоенный период», подготовленном Объединенным комитетом начальников штабов США в январе 1945 года. В нем на основе обстоятельного и всестороннего анализа этой проблемы делалось заключение, что Советский Союз будет отдавать приоритет восстановлению экономики и ограничится «классической моделью» создания «пояса безопасности» вдоль своей границы.
Закономерен, однако, вопрос: не были ли все эти прогнозы американской стороны ошибочными, насколько они соответствовали намерениям Советского Союза в лице Сталина?
Имеется достаточно оснований полагать, что в те годы, когда делались эти прогнозы (1943–1944 гг. и начало 1945 г.), а также в течение еще определенного времени, о чем речь ниже, они соответствовали послевоенным намерениям советского руководства. Это подтверждается анализом не только того, что говорилось Сталиным публично, при личных встречах с американскими и английскими руководителями и в переписке с ними, но, главное, и того, что делалось Советским Союзом в ту пору и что говорилось Сталиным за закрытыми дверями, «для внутреннего пользования».
Одним из главных свидетельств правильности приведенных выше американских оценок намерений Сталина в послевоенный период с моей точки зрения может служить роспуск Коминтерна не в 1941 или 1942 годах, когда это можно было бы объяснить чисто тактическими соображениями, «заигрыванием» с западными союзниками ради скорейшего открытия второго фронта, а уже после того, как в ходе войны ясно обозначился перелом в пользу СССР и в целом антигитлеровской коалиции.
Другим весомым доказательством того, что Сталин взял курс на послевоенное сотрудничество в первую очередь с США и вообще с Западом, служит то значение, которое он, как и Рузвельт, придавал созданию совместными усилиями эффективной международной организации с широкими полномочиями по пресечению агрессии и поддержанию мира. Зачем нужно было Сталину так упорно отстаивать свои позиции в отношении целей и принципов деятельности Организации Объединенных Наций, которые мы и сегодня признаем воплощением мудрости ее создателей, если бы он заранее исходил из неизбежности развала после войны антигитлеровской коалиции?
А воспоминания Громыко, написанные и ненаписанные, однозначно говорят о том, что советское руководство и лично Сталин действительно придавали этим вопросам исключительное значение. Я специально интересовался этим у Громыко, и он подробно рассказывал, какие строгие и вместе с тем конструктивные наказы давал Хозяин ему в 1944 году перед конференцией в Думбартон-Оксе, где вырабатывался Устав ООН. Исходя из этого, а также из других моментов, обсуждавшихся в связи с подготовкой и ходом Ялтинской конференции, у Громыко, по его словам, сложилось твердое убеждение, что Сталин в ту пору был определенно настроен на длительное послевоенное сотрудничество с Западом, и прежде всего с США. В частности, когда в советском руководстве обсуждалась позиция СССР относительно местонахождения штаб-квартиры ООН, Сталин, высказавшись за ее пребывание в США, а не в Европе, аргументировал это целесообразностью активного участия США в мировых делах и нежелательностью повторения в этом отношении истории с Лигой Наций, к созданию которой США приложили свою руку, а затем остались вне этой организации.
Кстати, все это совпадает во многом с впечатлениями, которые вынес из бесед со Сталиным Иден. Как он рассказывал Гопкинсу, по его мнению, у Сталина было два разных плана на послевоенный период: один их них, более предпочтительный для СССР, основывался на предположении, что США и Великобритания будут продолжать сотрудничать с Советским Союзом, а второй – на предположении, что США после окончания войны отойдут от европейских дел. Предпочтительность для Сталины первого варианта Иден усматривал в том, что сам Сталин «не был готов к последствиям установления Россией контроля над европейскими делами».
