Глава 3 В ЦАРСКОЙ ОПАЛЕ
Глава 3
В ЦАРСКОЙ ОПАЛЕ
Описывая состояние русского общества на плавном переходе от Великого разорения к Смуте, историки-материалисты обращали особое внимание на закрепощение крестьян и усугубление рабства холопов; на ужасающий голод, когда озверевшие люди в буквальном смысле слова ели друг друга, матери — детей и дети — родителей; на свирепые эпидемии, косившие остатки населения и превращавшие города в пустыню; на обострение всех социальных противоречий, в том числе между обнищавшими дворянами и богатыми вотчинниками.
Современники больше ужасались другому — повреждению нравственности, распаду общественной и личной морали, торжеству злодеяний над добродетелью. «Страшно было состояние того общества, — констатировал тонко чувствовавший настроения рубежа XVI–XVII веков великий историк С.М. Соловьёв, — члены которого при виде корысти порывали все, самые нежные, самые священные связи!»[25].
Выгода преумножения личного богатства и укрепления общества свободных людей, прославленная в «Домострое» новгородского попа XVI в. Сильвестра, трансформировалась в нищей стране в выгоду обогащения и возвышения за счёт захвата чужих прав и имущества. «Водворилась страшная привычка не уважать жизни, чести, имущества ближнего», — сокрушался С.М. Соловьёв. А как же иначе, если больше половины населения страны было уничтожено при участии или на глазах у чудом выживших, твёрдо усвоивших истину Ивана Грозного: «Кто бьёт — тот лучше, а кого бьют да вяжут — тот хуже»?!
Безудержное взяточничество, корыстолюбие, заставлявшее даже с друзей брать «бессовестный» процент, втрое превышающий заём, «страшное, сверхъестественное повышение цен на товары» (поразившее даже авантюриста-наёмника Конрада Буссова[26]), пристрастие к иноземным обычаям и одеждам, грубое чванство и мужицкая кичливость, презрение к ближнему, обжорство и пьянство, распутство и разврат — «обо всём этом полностью и не расскажешь», отмечал современник.
«Царь и народ играли друг с другом в страшную игру», — писал С.М. Соловьёв. Борис Годунов был поражен страхами и подозревал всех — его самого обвиняли шепотом во всех грехах. Борис награждал доносчиков — и доносительство стало самым обычным, повседневным явлением, лёгким и приятным способом обогащения и возвышения.
При самых страшных зверствах Ивана Грозного находились заступники за невинных жертв — с ними расправлялись тайно, как с митрополитом Филиппом Колычёвым, или казнили сотнями, как участников Земского собора, просивших царя прекратить опричную резню. При Годунове напрасно было умолять о заступничестве царского сообщника патриарха Иова — он отмахивался от этих «досаждений», наслаждаясь тем, как государь его «зело преупокоил».
Не пытался противостоять общественным бедам и Фёдор Никитич Романов. Ни один самый ярый панегирист не осмеливался похвалить его за какие-либо действия в защиту если не справедливости, то хотя бы формальной законности, грубо нарушавшейся при разбирательстве доносов.
Между тем Фёдор Никитич не мог не понимать, что клятвенное обещание Годунова никого не казнить смертью и в особенности не осуждать знатных лиц без согласия Боярской думы не может служить для защиты самих Романовых. Всем известно было, что знатнейших лиц царь Борис не судит. Излюбленным средством расправы над знатью была у Годунова ссылка (которая могла быть замаскирована почётным назначением на дальнее воеводство) и в ней тайное убийство.
Романовы не сказали ни слова против расправ над всеми, в ком Годунов видел соперников. Шпионы царя Бориса не могли найти никаких поводов для обвинения Фёдора Никитича с братьею — но беда приближалась неминучая.
Перемену в Годунове видели все; немногие, как, например, Романовы, хорошо знали, что ухудшение здоровья царя Бориса, заставляющее его судорожно выискивать и сметать все преграды, могущие стать на пути его любимого сына Фёдора к трону, лишь яснее выявило основные черты характера царя-опричника.
Под маской сердечной доброты и милости скрывался жестокий политический игрок, а ещё глубже крылся всё возрастающий, доходящий до безумия страх узурпатора священной царской власти. Уже при восшествии на престол Годунову чудились мятежи, «скопы и заговоры», тайные измены, яды и злые волхвования.
Чем крепче было положение Бориса на троне, чем отдалённее становились реальные угрозы его власти, тем более ужасалась душа царёва без видимой причины. Немало делавший для бедняков и восстановления справедливости, попранной сильными, Годунов со временем стал бояться выслушивать жалобы подданных и принимать челобитные. Неистово жаждавший популярности, Борис начал уклоняться даже от традиционных торжественных церемоний.
Шпионы и доносчики действовали вовсю, пыточных дел мастера старались, как могли. Но поверить в то. что трон защищён от малейшей опасности серьезного заговора, царь Борис, разумеется, не мог. Злохитрый враг мог действовать против него мистически: неблагоприятным влиянием созвездий, дурным глазом, вынутым следом, сожженным волосом или ногтем, сговором с нечистым, каким-нибудь ужасным заклинанием. Преследуя ведовство и поощряя «колдовские процессы», Годунов, естественно, сам старался овладеть этим тайным оружием.
Гадатели, звездочёты, кощунники, ведуны, волхвы и прочий сброд профессиональных мистификаторов наполнили тайное окружение узурпатора.
В деле против Романовых все эти тайные пристрастия царя Бориса объединились. Не получив от шпионов желаемых сведений о боярском заговоре, Годунов убедился, что его противники не иначе как колдуют: ведь не могут же они сидеть сложа руки! Услужливые шпионы поняли мысль хозяина и донесли, что Романовы готовят на царский род злоотравное зелье. Ход был банальный: свой страх перед отравой царь Борис явно демонстрировал, все кушанья его тщательно проверялись; от более тонких способов «изведения» самодержца защищали охраной каждого остриженного с него волоска и ноготка, наблюдением, чтобы никто не вынул след его ноги и т. п.
