«ПРИЧУДЫ КЛОУНА»

«ПРИЧУДЫ КЛОУНА»

Дождливое лето семьдесят первого года… Маленький клуб в Марьиной Роще.

Мой клоун репетирует здесь со своей маленькой труппой. Он придумал синтетический спектакль: это похоже на «Звёздный дождь», который он показывал в марте в Театре эстрады. Теперь я понимаю, что «Звёздный дождь» – это была проба, разведка: как зритель воспримет такое действо, где клоунады, пантомимы и новеллы сменяют друг друга. Как зритель отнесётся к тому. что клоун-мим ввёл в спектакль слово – но не комическое, а лирическое и философское?

«Звёздный дождь» – это было здорово! Но Енгибаров не хотел повторять то, что уже показал. К тому же, ему казалось, что в спектакле должна быть лирическая линия, какой-то сюжет, на который будет всё нанизано: клоунады, пантомимы и новеллы – не просто сменять друг друга, а раскрывать характер главного героя – Клоуна. Моего Клоуна. Первоначальное название будущего спектакля было «Зелёный фонарик».

– Почему зелёный? – спросила я.

– Зелёный цвет – это символ надежды, и мой фонарик будет гореть этим нежным светом надежды, и освещать все события спектакля. Я вынесу его в начале спектакля на сцену, и фонарик будет светить весь спектакль… А ты – напиши песню про зелёный фонарик.

Конечно, я её написала. В ту же ночь.

Но потом родилось другое название спектакля – более точное и ёмкое – «Причуды клоуна». Это было действительно то, что надо!

А надобность в песне отпала. Вернее – я долго пыталась отговорить его от песни. Зачем ему песня? Зачем чужие слова в спектакле? Ведь звучат его новеллы!

Но он говорил: «Хочу, чтобы в начале спектакля звучала песня!» И я приносила один вариант за другим, и он даже пробовал их петь! А потом говорил: «Ты можешь лучше».

А все варианты, между прочим, он оставлял у себя. Он говорил: «Мне всё нравится. Но я хочу, чтобы ты написала немного другое…»

Это была одна из причуд Клоуна – чтобы звучала песня! Но была и вторая причуда – он хотел, чтобы слова легли на музыку Стаса, которая ему нравилась, к которой он уже привык, и которую не хотел менять. Хотя Стас и говорил: «Лёня, давай я напишу другую музыку! Давай напишу на эти слова. Слова-то хорошие!» Но… убедить клоуна было не так-то легко. Точнее – невозможно.

В конце концов, после множества перепробованных вариантов, он согласился: да, песня не нужна.

В труппе театра всего несколько человек. Режиссёр Юрий Белов – по-моему, чисто номинальная фигура, потому что всё в своём спектакле придумывает сам Енгибаров. Но не принято так, чтобы актёр работал без режиссёра. Обязательно должен быть кто-то, присматривающий за актёром. Енгибаров и Белов давно дружат, когда-то Белов помогал Лёне придумывать выпускной номер в училище и образ, но Енгибаров давно перерос Белова по масштабу своего творчества, хотя при этом Белов часто возникает рядом с Енгибаровым, в качестве его режиссёра. Видимо, этот человек нужен Енгибарову – как прикрытие от всех этих комиссий, которым нужно будет в скором времени сдавать спектакль.

Белов не давит на Лёню, ничего ему не навязывает. Он сидит в зале и лишь изредка вставляет какую-то фразу, тихий, тщедушного вида человек, с прыщавым лицом, как у подростка. Но зато у Белова красавица жена: молодая, высокая, белокурая Татьяна. Она играет лирическую героиню, изредка возникая на сцене. Именно её сердце и предстоит (по ходу спектакля) завоевать Клоуну. Но партнёрша Клоуну явно не подходит: слишком высокая и крупная. Её присутствие в труппе объясняется тем, скорее всего, что она жена Белова. А Клоун не смог отказать. Когда давно дружишь, трудно отказать другу. Эх!… Но не только по фактуре она не подходила Клоуну. Она была какой-то одномерной. Плоской. Картонной.

Второй партнёр – Женя Низовой, вроде ивана-царевича из сказки, хороший мим, он подыгрывает Лёне в некоторых номерах, как это делал шпрехшталмейстер в цирке. Вообще, Енгибаров настолько самодостаточен, настолько он ДРУГОЙ, и настолько он – ВСЁ в спектакле, что рядом с ним остальные смотрятся пустым местом. Мало ведь быть белокурой красавицей или хорошим мимом. Надо – соответствовать. А до этого было далеко. Как до небес… Оставалась надежда, что Клоун настолько затмит всех, что на всех остальных зритель и внимания не обратит.