То, что до определенного момента, наступившего уже после смены президента США, Сталин исходил из предпочтительности сохранения после окончания войны отношений сотрудничества с западными державами, подтверждается практическими действиями СССР в восточноевропейских странах по мере их освобождения советскими войсками. Хотя Москвой, конечно, предпринимались шаги по установлению в них режимов, которые были бы дружественными по отношению к СССР (о чем Сталин, как мы помним, заранее предупреждал союзников), но, вопреки сформировавшемуся впоследствии стереотипному представлению, никакой торопливости в «советизации» этих стран первоначально не проявлялось. Скажем, выборы, состоявшиеся в 1945 году в Болгарии и Венгрии – в условиях пребывания и там, и там советских войск, – принесли успех силам противоположной политической ориентации.
Показательно в этой связи, что, как справедливо отмечает Шервуд, говоря о развитии событий в освобожденных странах и на Востоке, и на Западе Европы в конце 1944 – начале 1945 года, «первые признаки трещины в это время появились не между СССР и западными державами, а между Великобританией и США, и главными спорными пунктами были, как ни иронично это звучит, принципы самой Атлантической хартии».
Речь шла о политических кризисах, возникших в конце 1944 года в Бельгии, Италии и Греции. В этих странах, где в то время находились преимущественно британские войска, англичане, по признанию Шервуда, оказывали всемерную поддержку более консервативным силам «в противовес либералам или левым, которые активнее всех боролись с немцами и фашистами». А это было негативно воспринято американской общественностью, в результате чего возникли трения и между руководителями этих стран. Как видим, водораздел первоначально проходил отнюдь не там и не по той линии, где он прошел позднее.
Не просто любопытны, но и, как мне представляется, существенно важны в этом плане воспоминания Элеоноры Рузвельт. В разговоре с супругом она однажды заметила, что для Уинстона Черчилля послевоенное время, видимо, будет более трудное, чем довоенное, и Рузвельт сказал: «Ты права. Это будет труднее для Уинстона, и я уверен, что в некотором роде г-на Сталина после войны будет легче побудить понять некоторые вещи». И дальше Элеонора добавляет от себя: «Он чувствовал, что мир идет к тому, чтобы быть значительно более социалистичным после войны, и г-ну Черчиллю, наверное, будет очень трудно приспособиться к новым условиям».
Это, конечно, не означает, что Франклину и Эдеоноре Рузвельт мир виделся все более социалистичным по образцу советской модели социализма. Наверняка нет. Но приведенный выше обмен репликами между ними подтверждает, что расхождения, возникавшие на том этапе как между СССР и западными союзниками, так и между самими западными союзниками, определялись скорее политическими интересами и взглядами, а не принадлежностью к той или иной социально-экономической системе. Следовательно, они не были непримиримыми. Решающее значение, очевидно, имела готовность сторон строить отношения друг с другом на равных, учитывать законные интересы друг друга, искать взаимоприемлемые компромиссы.
Понимание этого, судя по всему, было присуще Рузвельту, что придавало еще большую реалистичность его уверенности в возможности хороших отношений с СССР после войны. «Курс Франклина Рузвельта, – писал Ф. Шуман, – состоял в том, чтобы относиться к Советскому Союзу как к равному, сводить до минимума трения и регулировать расхождения путем обсуждения и компромисса». Ключевым, принципиально важным здесь представляется констатация готовности Рузвельта при всех мировоззренческих, социально-экономических и политических различиях между США и СССР строить отношения с ним на равных. Из этой посылки вытекает остальное – не заострять, а, наоборот, сглаживать возникающие трения и устранять расхождения путем поиска приемлемых для обеих сторон решений.
Опять-таки может возникнуть вопрос, не приписывает ли Шуман Рузвельту больше, чем было на самом деле, есть ли другие доказательства того, что Рузвельт считал возможным и необходимым вести дела со Сталиным, с Советским Союзом на основе равенства? Да, такие доказательства есть. Обратимся в этой связи к двум на первый взгляд не связанным между собой эпизодам из опубликованных воспоминаний Громыко.