Романовы были щедры и верны традициям. Служба им гарантировала такую прочность положения, что настоящего изменника этим добрым хозяевам удалось сыскать лишь одного. Им, по словам составителя Нового летописца, оказался служивший казначеем у боярина Александра Никитича Романова прохиндей по имени Второй Бартенев. Он сам явился к главе шпионов, двоюродному брату царя Бориса Семёну Никитичу Годунову с предложением «чего изволите». Семён Никитич с облегчением вздохнул. Он уже утомился впустую пытать людей Романовых, схваченных по различным доносам, и подбивать их оговорить хозяев.
Знаменитый «Новый летописец» — замечательный памятник исторической литературы XVII в. — так рисует механизм расправы Годунова над знатью в контексте занимавшей его составителя темы предательства, высшей степенью которого были «доносы холопов на бояр».
«Искони же враг наш дьявол, — рассказал летописец, — не желая добра роду христианскому, приводя его к последней погибели, вложил в мысль царю Борису — захотелось ему в Московском государстве всё ведать, чтобы ничто от него утаено не было. И помышлял о сём много, как бы то и от кого узнавать.
И положил мысль свою на том, что кроме холопов боярских узнавать не от кого. И повелел тайно научить доносить на боярина князя Фёдора Шестунова человека его Воинка. Тот же Воинко пришёл доносить на государя своего. Царь же тому боярину, на виду у людей, сперва никакого зла не сделал, а того Воинка пожаловал, велел ему объявить о своём государевом жаловании перед Челобитенным приказом на площади, перед всеми людьми, и дал ему поместье, и повелел служить в городовых детях боярских». Дети боярские — младший дворянский чин. То есть царь сделал холопа дворянином, оценив предательство как высокий подвиг. Как и позже, в 1930—1940-х гг., доносы хлынули рекой.
«Люди же боярские со всех дворов, — сообщает „Новый летописец“, — видя такое жалование к тому Воинку, начали умышлять на своих господ, и сговаривались человек по пять или шесть, один шёл доносить, а другие были свидетелями и ему потакали. Люди же боярские, которые не хотели душ своих отдать на дно адское и государей своих не хотели видеть в крови, в погибели и разорении, против доносчиков противились и за государей своих стояли, и они же, бедные, мучимы были: пытали их, и огнём жгли, и казнили, а иным языки резали, иных по темницам сажали. Они же крепились и не посягали против государей своих. Государи же их за их терпение воздавали им многую свою любовь».
Разрушать традиционные отношения, когда все доверенные слуги были холопами (обязанными служить господину до его смерти), а хозяин относился к ним как к членам семьи, было очень опасно. Надвигающаяся на страну гражданская война начнётся уже скоро, в 1603 г., именно восстанием боевых холопов, традиционно сопровождавших хозяев на войне. Но использованный Годуновым механизм расправ был безупречен. Награждать доносчиков было мало. Важно было пытать и казнить честных людей, верных традиционным ценностям. Обе эти меры вместе, пряник и кнут, составляли действительно лучший способ начала массовой «охоты на ведьм». Как и Сталин в XX в., Годунов развязал вакханалию репрессий, основанных на доносах, с целью истребить своих конкретных врагов. И, как позже коммунистический вождь, царь не смог эту смуту в умах контролировать.
«А тех же доносчиков, — отметил Новый летописец, — царь Борис жаловал своим великим жалованием, иным давал поместья, а иным жаловал из казны. А более всех жаловал людей Фёдора Никитича Романова и его братьев за то, что они на господ зло умышляли. И от тех наветов в царстве была великая смута, друг на друга люди доносили, и попы, и чернецы, и пономари, и просвирницы. Да не только эти люди, но и жёны на мужей доносили, а дети — на отцов, и от такого ужаса мужья от жён своих таились. И в тех окаянных доносах много крови пролилось неповинной: многие от пыток померли, иных казнили, иных по темницам рассылали, дома разоряли; ни при каком государе таких бед никто не видел»[27].
Расправе над Романовыми и их близкими, ради которой затевались все эти мерзости, в «Новом летописце» посвящена вся следующая, 72-я глава. «Потом же вложил враг (злой умысел) в раба в Александрова человека Никитича во Второго Бартенева, — пишет летописец. — Тот же Второй был у Александра Никитича казначеем и замыслил, как в древности окаянный Яким Кучкович умыслил на государя своего на князя Андрея Боголюбского и пришёл к братии своей со словами: „Идем, убьём государя своего, князя Андрея“, — так и свершилось; так же и сей окаянный Второй пришёл тайно к Семёну Годунову и возвестил ему: „Что царь повелит сделать над государями моими, то и сотворю“. Семён же был рад и возвестил царю Борису. Царь же Борис повелел сказать ему (Второму) о своем великом жаловании. Семён же, замыслив со Вторым, положил всякое коренье в мешки и повелел ему положить в казну Александра Никитича. Тот же Второй сотворил это, и пришёл доносить на государя своего, и про то коренье возвестил».
Не думаю, что Семён Никитич Годунов, как мелкий жулик, «наклал» всякого ядовитого коренья в мешки и повелел найденному им предателю, Второму Бартеневу, их «положить в казну Александра Никитича» Романова. Скорее они сговорились что-то из бесчисленных запасов боярской кладовой преподнести как «зелье» — что было нетрудно в период безумного увлечения русской знати экзотическими специями и особыми заморскими ингредиентами для поварни. Строго говоря, в любом «розыскном деле» главным был инициативный документ — донос, он же «извет». Получив его, можно было формально начать дело, послать окольничего Михаила Салтыкова к боярину Александру Никитичу Романову с обыском, а там уже вольно интерпретировать любую находку.