Так что не нужны ему были партнёры вовсе! И при этом Лёня говорил: «Мне нужна ещё девочка для мизансцен. Ты мне как раз подходишь».

* * *

– Иди лучше ко мне в театр, – сказал он, когда я провалилась на вступительных в цирковое училище. Ну, не провалилась, конечно. А по непонятным причинам не прошла на третий тур.

«Иди лучше ко мне в театр», – это его слова. Не во сне. Наяву.

Вот тут-то и начались мои самые страшные мучения в жизни.

К нему в театр!…

Как же я этого хотела! И как я этого боялась…

На одной чаше весов – радость! Я буду его видеть каждый день.

На другой чаше весов – страх! Боязнь видеть его каждый день. Боязнь быть неправильно понятой, боязнь каких-то двусмысленных ситуаций и недоразумений, страх разочарования.

Радость и страх уравновешивали друг друга.

Но на той чаше весов, на которой лежал страх, – там лежало ещё нечто, очень существенное: мне нечего было играть в его спектакле. И – если идти к нему в театр – то как же тогда моя собственная программа?… Значит, на всём поставить крест? На всём своём. И подчинить свою жизнь его идеям, его фантазиям, его причудам… А куда направить всё то, что бушует, кипит у меня внутри?… Быть тенью, цветовым штрихом на заднике декораций – и всё?! Радуясь тому, что вижу его каждый день. Но могу ли я жить только его жизнью – при этом не живя своей собственной?…

Наверное, во мне очень мало женщины.

Или её вовсе во мне нет?…

Ведь предназначение женщины – служить мужчине. Впрочем, кто это сказал? Видимо, мужчина.

Боже, как же трудно мне было в те дни…

…Помню, зашла после репетиции к Лянь-Кунь, у неё в комнатке звучал Поль Мориа – «История любви». Эта волшебная музыка разрывала мне сердце… Я вышла в полутёмный коммунальный коридор. Села на табуретку под телефоном… Я редко плачу. Я почти никогда не плачу. Но эта музыка меня довела, достала до самой печёнки. «История любви» звучала для меня как «История прощания».

Сейчас, вот в эту минуту, я должна сделать выбор. Иду я вместе с ним? Или – иду сама по себе? Своим путём… А ведь это он учил меня идти своим путём! Учил каждым своим словом. Каждым своим выходом на манеж и на сцену. Учил с самого первого фильма – «Путь на арену». Как я обожаю этот фильм! Как я благодарна ему за все его фильмы и вообще за всё, что он сделал для меня. Иногда мне кажется, что всё, что он сделал в искусстве, – он сделал для меня. И пусть меня назовут самонадеянной. Но я так чувствую. А чувства не обманывают. И если я хорошая ученица, если я всё правильно поняла, о чём он мне говорил все эти годы (все годы, что я видимо и невидимо общаюсь с ним), – то я должна ему сказать: «Нет, я не пойду к вам в театр». Но как это трудно!… Ещё прошлой весной, помогая ему надеть пиджак перед выходом в манеж, я мечтала: «Ах, каждый день бы так! Больше ничего для счастья не надо…» И вот – прошло всего чуть больше года – а я не хочу идти в его театр (в ЕГО театр!), не хочу выносить на сцену картонки с названиями номеров (ЕГО номеров!) А ведь это такая честь! А я – не хочу. Как же я изменилась за столь короткое врем! И всё – благодаря ему. Да, я не хочу быть его тенью. Не этому он меня учил…

Я набрала его номер. Услышала в трубке его мягкий голос:

– Да, миленький, – приветливо сказал он. – Ну что, решилась? начинаешь завтра репетировать?

– Скажите, зачем я вам нужна? – спросила я его напрямик.

Была долгая пауза…

– Значит, нужна! – сказал он твёрдо, почти жёстко.

* * *

«Значит, нужна!» Слова, которые я мечтала от него услышать. Мечтала все эти годы. Чтобы он признался (и себе, и мне) в том, что я ему нужна.

И вот – я их услышала… Но они не могли изменить моего решения. Нет, я не пойду к нему в театр. Скрепя сердце. Изо всех сил стараясь не заплакать… Я не пойду к нему в театр. Слишком хорошим он был учителем. Слишком хорошей я была ученицей. Я должна идти своим путём. Должна жить СВОЮ жизнь.