Первый касается его беседы с президентом Рузвельтом в конце сентября 1944 года, когда переговоры на конференции в Думбартон-Оксе (проходившей с 21 августа по 7 октября 1944 года) зашли в тупик из-за несогласия американской и английской делегаций включить в Устав ООН принцип единогласия постоянных членов Совета Безопасности при принятии им важных решений. Из этой беседы Громыко сделал вывод, что у Рузвельта наметился отход от прежней отрицательной позиции в этом вопросе; он внимательно выслушивал аргументы в пользу указанного принципа, взвешивал их, размышляя вслух. И действительно, несколько позднее, уже в Ялте, Рузвельт, а вслед за ним и Черчилль дали согласие на принцип единогласия. Кстати, в последующем, когда соотношение сил в ООН изменится, США сами не раз будут использовать право вето.
Второй эпизод касается беседы Громыко с фельдмаршалом Я. Смэтсом, руководителем Южно-Африканского союза, состоявшейся в ходе конференции в Сан-Франциско, где принимался Устав ООН. Суть ее заключалась в том, что Смэтс пытался убедить Громыко в необходимости упомянуть в Уставе Бога как высшего судью, которого должны бояться и люди, и государства. Однако, выслушав доводы против этого, поскольку затрагивалась идеологическая сфера, между тем как ООН призвана служить общим идеалам объединяемых ею государств вне зависимости от идеологических и иных различий, Смэтс вынужден был признать, что в контраргументации Громыко есть здравый смысл, и не стал настаивать на своем предложении. Но Громыко, рассказывая об этом любопытном разговоре со старым фельдмаршалом, не знал, что здравомыслие Смэтса проявилось еще раньше, в не менее важном вопросе: именно он, оказывается, сыграл положительную роль в том, что Рузвельт и Черчилль одобрили принцип единогласия постоянных членов Совета Безопасности ООН, в основе которого лежала идея равенства великих держав, включая Советский Союз.
Из опубликованных впоследствии мемуаров Черчилля стало известно, что, когда в сентябре 1944 года в Думбартон-Оксе переговоры зашли в тупик, он получил телеграмму от Смэтса. В ней последний, обстоятельно рассмотрев сложившуюся ситуацию, писал следующее: «Советский подход (относительно принципа единогласия. – Г. К.) вначале поразил меня как абсурдный, и я счел, что другие великие державы не должны уступать его [СССР] требованию, которое, по всей вероятности, будет отвергнуто также малыми государствами. Но, поразмыслив как следует, я склонен считать по-другому. Я думаю, Молотов искренен в изложении советского подхода, и Кадоган и Кларк Керр правильно полагают, что здесь вовлечены честь и положение России среди ее союзников. Она хочет понять, доверяют ли ей и относятся ли к ней как к равной или же она все еще остается парией и изгоем». Проанализировав далее опасность разногласий между союзниками после войны, Смэтс пришел к выводу, что если их пути разойдутся, то им не удастся создать эффективную международную организацию. Поэтому он рекомендовал Черчиллю поддержать принцип единогласия великих держав, руководствуясь «здравым смыслом и соображениями безопасности».
Из мемуаров же Черчилля известно, что он переслал телеграмму Смэтса американскому президенту, и изложенные в ней взгляды произвели большое впечатление на Рузвельта, который 28 сентября 1944 года телеграфировал Черчиллю: «Я с большим интересом прочел присланную Вами телеграмму от фельдмаршала Смэтса, и я думаю, мы все согласны с ним в том, что касается необходимости относиться к СССР как полноправному и равному члену любой организации великих держав, создаваемой с целью предотвращения международной войны».
Таков был подход Рузвельта к отношениям с Советским Союзом. На этих позициях он оставался до последних дней своей жизни. Это видно и из его переписки с Черчиллем, не предназначавшейся для чужих глаз. Известно, в частности, что в телеграмме Черчиллю, написанной им буквально за час до кончины, Рузвельт в связи с предстоявшим выступлением британского премьера, касавшимся позиции Советского Союза в польском вопросе, недвусмысленно высказался за сохранение «твердых, но дружественных отношений с русскими». «Я бы, – писал он, – насколько возможно, свел до минимума советскую проблему, потому что отдельные вопросы, связанные с ней, возникают в той или иной форме ежедневно и, по-видимому, большинство из них разрешается».