Русская юриспруденция в применении к политике всегда, во все времена нагло нарушала уголовное законодательство, традиционные нормы следствия и судопроизводства. К какому-нибудь обыскному делу о мордобое на меже могли привлекаться сотни свидетелей. Дело о таинственной смерти царевича Дмитрия в Угличе включило только десятки показаний, хотя каре подвергся чуть не весь город. В деле Романовых следствие ещё менее утруждало себя крючкотворством.
В ночь на 26 октября 1600 г. банда царских прихвостней внезапно атаковала двор Фёдора Никитича и его родни на Варварке. Несмотря на неожиданность нападения, верные боярские слуги храбро бились с нападающими. Но силы были неравны — новоявленные опричники, перебив множество слуг, захватили двор. Дальше всё шло согласно злоковарному плану Годуновых. «Вынули» при обыске коренья, поставили у мешков «в свидетели» доносчика, переловили всех Романовых, начиная с Фёдора Никитича, и бросили в темницу. Обвинение было тут же объявлено Боярской думе, патриарху Иову и Освященному собору русских архиереев. О нём не сообщили арестованным, которые пришли на судилище, «не боясь ничего, потому что не ведали за собой никакой вины и неправды», тем более что действом руководил сам патриарх Иов.
Члены Боярской думы поспешили проявить лояльность к государю и, брызжа слюной, набросились на «изменников»: «Бояре же многие на них как звери пыхали и кричали. Они же (Романовы) им не могли ничего отвечать от такого многонародного шума». Дело было ясное: лизоблюды ведали, чего хочет царь Борис; не только Романовых, но их родичей и друзей бросили в заточение.
Но Годунов не спешил — он очень боялся и потому жаждал всё же узнать про ужасный «заговор». Самих бояр пытать было нельзя (это позволял себе только Иван Грозный). Фёдора Никитича с братьями и племянника их князя Ивана Борисовича Черкасского лишь «приводили к пытке» и пугали приспособлениями палачей. Но на глазах у них мучили слуг: мужчин и женщин. Слуги, особенно дававшие пожизненную присягу холопы, почитались старой знатью как члены семьи. Хозяева в ответ на верность полностью отвечали за их благополучие. Так что палачи царя Бориса знали, что делали…
Восемь месяцев спустя, в конце июня 1601 г., состоялся приговор по розыскному делу: все Романовы и их родичи с семьями объявлялись виновными в измене государю и приговаривались к содержанию в ссылке под строгой охраной. Вынесение приговора Борис Годунов предоставил Боярской думе — и не ошибся.
Тонкое знание человеческой натуры позволило Годунову убить трех зайцев сразу. Его обещание не накладывать опалу на знатных без согласия Боярской думы было соблюдено. Целая группа лиц, способных теоретически воспрепятствовать продолжению династии Годуновых, ликвидирована. Остальные бояре убедились, что только благорасположение царя мешает их собственным «друзьям» по Думе отправить каждого из них в ссылку.
Как всякое политическое оружие, устрашение имело две стороны. Осознав хрупкость своего благополучия, аристократы вынуждены были более рьяно служить Борису. Но при первом признаке ослабления власти поспешили бы избежать нависшего над их головами меча. Это и случилось — перебрав с запугиванием, Годунов внёс свою лепту в моментальный развал власти после его смерти и обеспечил жалостную погибель своим горячо любимым жене и сыну. А дочери Ксении, для которой он не мог найти достаточно видного жениха среди иноземных принцев, уготовил роль наложницы Лжедмитрия.
Ксения Годунова. Художник С.И. Грибков
Не удалось Борису уйти и от суда истории. Никто ни тогда, ни впоследствии даже не подумал, что расправа над Романовыми была не его затеей. «Сиё дело, — констатировал талантливейший историк Н.М. Карамзин, — есть одно из гнуснейших Борисова ожесточения и бесстыдства». Современники мигом заметили, что, хотя «злоотравные» коренья были найдены у Александра Никитича, тяжелее всех пострадал Фёдор Никитич с семьей: он с супругой Ксенией был не только сослан, но и пострижен в монахи.
Романовы, измученные заточением во время долгого следствия, едва живыми разъезжались под охраной в места их ссылок, не зная, что сталось с их семьями и родней. Фёдора Никитича приставы доставили на Север, в Антониев Сийский монастырь, и там насильно постригли в монахи под именем Филарета.
По наказу (письменной инструкции) Годунова главу рода Романовых велено было держать «во всяком покое» и смотреть, чтобы ему ни в чем нужды не было. Взамен конфискованных и розданных в награду царским любимцам имений Филарету выдали из монастырской казны скуфью, рясу, шубу, сапоги и прочие обиходные вещи.
Понимая желание Филарета скинуть с себя монашеское облачение, Годунов специально подталкивал его на путь душевного спасения, не только позволяя, но и рекомендуя молиться в храме и петь на клиросе, — только бы с ним никто из монастырских и прихожих людей не разговаривал.
Пристав Воейков и стражники должны были строго следить, «чтоб к изменнику старцу (монаху. — Авт.) Филарету к келье никто не подходил, ничего с ним не говорил и письма бы никакого ни от кого не приносил, чтоб с ним никто не ссылался — и о том держать к нему береженье», а обо всех словах и делах опального неукоснительно доносить царю.
Как и задумал царь Борис, Филарет Никитич тяжко томился неизвестностью о своей семье. Монах большей частью молчал, а если заговаривал — только о жене и детушках:
— Малые мои детки! Маленькие бедные остались — кому их кормить и поить?! Так ли им будет теперь, как при мне было?
— А жена моя бедная! Жива ли на удачу? Чай, замчали её туда, куда и слух никакой не зайдет!