Лучше я буду писать для него песни.

Всегда, когда он попросит.

И даже когда не попросит…

* * *

У Дюшенов познакомилась с красивым и каким-то не от мира сего молодым человеком. Сразу видно – не москвич.

У него были совершенно белые волосы, как прибрежный песок, как белый песок прибалтийских дюн… и тёплые карие глаза, и потрясающая пластика, и приятный прибалтийский акцент. Это был литовец Гедрюс Мацкявичюс, артист пантомимы из знаменитого Паневежиского театра.

Из Литвы – как из другого мира, почти из Европы, он был такой мягкий, предупредительный. Он двигался и говорил в каком-то своём ритме… так певуче… он был похож на тигра: внешне – гибкий и мягкий, а внутри (и это чувствовалось) – очень сильный, пружинистый, упругий. Действительно, тигр.

Но главное – в его глазах жило какое-то потрясающее внимание: к человеку, с которым он разговаривает, к каждому твоему слову и к каждому своему слову (он говорил неторопливо и очень тщательно, со вкусом перебирая и подбирая нужные слова). В нём жили интерес и внимание ко всему вокруг. Наверное, так себя ведёт и чувствует художник, или скульптор в своей мастерской. Когда всё вокруг – материал для творчества.

А ещё в нём была постоянная готовность к общению, к взаимодействию. Катя Дюшен рассказала, что когда они шли с Гедрюсом по улице, и он увидел, как какой-то мужик на ветру пытается прикурить сигарету, а спички, одну за другой, задувает ветер, он подошёл к мужику своей кошачьей походкой, щелкнул зажигалкой и сказал своим бархатным голосом: «Разрешите вам прижечь?…» – «Чивоо?» – испуганно отшатнулся от него мужик.

Гедрюс, узнав, что я знакома с Енгибаровым, попросил сводить его на репетицию.

Мы договорились встретиться у гостиницы «Северная».

…Когда Гедрюс вышел из троллейбуса, весь в белом, с белыми волосами, похожими на ковыль, такой весь не от мира сего, он оторопело огляделся вокруг и спросил со своим панивежеским акцентом:

– Это, простите, что за дыра такая? Это ещё город Москва?

– Гедрюс, это, можно сказать, – центр Москвы! Самый поэтический район – Марьина Роща. Здесь живёт и репетирует лучший клоун мира Леонид Енгибаров. Лучше этого района в Москве ничего нет, поверьте мне.

– Невероятно! Вот эти трущобы – лучший район Москвы?

– Я бы многое отдала, чтобы поселиться в этих трущобах…

– Вы, москвичи, – странные люди, – сказал он. – Не очень понятные…

– Ах, Гедрюс, смотрите, какое чудесное утро!…

…И мы пошли к маленькому, старому, почти рассыпающемуся на глазах, но такому милому, домашнему, почти волшебному клубу, где через несколько минут должна была начаться репетиция. И утро было на самом деле чудесное.

В то утро было очень много солнца, солнца, солнца!… Стены домов и мостовые были выкрашены солнцем в светло-жёлтый цвет, каждый листик на шелестящих тополях был напоён солнцем… каждая трещинка на асфальте, по которому недавно проехалась поливальная машина, каждая трещинка пускала в глаза солнечные зайчики… Мир был вылеплен из солнечного света… и солнечный мальчик шёл рядом со мной, и мы о чём-то весело болтали… а мимо нас, по мокрой мостовой, разбрызгивая солнечные лужи, пронеслось жёлтое такси, и из окошка высунулся почти по пояс Лёня Енгибаров, он махал нам рукой и смеялся…

Во время репетиции Лёня подсел ко мне и шепнул на ухо:

– Давай этого мальчика к нам в театр! Я видел его в работе, он мне очень нравится.

– Не пойдёт, – так же шёпотом ответила я.

– Ты думаешь?

– Ему же нечего у вас делать. Для него у вас нет роли…

А в полутьме ветхого зала сидел задумчиво и внимательно смотрел на сцену не просто солнечный мальчик с литовским акцентом, а будущий знаменитый режиссёр и создатель уникального Театра пластической драмы. На спектакли которого будет ломиться вся интеллигентная Москва второй половины семидесятых годов, начала восьмидесятых. А пока это был никому не известный в Москве юноша, который приехал поступать в ГИТИС на режиссуру…

* * *

…Конь с развевающейся гривой, летящий по деревенской улице, которого я видела прошлым летом в деревне у Дюшенов, этот конь не давал мне покоя…

И я села за новый киносценарий. Он назывался – «А если б это был Пегас?».