Таким образом, позиция Рузвельта была однозначной и определенной: он считал необходимым и возможным послевоенное сотрудничество с СССР именно на основе равенства и поиска взаимоприемлемых решений, в том числе в самом трудном на тот момент польском вопросе.
Но вот не стало Рузвельта
Уже через 48 часов после смерти Рузвельта новый президент США Гарри Трумэн в качестве своей первой внешнеполитической акции обратился к британскому премьеру с предложением направить Сталину совместное послание с ультимативным по существу требованием согласиться с западными условиями решения польского вопроса. Здесь показательны как характер предлагавшегося демарша, так и само предложение о совместном с Черчиллем послании, ибо известно, что Рузвельт всячески избегал каких-либо совместных американо-английских акций в отношениях с СССР, к чему периодически Черчилль пытался склонить его. И дело, как видно, не просто в деликатности по отношению к Сталину. Как явствует из сделанной тогдашним морским министром США Дж. Форрестолом записи в его дневнике за март 1945 года, Рузвельт высказывал опасения, что «англичане очень хотели бы, чтобы Соединенные Штаты в любое время начали войну против России, и, по его мнению, следовать британским планам – значит идти к этой цели».
Черчилль, конечно, с радостью дал согласие на предложение Трумэна, а в телеграмме Идену, находившемуся в те дни в Вашингтоне, написал: «Добиваясь, как я это делаю, прочной дружбы с русским народом, я вместе с тем уверен, что она может основываться только на признании русскими англо-американской силы. Я с удовольствием отмечаю, что новый президент не позволит Советам запугать себя».
За этим первым шагом Трумэна, означавшим поворот США от сотрудничества с СССР к конфронтации с ним, вскоре последовали другие. Громыко в воспоминаниях рассказывает о конфронтационной манере, в которой Трумэн провел беседу с Молотовым, остановившимся в Вашингтоне по пути в Сан-Франциско на конференцию по учреждению ООН. Трумэн не только не проявил готовности продвинуться вперед в согласовании оставшихся после Ялты некоторых конкретных вопросов, касающихся функций Совета Безопасности и Генеральной Ассамблеи ООН, но и дал понять, что он не вполне доволен ялтинскими решениями по принципам деятельности ООН; это затем проявилось и в линии поведения американской делегации в Сан-Франциско.
Беседа Трумэна с Молотовым проходила 23 апреля 1945 года, то есть через 10 дней после смерти Рузвельта. На состоявшемся накануне в Белом доме совещании, как зафиксировал в дневнике Форрестол, президент, проинформировав членов кабинета о предстоявшей беседе, заявил, что он «намерен осуществить свои планы на конференции в Сан-Франциско, и если русские не пожелают присоединиться к нам, то пусть убираются к черту».
Вот так от линии Рузвельта на поддержание отношений с СССР как с равным, на поиски взаимоприемлемых решений произошел поворот на 180° – «соглашайтесь с нами или идите к черту». Это были не просто слова, это была иная психологическая установка, иная политика, которая вскоре получила фактически официальное наименование политики «с позиции силы».
На мой взгляд, заслуживает быть особо отмеченным тот факт, что отход Трумэна от курса Рузвельта в отношениях с СССР проявился еще до того, как Трумэну стало известно о проводившихся в США работах по созданию атомной бомбы. Находясь в должности вице-президента, он не был посвящен в этот секрет, и впервые ему доложили об этом проекте 25 апреля 1945 года, то есть уже после упомянутого совещания в Белом доме 22 апреля и после его беседы с Молотовым 23 апреля. В этом отношении в книге воспоминаний Громыко допущена неточность, когда он объяснял задиристость Трумэна в беседе с Молотовым прежде всего скорой перспективой обладания Америкой новым грозным оружием.