— Мне уж что надобно? Беда на меня жена да дети: как их вспомянешь — точно рогатиной в сердце толкнет! Много они мне мешают: дай Господи слышать, чтоб их ранее Бог прибрал, я бы тому обрадовался…
— И жена, чай, тому рада, чтоб им Бог дал смерть, а мне бы уже не мешали, я бы стал промышлять одною своею душою![28]
Супругу Филарета Ксению Ивановну «замчали», постригши в монахини, в заонежский Толвуйский погост, где она жила под именем Марфы много лет в суровом заточении, также первое время мучаясь неизвестностью о судьбе мужа и детей.
В опалу попали двое детей Фёдора Никитича и Ксении Ивановны (остальные уже умерли). Сыну Михаилу на пути в ссылку исполнилось пять лет, дочь Татьяна была, видно, уже девицей (она скончалась 11 июля 1611 г., побывав замужем за князем Иваном Михайловичем Катыревым-Ростовским). Детей сослали на Белоозеро, оторвав от отца и матери, но все же с родственниками: с тёткой Марфой Никитичной и мужем ее князем Борисом-Хорошаем Камбулатовичем Черкасским (сыном кабардинского князя Камбулата Идаровича). Несмотря на симпатичное Годунову происхождение, князь, как свойственник Романовых, был лишен боярства и имущества, повергнут в нищету и сослан, хотя и вместе с семьёй.
Но всё-таки Белоозеро, худо-бедно, было городом, и тюремный двор ссыльных, находившийся внутри укреплений, не был совсем уж уединённым. На нём жили ещё две тетки юного Михаила Фёдоровича, будущего царя: Ульяна Семёновна, урожденная Погожева, супруга Александра Никитича Романова, и совсем засидевшаяся в девушках Анастасия Никитична. После опалы она вышла замуж за боярина князя Бориса Михайловича Лыкова-Оболенского и скончалась в 1655 г.
Князь Борис Михайлович тоже пострадал от доносов, хотя и не угодил в тюрьму, а был отослан на воеводство в Белгород. Позже, уже женившись на Анастасии Никитичне, он жаловался царю Василию Шуйскому, что «князь Дмитрий Пожарский доводил на меня ему, царю Борису, многие затейные доводы, будто бы я, сходясь с Голицыными да с князем Татевым, про него, царя Бориса, рассуждаю и умышляю всякое зло. А мать князя Дмитрия, княгиня Марья, в то же время доводила царице Марье на мою мать, будто моя мать, съезжаясь с женою князя Василия Фёдоровича Скопина-Шуйского, рассуждает про неё, царицу Марью, и про царевну Аксинью злыми словами. И за тс затейные доводы царь Борис и царица Марья на мою мать и на меня положили опалу и стали держать гнев без сыску»[29].
Как видим, даже высшая знать доносила. Правда, князя Дмитрия Михайловича Пожарского, будущего освободителя Москвы, здесь трудно упрекнуть. Он не мог в 22 года противостоять властолюбию матери, верховой боярыни царевны Ксении Годуновой, которая мечтала стать первой дамой двора, заняв место верховой боярыни царицы Марин Григорьевны Годуновой — вместо княгини Марии Лыковой-Оболенской (в монашестве Евфимии). Пожарская добилась своего, а будущий зять Романова невинно пострадал.
Особая «опальная тюрьма» находилась в центре Белоозера, на площади, в отличие от обычных тюрем «разбойных и татиных» (для грабителей и воров), которых в маленьком городе было две. Место заточения Романовых было окружено главными зданиями города: храмами, приказной избой, дворами богачей. Это был, собственно говоря, двор: дом с теремом, хозяйственными постройками, огородом и садом. Вот только за высокую глухую ограду опальных не выпускали.
Женского ухода за Михаилом было в избытке. Помимо названных жён и девиц с ним нянчилась, несомненно, Ирина Борисовна (дочь Бориса и Анны Черкасских)[30], а также дочери Александра Никитича и Ульяны Романовых. Единственный взрослый мужчина в этой компании, князь Черкасский, в том же 1601 г. скончался, как все и ожидали: Борис Годунов почти всегда тайно убивал опальных. Маленький Михаил остался главой ссыльного семейства.
Мальчик, вопреки страхам и ожиданиям отца, потерявшего от болезней уже несколько сыновей, рос на удивление крепким. Единственными последствиями пребывания в сплошь женском обществе стала для будущего царя некоторая романтичность характера и склонность покоряться пожеланиям дам. Впрочем, преклонение перед своей супругой было свойственно и его отцу, исполнявшему волю жены до самой её кончины.
К тому же городское заточение Михаила продолжалось недолго. В конце 1602 г. Михаилу была возвращена отцовская вотчина — село Клин в Юрьевском уезде. Княжич со всеми женщинами переехал туда. Мальчика, как и положено, воспитывал дядька из верных холопов. Михаил беззаботно скакал на копях, охотился, рос вполне здоровым юношей, крепким умственно и физически. Даже став царём, он в дни уныния, чтобы развеять тоску, будет ездить на охоту, предпочитая ходить с рогатиной (большим копьём) на медведя.
О других родичах Филарет Никитич заботился в своей ссылке гораздо меньше: «Братья уже все, Бог дал, на своих ногах!» Наверное, сострадание жене и детям, не позволившее старшему Романову «промыслить одною своею душою» п заставлявшее думать о будущем, уберегло его от злой судьбы многих родственников.
Как среди птиц, посаженных в клетку, выживает сидящая смирно, а мечущиеся и бьющиеся о прутья погибают — так не пережили опалы многие из ссыльных Романовых. Александр Никитич скончался в тоске и печали вскоре после прибытия в Усолье-Луду близ Студеного (Белого) моря. Заточения в тесной землянке холодной зимой было достаточно для умерщвления самого сильного узника. Однако народ русский не удовлетворился таким объяснением. Все говорили, что Александра удушил по приказу Годунова его охранник-пристав Леонтий Лодыженский.