Я писала его месяц. Дома никого не было – все уехали в отпуск. И я могла жить в своём ритме: днём спала, а ночью – писала.

Фильм про поэтов и художников. Про маяту, творческие кризисы и безответную любовь. Короче – про жизнь. Главного героя невольно срисовывала с одного своего хорошего знакомого – писателя Цезаря Голодного. Я познакомилась с ним во вторую московскую осень – это был мой земляк, он тоже родился в Днепропетровске, и я привезла ему привет от наших общих друзей из этого прекрасного южного города, который мы обожали. И он, и я. Это был пожилой человек (ему уже было сорок), добрый и очень грустный. Когда я пришла к нему, он только-только оправился после инфаркта, он страстно хотел писать, он спешил, он хотел успеть сказать что-то своё… но он слишком долго запрещал себе это, он слишком долго занимался литературной подёнщиной – много лет писал на заказ для разных журналов и газетёнок, ради гонорара, и постепенно растерял что-то своё… Он дал мне почитать свою первую повесть – о своём детстве, о том, как они с матерью были в эвакуации в Ташкенте – эта была такая живая, яркая повесть, многоцветная и ароматная… Она была написана талантливым человеком. Он перечитывал её и впадал в отчаянье и тоску, понимая, что сегодня так написать уже не может…

И если Мой Клоун учил меня, как говорить СВОЁ, то Цезарь учил меня на своём трагическом опыте: как губительно и страшно говорить НЕ СВОЁ. К каким необратимым последствиям это приводит – к потере собственного голоса и таланта… А в моём сценарии мой герой терял и любимую жену – она умирала в родах. Её смерть была – ради жизни. А он оставался жить, но не знал, ради чего?…

Такая вот грустная получилась история.

Действие происходило в Москве и в деревне, по улице которой то и дело проносился, пролетал конь с развевающейся гривой, будоража всех своим явлением, и то у одного моего героя, то у другого проносилась мысль-догадка: «А может, это был Пегас?…»

А деревня, и старый деревянный дом – ну, конечно, это была деревня Илейкино и дом Дюшенов.

Ночью кто-то плакал за окном,

И крыльцо засыпало листвою…

Оставляют загородный дом,

Ничего не увозя с собою.

Флегматично маятник стучит…

Он молкнет завтра на рассвете.

Забирают ржавые ключи

От копилки с отошедшим летом.

Тихий дождь дворнягою скулит…

И горят не срезанные астры…

Брошенные чьи-то башмачки

Мокнут на бревенчатой террасе…

остаётся старенький рояль.

Пахнут мёдом клавиши и ноты…

В этом доме в бешеный февраль

Ваши пальцы отогреет Моцарт…

Отвезла сценарий на Мосфильм в сценарный отдел. Теперь там уже два моих сценария.

* * *

…Иду по улице со своим любимым чёрным зонтиком в заплатах, с которым репетирую клоунады, но иногда выгуливаю его под дождём. Зонтик ведь! Значит, должен прогуливаться под дождём, как все уважающие себя зонтики.

За мной бегут вприпрыжку два мальчишки, тычут пальцами на мой милый, весёлый зонтик и кричат: «Хиппи! Хиппи!…» Как мало нужно, чтобы оказаться причисленной к с лавному племени хиппи! Всего-то нашить на зонтик пару-тройку ярких заплат…

…Стою под своим нестандартным зонтиком на автобусной остановке. Толпа ожидающих автобус с интересом и недоумением рассматривает меня. Наконец, ко мне приближается (с непроницаемым лицом заграничного посла) солидный мужчина и вежливо спрашивает:

– Скажите, а зачем заплаты?

– Чтоб не капало, – говорю я.

– А…

И он, потрясённый услышанным, отходит под козырёк остановки.