Как мы видим, на деле было не так, и это, по-моему, ясно говорит о том, что Трумэн в принципе – и без атомной бомбы – был деятелем совершенно другого склада и калибра, нежели Рузвельт, и уровень его мышления после того, как он стал президентом, мало изменился. Мы уже отмечали, что, еще будучи сенатором, на следующий день после нападения Германии на СССР Трумэн заявил: «Если мы увидим, что Германия выигрывает войну, нам следует помогать России, а если будет выигрывать Россия, нам следует помогать Германии, и пусть они убивают как можно больше».
Кстати, я интересовался у Громыко, не было ли у советского руководства предубеждения против Трумэна, когда он стал президентом, в связи с упомянутым его заявлением в июне 1941 года. По словам Громыко, об этом заявлении Трумэна вспомнили, конечно, в советском посольстве в Вашингтоне в 1944 году, когда Рузвельт остановил свой выбор на нем в качестве кандидата на пост вице-президента. Но тогда было понятно, что выбор Рузвельта определялся исключительно внутриполитическими соображениями, и поскольку вице-президент в США в те времена не имел касательства к внешней политике, то особого беспокойства этот факт в Москве не вызывал. Когда же Трумэн стал президентом, отношение к нему советского руководства определялось тем, какую линию он стал проводить в отношении СССР, а не воспоминаниями о его заявлении в 1941 году.
Но если Трумэн с первых шагов, еще ничего не зная об атомной бомбе, повел себя столь вызывающе по отношению к Советскому Союзу, то нетрудно представить себе, насколько он воодушевился, узнав о перспективе обладания Соединенными Штатами атомным оружием, а тем более когда это стало реальностью. Какими категориями он мыслил в этой связи, можно судить, в частности, по его словам, сказанным им дочери, сопровождавшей его в Потсдам, в канун намеченного на 16 июля 1945 года первого испытательного взрыва атомной бомбы: «Если она взорвется, а я думаю, что это случится, у меня будет управа на этих [русских] парней». И с того момента, как он получил 17 июля сообщение о том, что «дитя благополучно родилось» (условная фраза, означавшая успешное испытание первой атомной бомбы), Трумэн бесповоротно встал на путь использования атомного оружия в качестве главного козыря американской дипломатии, что стало основным генератором «холодной войны».
Был ли возможен иной путь?
Думается, да. Но Трумэн сознательно отверг его. О том, каким мог бы быть этот другой путь и почему США не пошли по нему, лучше всего свидетельствует судьба «меморандума Стимсона». Речь идет о секретной докладной записке, которую Генри Стимсон, военный министр США в годы Второй мировой войны, представил президенту Трумэну 11 сентября 1945 года, то есть примерно через месяц после того как были сброшены атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки. Этот документ, мне кажется, заслуживает того, чтобы привести его полностью.
«Президенту, Белый дом.
11 сентября 1945 года.
Меморандум Президенту
По вопросу о намеченных мерах контроля над атомными бомбами.
Появление атомной бомбы вызвало во всем цивилизованном мире большой военный и, пожалуй, еще больший политический интерес. В международных отношениях, и без того исключительно чутко реагирующих на силу, создание этого оружия глубоко повлияло на политическое мнение во всех районах земного шара.
Во многих кругах оно рассматривается как серьезное препятствие росту русского влияния на континенте. Мы можем быть уверены, что советскому правительству это известно и советские политические и военные руководители будут испытывать большое искушение как можно скорее приобрести это оружие. Англия уже фактически является нашим партнером по работе над атомным оружием. Следовательно, если Советский Союз не будет добровольно привлечен к участию на основе сотрудничества и доверия, то мы будем иметь англосаксонский блок, противостоящий Советскому Союзу в обладании этим оружием. Такое положение почти неизбежно вызовет в СССР лихорадочную деятельность, направленную на создание бомбы, что фактически приведет к тайной гонке вооружений, которая примет отчаянный характер. По некоторым данным, такая гонка, возможно, уже началась.