Такое же обвинение возвели на Романа Тушина, пристава Михаила Никитича Романова в Перми Великой, в селе Ныроба, что лежало в семи верстах от Чердыни, на самой границе с инородцами. Михаила привезли туда зимой и, не удовлетворившись обычной охраной, решили поместить подальше от села в землянке, вырытой в мерзлой земле. Крестьяне вспоминали, как Михаил Никитич, привезенный к землянке в санях, показал свою силу: схватил сани и бросил их на десять шагов. Не полагаясь на шестерых сторожей, пристав Тушин наложил на узника тяжкие оковы: плечные в 39 фунтов, ручные в 19, ножные в 19, а замок в 10 фунтов. Русский фунт — около 454 гр., т. е. оковы Михаила Никитича весили больше 30 кг.
В землянке была лишь малая печурка и отверстие для света. Чтобы ослабить узника, ему даже в лютые холода давали только хлеб и воду. Ныробцы, говорят, научили своих детей подкармливать Михаила квасом, маслом и прочими жидкостями: их носили в дудочках и выливали в отдушину землянки, собираясь к ней вроде бы поиграть. Но это было замечено стражей и сурово пресечено. Шестеро ныробцев были скованы и отосланы в Москву как злодеи. Вернулись через много лет лишь двое, другие умерли от пыток. Крестьяне были уверены, что сторожа, скучая охраной узника, уморили его, а другие говорили — удавили.
То же говорили и про Василия Никитича, сосланного в Яренск, однако документы рассказывают о его судьбе по-иному. Годунов, отлично понимавший неизбежность обвинений в свой адрес в случае смерти узника, строго приказал «везти Василия дорогой бережно, чтоб он с дороги не ушёл и лиха никакого над собою не сделал». При Василии Никитиче был даже оставлен слуга. Конечно, следить за изоляцией узника приказывалось во все глаза: «чтобы к нему на дороге и на станах никто не приходил, и не разговаривал ни о чем, и грамотами не ссылался». Всех подозрительных Годунов велел хватать, допрашивать, пытать и отсылать в Москву.
Двор узника в Яренске (ныне город в Архангельской области) следовало выбрать подальше от жилья, а если такого нет — поставить новый с крепким забором, но не тесный: две избы, сени, клеть и погреб. Предписано было кормить опального изрядно — хлебом, калачами, мясом, рыбой, квасом; на это отпускалась очень крупная по тем временам сумма: сто рублей в год.
Узник был беспокойный: ещё но дороге, на Волге, выкрал ключ от своих кандалов и утопил в реке, чтоб его нельзя было вновь заковать. Пристав подобрал другой ключ и заковал Василия Никитича пуще прежнего, но оказалось, что делать это ему было не велено. Пристав получил от Бориса Годунова выговор, хоть и оправдывался, донося, что Василий Никитич «хотел у меня убежать».
Как и следовало ожидать, томимый собственным гневом и утеснением пристава узник заболел. Обеспокоенный Годунов велел перевезти его в Пелым, где был уже заточен Иван Никитич Романов, разбитый параличом (у пего отнялась рука и плохо слушалась нога). Пелымский пристав сообщал царю, что «взял твоего государева изменника Василия Романова больного, чуть живого, на цепи, ноги у него опухли. Я для болезни его цепь с него снял. Сидел у него брат его Иван да человек их Сенька; и я ходил к нему и попа пускал. Умер он 15 февраля (1602 г.), и я похоронил его, дал по нём трем попам, да дьячку, да пономарю двадцать рублей».
Ясно, что в народе стали говорить: «Василия Никитича удавили, а Ивана Никитича морили голодом». Это была не ошибка молвы, а всего лишь неточность. Читая указы царя Бориса между строк, приставы держали двух больных братьев прикованными к стене цепями в разных углах избы, всячески ускоряя их смерть. Так что и вправду, как говорили, Ивана только «Бог спас, душу его укрепив».
Иван Никитич был раскован по царскому указу от 15 января 1602 г., а указом от 28 мая отправлен на службу в Нижний Новгород вместе с князем Иваном Борисовичем Черкасским (сыном князя Бориса и Марфы Никитичны Романовой), выпущенным из заточения в Малмыже на Вятке. На этот раз Годунов строго предупредил приставов: «едучи дорогою и живучи в Нижнем Новгороде к князю Ивану (Черкасскому) и к Ивану Романову бережение держать большое, чтоб им нужды ни в чём никакой отнюдь не было и жили б они и ходили свободны». Указами от 17 сентября и 14 октября 1602 г. оба были возвращены в Москву. Освобожден был и муж умершей в Сумском остроге Евфимии Никитичны Романовой князь Иван Васильевич Сицкий.
Милосердие царя Бориса было вынужденным: его уже но всем углам величали убийцей, припоминая длинный ряд подозрительных смертей на его пути к трону и во время царствования. Печальная судьба ссыльных Романовых укрепила эти обвинения.
Общее мнение прекрасно передаёт Новый летописец, где глава «О Фёдоре Никитиче с братьями» начинается так: «Царь же Борис, помышляя себе, что извёл царский корень, повелев убить царевича Дмитрия, а потом и государь царь Фёдор Иванович преставился, желая царских последних родственников извести: братьев царя Фёдора Ивановича Фёдора Никитича с братьями, а родство их ближнее — царица Анастасия да Никита Романович от единых отца и матери; от царицы Анастасии Романовны — царь Фёдор Иванович, а от Никиты Романовича — Фёдор Никитич с братьями. Царь же Борис не мог их видеть, желая оставшийся царский корень извести, и многих подучал людей их на своих господ донести; и по тем доносам хватал у них людей многих, которые за них стояли, и пытал их разными пытками; они же на государей своих ничего не говорили, терпели за своих государей в правде, не ведая за государями своими ничего».
Согласно популярной в России XVII в. летописи, все деяния Бориса Годунова с самого начала сводились к стремлению скорее уморить Фёдора Никитича и его родню до смерти. Летописец включил сюда и родственников бабушки Фёдора Никитича, Карповых, об опале на которых в документах о ссылке Романовых, которые мы использовали выше, ничего нет. Логика летописца такова. Едва схватив, «Фёдора Никитича с братьями отдали приставам и повелели их заковать; родственников же их, князя Фёдора Шестунова и молодых Сицких и Карповых, отдали приставам же. За князем Иваном Васильевичем Сиц-ким послали в Астрахань и повелели его привезти в Москву с княгиней и сыном, заковав. Людей же их (Романовых), которые за них стояли, схватили. Фёдора же Никитича с братьями и с племянником с князем Иваном Борисовичем Черкасским не единожды приводили к пытке. Людей же их, рабов и рабынь, пытали различными пытками и подучали, чтобы они на своих государей говорили. Они же отнюдь не помышляли ничего злого и помирали многие на пытках, и на государей своих не клеветали».
«Царь же Борис, — продолжает Новый летописец свой рассказ, — видя их неповинную кровь, держал их в Москве за приставами много времени. И, замыслив привести их к кончине, с Москвы разослал по городам и монастырям. Фёдора же Никитича послал с Ратманом Дуровым в Сийский монастырь и велел там постричь. Он же, государь, неволей был пострижен, но волей и с радостью великой и чистым сердцем ангельский образ воспринял и жил в монастыре в посте и в молитве.
Александра Никитича с Леонтием Лодыженским (царь Борис) сослал к Студёному морю к Усолью, называемому Луда: там его заточили в темницу; и по повелению (царя) Леонтий там его удушил, а погребен был на Луде.
Михаила же Никитича Романова с Романом Тушиным (царь) сослал в Пермь Великую и повелел ему сделать тюрьму от города в семи поприщах; и там удавили, и погребен он там в пустынном месте, а над гробом его выросли два дерева, называемые кедры: одно дерево — в головах, а другое — в ногах.
Ивана же Никитича (царь) сослал в сибирский город Пелым с Смирным Маматовым; да к тому же Смирному послал Василия Никитича с сотником стрелецким с Иваном Некрасовым. Там же Василия Никитича удавили, а Ивана Никитича морили голодом. Бог же, видя его правду, душу его укрепил.
Зятя же их князя Бориса Камбулатовича с княгиней и с детьми, детей Фёдора Никитича — Михаила Фёдоровича с сестрою — и тётку их Анастасию Никитичну и семью Александра Никитича (царь) послал на Белоозеро и посадил их в тюрьму, а сына князя Бориса Камбулатовича князя Ивана сослал в тюрьму в Яренск.
Князя Ивана (Васильевича Сицкого) царь послал с Тимохой Грязным в Кожеозерский монастырь, а княгиню — в пустынь и повелел их там постричь, да удавили их обоих в том же месте.
Фёдорову же жену Никитича Оксинью Ивановну послал в Заонежские погосты, и посадили её в тюрьму и морили голодом. Бог же, видя её правду и неповинное её терпение, душу в ней укрепил.
Родичей же их, Репниных, и Сицких, и Карповых, (царь) разослал по городам и темницам; вотчины их и поместья все велел раздать в раздачу, а имущество их и дворы повелел распродать, а деньги взял себе.
Вскоре после их разорения (царь) повелел Ивана Никитича, и князя Ивана Борисовича, и сестру Фёдора Никитича, и детей, и сноху его перевести в их вотчины, в Юрьевский уезд, в село Клины, а велел быть у них приставам Давыду Жеребцову да Василию Хлопову, и тут они были до смерти царя Бориса. А Сицких из тюрьмы выпустил и велел им быть в Понизовых городах (Поволжских, ниже по течению от Нижнего Новгорода) воеводами.
А князя Бориса Камбулатовича на Белоозере в темнице не стало. А сына князя Ивана Сицкого, князя Василия, повелел (царь) привести к Москве; и его по дороге, в телеге, уморили. Те же окаянные люди-доносчики все пропали: друг друга изрезали, а иные по дорогам побиты были; все без покаяния померли за свое окаянство и неправедные дела и за неповинную кровь»[31].
Кровожадные стремления Годунова летописец, вероятно, несколько преувеличил, но народное мнение о царской расправе над достойными людьми выразил вполне. Романовы и их родичи помирали в заточении столь быстро, что никакого оправдания придумать было нельзя. Поэтому Годунов, по своему обыкновению ссылать и прощать, кого не успел нанести, распорядился не утеснять маленького Михаила Фёдоровича с его родственницами в Клипу.
«Чтобы дворовой никакой нужды не было, — писал царь Борис приставу, — корму им давать вдоволь, покоить всем, чего ни спросят. А не так бы делал, как прежде писал, что яиц с молоком даёшь не помногу; это ты делал своим воровством и хитростью; по нашему указу велено тебе давать нм еды и питья во всем вдоволь, чего пн захотят!»
Подлость нрава, однако, не позволила Годунову утешить сообщением о послаблении детям оставшихся в заточении Фёдора Никитича и Ксении Ивановны (против желания называвшихся Филаретом и Марфой). В то же время опальный боярин прикладывал все усилия, чтобы выглядеть в глазах царя Бориса смирившимся, отрезанным от мира узником.
Всё, что он мог себе позволить, — это простую хитрость. Пристав Воейков извещал Годунова, что «твой государев изменник старец Филарет Романов мне говорил: „Не годится со мною в келье жить малому (юному слуге); чтобы государь меня, богомольца своего, пожаловал, велел у меня в келье старцу жить, а бельцу с чернецом в одной келье жить непригоже“.
„Это Филарет говорил для того, — пояснял пристав, — чтоб от него из кельи малого не взяли, а он малого очень любит, хочет душу свою за него выронить“. Кроме того, „малый“, по словам пристава, отказывается доносить.