Если мы считаем, – а я думаю, мы должны так считать, – что цивилизация требует от нас достижения удовлетворительного международного соглашения относительно контроля над этой новой силой, то вопрос состоит в том, до каких пор мы сможем использовать свое временное превосходство в надежде добиться осуществления своих ближайших целей на мирных конференциях.
Овладеет ли Россия необходимыми ей секретами производства, скажем, минимум в четыре года или максимум в двадцать лет, это не имеет существенного значения для мира и цивилизации; важно добиться того, чтобы, овладев этими секретами, она добровольно стала готовым к сотрудничеству партнером миролюбивых наций мира. Правда, если мы обратимся к ней сейчас, как я предлагаю, может случиться, что, рассчитывая на ее добропорядочность, мы дадим ей возможность начать производить бомбы несколько раньше, чем она смогла бы в противном случае.
Короче говоря, я считаю, что наши удовлетворительные отношения с Россией не только связаны с проблемами атомной бомбы, но и фактически подчинены им. Если бы не задача установления контроля над атомной бомбой, то эти отношения, хотя и крайне важные, не требовали бы столь срочного урегулирования. Установить отношения взаимного доверия между Россией и нами можно было бы и постепенно, с течением времени. Но с изобретением атомной бомбы это стало срочной необходимостью. Эти отношения могут оказаться непоправимо испорченными – все зависит от того, как мы подойдем к решению вопроса о бомбе с Россией. Ибо, если мы не обратимся к ней сейчас, а лишь будем продолжать вести с ней переговоры, довольно явно держа за спиной это оружие, ее подозрительность и ее недоверие к нашим целям и мотивам возрастут. Это заставит ее приложить все усилия для разрешения проблемы производства атомной бомбы. Если будет принято решение в таком духе, то вряд ли мы когда-нибудь придем к соглашению, крайне необходимому нам в будущем. Это, по-моему, сопряжено с бльшим риском, чем другой исход, поскольку наша цель должна состоять в том, чтобы добиться наиболее приемлемого международного соглашения, которое даст хоть какое-то основание надеяться, что его будут соблюдать и что оно спасет цивилизацию не на пять или двадцать лет, а навсегда.
Главный урок, полученный мною за долгую жизнь, состоит в том, что человека можно сделать достойным доверия, только доверяя ему, и самый верный способ сделать его недостойным доверия – не доверять ему и проявлять свое недоверие на практике.
Одно дело, если бы атомная бомба была обычным, хотя и более сокрушительным видом оружия, который мы использовали бы в своих международных отношениях. В этом случае мы могли бы следовать старому обычаю: хранить его в тайне, обеспечить военное превосходство в наших национальных интересах и надеяться на то, что все государства из соображений осторожности запретят использование в будущем этого оружия, как мы поступили с отравляющими веществами. Но я думаю, что атомная бомба представляет собой лишь первый шаг в приобретении человеком новой власти над силами природы – силами слишком революционными и опасными, чтобы к ним можно было подходить со старыми представлениями. Я считаю, что это изобретение является венцом в соревновании между ростом находящихся в распоряжении человека технических возможностей разрушать и его психологической способностью владеть собой и коллективом – его моральной силой. А в таком случае метод нашего подхода к русским имеет величайшее значение для прогресса человечества.
Поскольку в центре проблемы стоит Россия, любые предложения насчет мер контроля над этим видом оружия должны быть адресованы прежде всего к России. Мое мнение таково, что Советский Союз скорее откликнется на прямое и откровенное обращение Соединенных Штатов по этому поводу, чем на предложение в порядке какого-то общего международного плана или после целого ряда явных или скрытых угроз или полуугроз в ходе наших переговоров.
Я мыслю себе это обращение к Советам как прямое предложение после обсуждения с англичанами, выражающее нашу готовность достичь с русскими договоренности в целях контроля и ограничения использования атомной бомбы как орудия войны и, насколько это возможно, направления и поощрения развития атомной энергии для мирных и гуманных целей.