Довольный, что сумел разгадать хитрость Филарета, Годунов велел удалить „малого“ из кельи опального и указал „с ним в келье старцу жить, в котором бы воровства никакого не чаять“. (Напомню, что воровством называли тогда государственное преступление.) На этом царь успокоился и даже разрешил пускать в монастырь богомольцев, только „смотреть накрепко, чтобы к старцу Филарету к келье никто не подходил, с ним не говорил, и письма не подносил, и с ним не сослался“.
Охрана успокоилась, чего и добивался Филарет. Удовольствовавшись малым разоблачением, шпионы Годунова не докопались до тайных связей опального старца с женой и братом Иваном, с информаторами, сообщавшими ему все важнейшие политические новости.
Среди „доброхотов“, подвергавших себя страшной опасности, доставляя вести Романовым, были крестьяне, монахи и священники. О некоторых из них мы знаем по жалованным грамотам, выданным благодарными Романовыми уже в царствование Михаила Фёдоровича.
Награждены были помогавшие Михаилу Никитичу ныробские крестьяне. Пожалованы были и жители Обонежской пятины, которые, „памятуя Бога, свою душу и житие православного крестьянства, многие непоколебимым умом и твёрдостью разума служили, и прямили, и доброхотствовали во всем Марфе Ивановне… и про здоровье Филарета Никитича проведывали и обвешали (сообщали), и в таких великих скорбях во всём помогали“.
Конечно, вести запаздывали. Ивану Никитичу, например, Филарет писал в Пелым 8 августа 1602 г., не зная, что он переведен оттуда в Нижний Новгород (через Уфу) ещё весной. Но запаздывали сведения, посланные с курьерами (или, по-военному, „проходцами“, „вестовщиками“ и „лазутчиками“). То, что попадало в народную молву, разносилось мгновенно: недаром говорят, что слухи — единственное, что распространяется в нашей Вселенной быстрее света. Не зная о перемещении Ивана, Филарет уже скорбел о смерти остальных братьев: „Ушами моими слышал, колико враг нанес братьям беды: томлением, и гладом, и нуждою смерть прияли в изгнании как злодеи“.
Конспирация требовала, чтобы Филарет не раскрывал наличия особых каналов связи с женой и детьми. Поэтому в письме брату, которое могло быть перехвачено, он просит сообщить новости, „как в мире терпят беду жена и чада“. Несколько лет спустя, когда трон Годунова уже шатался, Филарет предал это письмо гласности.
Как известно, гласность на Руси испокон веков имеет две формы: официальную, или легальную, которой никто никогда нс верит, и якобы тайную, передаваемую по секрету из уст в ус та, но доступную всем, даже шпионам, искони наслаждавшимся ею на досуге. Так и письмо Филарета Ивану Никитичу в списках ходило по рукам, доставляя читателям и переписчикам особое удовольствие причастностью к тайне.
Оставаясь в любимом пародом образе, Филарет завоевывает ещё большие симпатии как униженный и оскорбленный, к коим от века прилепилась русская душа. Он вспоминает, как ходил в золоте, — ныне же облачен „во вретища и власяные рубы худыя“; как пил дорогое вино — а теперь слезами размачивает сухой хлеб.
Некогда боярин „с князьями о пользе народной помышлял“ — а в заточении и „конечном порабощении“ от игумена и монастырской братии должен „отсекать свою волю в помыслах“. Жена и дети его страдают безвестно, братья злодейски уморены „в изгнании“. На себя узник „видит всегда скорбь немалую от лжесловия, и клеветников, и наветников, ложные писания па меня подающих, не только от мирских, но и от духовных отцов, постнически живущих, а злобою всегда промышляющих“.
Но главный его враг — Годунов. Якобы смиренный, Филарет повторяет: „Борис много мне зла сотворил — да судит его Бог!“ Я же, утверждает узник, не завидую светлости сана и нс желаю величества его: „Не похищаю мне не дарованного престола и не добиваюсь власти неправедным пролитием крови, понеже сие есть как сон и тень!“ Романов прямо не называет царя Бориса узурпатором и убийцей, но это обвинение откровенно звучит между строк.
В „сон и тень“ быстро превращалась неправедная власть Годунова. Всё было у него хорошо до опалы на Романовых, а после неё всё полетело в тартарары. Что бы ни делал царь Борис после этого преступления, все оборачивалось к крушению его царства. Красивая мистическая версия, не правда ли? Даже странно, что её до сих пор не использовали возвышенные до полной оторванности от реалий историки. На самом деле Годунова подвело усиление им самим смуты в умах подданных.
Чтобы его власть, всё более поощряющая доносы и как следствие нарастающе репрессивная, сломалась, достаточно было экономического потрясения.
1601–1603 гг. были неурожайными. В стране разразился страшный голод. В одной Москве за два года и четыре месяца было погребено 127 тыс. человек. Тем не менее народ стремился в столицу и крупные города, где царь Борис пытался удержать цены на хлеб, раздавал из казны зерно и деньги, развернул крупное строительство, чтобы дать работу беднякам. Но на деле царь не имел сил помочь народу. Свив гнездо в Кремле, Годунов не очень-то властвовал вне его стен. Он не смог заставить землевладельцев поделиться запасами хлеба. Чиновники, обязанные раздавать деньги и хлеб, воровали и спекулировали. Помещики порабощали голодающих за гроши, покупали их жён и дочерей, будто не видя, как нарастает в народе гнев. Другие господа, желая сберечь запасы, выбрасывали холопов за ворота на голодную смерть, не давая им даже отпускных грамот, с которыми можно было искать нового хозяина.
Годунов временно восстановил для мелких служилых людей вывоз крестьян в Юрьев день. Народ воспринял объявление государевых указов как свободу от господ. Землевладельцы же схватились между собой в борьбе за крепостных. На подавление восстаний в 1601 г. войска посылались к Туле, на следующие годы — уже в города вокруг Москвы. Царю пришлось объявить указ об отпуске на волю бездомных холопов — войско холопов и казаков под предводительством атамана Хлопка шло к столице. В жестокой сече под Москвой в сентябре 1603 г. нал царский воевода, но восставших удалось одолеть. На радостях знать заставила Годунова отменить указы о крестьянском выходе и холопской воле. Господа отказывались понимать, что большинство повстанцев бежало на южные окраины не для того, чтобы сложить оружие. Гражданская война в России уже началась, а правительство тешило себя мыслью, будто сохраняет власть над подданными.
В 1604 г. всеобщее недовольство было налицо. Не хватало только знамени, за которым все желающие перемен могли пойти против царя Бориса. Таким знаменем стал появившийся на юго-западном рубеже самозванец, как говорила о нём официальная пропаганда, беглый монах Григорий Отрепьев, выдавший себя в Польше за царевича Дмитрия Ивановича, чудом спасшегося от годуновских убийц. Легенда самозванца была шита белыми нитками, но люди хотели верить, что самовластию Годунова противостоит законный наследник престола, который все переменит к лучшему.
Выступившие на стороне самозванца стрельцы, пушкари и горожане с южных рубежей, холопы и крепостные, казаки и мелкие дворяне, знать и духовенства представляли лучшую жизнь по-разному. Польские магнаты и шляхта, король Сигизмунд III и католическая церковь — все видели в самозванце средство для достижения своих собственных целей. Фигура Лжедмитрия была не важна — события показали, что гражданская война может вестись под знаменами других самозванцев и даже обойтись одним именем, без самого человека. Просто получив возможность выбора между самодержцем и „законным“ претендентом на престол, россияне и соседи смогли выразить свое отношение к Московскому крепостническому государству.
Дмитрий Самозванец. Художник Н.В. Неврев
Лжедмитрий имел лишь тысячу поляков. Зато с ним шли две тысячи казаков, а встречные города распахивали ворота, истребляя чиновников Годунова. Дело решило поражение, нанесенное самозванцу войсками Годунова в январе 1605 г. под Добрыничами. Испугавшись гибели надежд на противостояние московскому правительству, враз признали Дмитрия все те, кто ещё колебался.
В свете этих бурных событий Филарет не забыл в послании брату уязвить и самозванца Лжедмитрия I, полки которого шли по Руси, восторженно приветствуемые народом. Бороться с этим было невозможно, но несколько умерить восторги толпы — полезно для будущего. Посему Филарет приписал к посланию жалобу на крамолу и кровопролитие в стране от русских, скверно»! литвы, богоненавистных поляков и проклятых лютеран.
Когда распространялось это письмо, стороживший Филарета пристав пребывал в глубоком изумлении перед полной переменой в поведении узника. В ночь на 3 февраля 1605 г. смиренный богомольный старец как с цепи сорвался: жившего с ним в одной келье монаха Иринарха (ведомого шпиона) лаял, с посохом к нему прискакивал, из кельи выгнал вон и впредь приближаться к себе запретил. В церковь ходить Филарет и думать забыл, не то что на клиросе петь! Даже в Великий пост не исповедовался, в храме не бывал, игумена и братию всю запугал. Что не по нём — сейчас за палку! Выбранит, хорошо, если не побьёт, и приговаривает: «Увидите, каков я впредь буду!»
Бедные старцы, добросовестно шпионившие за Филаретом, бежали искать защиты у пристава Воейкова. Но ни он, ни сам игумен Иона ничего не могли сделать. Властный Филарет мигом подавлял всякую мысль о сопротивлении его воле. Даже сторожа перестали докладывать приставу о посещавших узника людях. При желании, констатировал Воейков, Филарет может просто уйти из монастыря.
Дрожащей рукой пристав кропал отчет царю об этих невероятных событиях. Прочтя его, Годунов 22 марта 1605 г. написал грамоту, но уже не вконец деморализованному приставу Воейкову, а самому игумену Ионе, требуя укрепить ограду монастыря и законопатить двери между кельями. Сам царь ничего не мог поделать с тем, что «живёт старец Филарет не по монастырскому чину, всегда смеётся неведомо чему и говорит про мирское житье, про птиц ловчих и про собак, как он в мире жил, и к старцам жесток». Для этого у него просто не было исполнителей. Вся страна ждала, когда же наконец узурпатора сметут с трона. Сколько-нибудь верных людей, которым можно было бы приказать убить Филарета, не было под рукой — все они были брошены на борьбу против Лжедмитрия. И почти все не подтвердили свою верность царю Борису…
Даже смиренный игумен Иона больше на слушал царского пристава. Филарет, действительно, при желании мог из монастыря просто уйти. В грамоте игумену царь возмущался, что «около-де монастыря ограды у вас нет, и меж келий от всякой кельи и с монастыря к озеру и с дровяников двери, и крепости никоторые около монастыря нет, а ограду монастырскую велели вы свезти на гумно». Игумен даже запретил сторожу у монастырских ворот извещать пристава о людях, приходящих в монастырь и лично к Филарету.
Не в силах злодействовать, Годунов прикинулся добряком. Игумену он приказал поселить Филарета у себя в келье, уговаривать посещать церковные службы и во всём ему потакать, «от дурного его унимать» разговорами, «а бесчестья ему никоторого не делать». Царь уговаривал игумена жить в мире и с его приставом Воейковым. «А будет ограда около монастыря худа, и ты б ограду велел поделать, без ограды монастырю быть непригоже, и меж келий двери заделать; а которые люди учнут к тебе приходить, и ты бы им велел приходить в переднюю келью, а старец бы в ту пору был в комнате или в чулане; а незнаемых бы людей к себе не пущал, и нигде б старец Филарет с прихожими людьми ни с кем не сходился; а о всем бы о бережении старца Филарета… советовал с Богданом Воейковым, чтобы старец Филарет в смуту не пришел, и из монастыря б не убежал, и жил бы во всем смирно, по монастырскому чину. А Богдану бы Воейкову велел очистить келью подле себя».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.