Смешные люди. Почему все должны быть одинаковые, как из одного яйца? Почему всё должно быть одинаковым? Почему такая малость, как заплаты на зонтике, способна посеять столько смуты в умах сограждан?… Люди, ведь семьдесят первый год на дворе!…

…А что было, когда я однажды раскрыла зонтик в метро, на эскалаторе! Я ехала вниз. А те, кто ехали по соседнему эскалатору мне навстречу, – все потом уползали наверх с лицами, повёрнутыми назад – так их заворожил мой зонтик. А тётушка-дежурная у подножья эскалатора замахала на меня руками, как на привидение, и пыталась что-то сказать, но только молча раскрывала рот, точно рыба…

Вот как мало надо современному человеку, чтобы потрясти его до самых основ.

Смешно. И грустно… Как будто они все сделаны по какому-то шаблону. И мысли у них – по шаблону. И всё, всё, всё…

Вот, пошила себе клоунские брюки в поперечную полоску, а мне говорят: «Это слишком смело! Слишком нестандартно!»

Эх!… так и хочется иногда воскликнуть словами гоголевского героя: «Скучно на этом свете, господа!…»

Так что приходится веселить себя такими малостями.

* * *

Стас зазвал меня в гости к своему знакомому – поэту Ефиму Черныху. Оставила у Ефима свои стихи. Обещал прочесть и позвонить. Но – ни звука. Ну, и ладно!

* * *

А потом Стас куда-то пропал – перестал приходить на репетиции.

Оказалось, он уже несколько дней в психушке на Каширке. Стас – талантливый парень, но пьёт, и в этом его беда. Говорит, что у него есть причина пить: развёлся с женой, и сильно тоскует о дочке. Вот, допился до белой горячки…

Еду навещать его на Каширку. Пообщаться можно в палисаднике у больничного корпуса. Палисадник за забором, который не перелезешь. Больных выпускают в этот палисадник под присмотром санитаров.

У Стаса там гитара. Пытается работать. Принесла ему свои новые стихи, он написал песню.

.  Листья падают, запрокинув лицо…

.  И колотит их дождь, как жестокий любовник.

.  Огневое, бульварное, затяжное кольцо –

.  Акварельный листок из чьего-то альбома.

.  Осень, осень,

.  Испета поэтами,

.  Позаляпана вся чернилами…

.  Осень строчками фиолетовыми

.  Излюбили мы…

.  Краской залита, смущена наготой

.  И дрожит, как натурщица перед сеансом…

.  У писак и художников

.                 снова сладкий запой –

.  И ругают их мамы за горькое пьянство.

.  Осень, осень…

.  Испета поэтами…

В один из моих приходов Стас познакомил меня с Гошей, своим соседом по палате. Гоше восемнадцать, он художник. Очень здорово рисует. Два-три штриха – и портрет готов! Рисует левой рукой. Потому что правой (до локтя) у него нет. Он приехал в Москву поступать в художественное училище. Гоша из Симферополя, говорит, что лучшего города на свете нет. В училище он не поступил, очень переживал из-за этого, все дни проводил в храме, молился, пытался понять, что ему делать дальше, он мальчик очень верующий. Говорит, что вера помогла ему пережить смерть матери. Его привезли в психушку прямо из храма. Кто-то из «работников» храма вызвал «скорую», чтобы увезли «этого сумасшедшего фанатика».

Пишу стихи, посвящаю их Стасу и Гоше, Стас тут же подбирает аккорды, сидим в пыльном больничном палисаднике, окружённом частоколом забора, и тихонько напеваем:

И в этом замкнутом кругу,

Где санитаров уши,

Поверить в радость бытия

Велят уставшим душам…

Тебя здесь лечат от тоски,

Уже проевшей до кости,

Уже проевшей до кости…

И точно с финкой в животе –

В палатах этих тесных –

Мы так мучительно хотим

К своей неспетой песне!

Уже не петь бы, а кричать!

Но только велено -молчать.

Но только велено молчать…

Скулит в решётчатом окне

луны щербатый профиль.

И к нам нисходит сам Морфей,

Дурманящий, как морфий.

Нам снится старенький рояль…

Холсты белеют, как февраль,

Холсты сияют, как февраль…

На нас, наверное, лежит

Господнее проклятье.

Я постараюсь как-нибудь

До срока здесь не спятить…

А дальше я куда пойду,

Не нужный ни в каком дому?

не нужный ни в каком дому…

Песню мы так и назвали – «Неспетая песня».

* * *

В один из приходов на Каширку знакомлюсь с Гошиной тётей, которая навещает его. Тётя советует мне сходит в храм Николы в Кузнецах, послушать отца Всеволода Шпилера.

* * *

Идём в храм с Тишлер. Одна я как-то не решилась.

Пришли как раз к проповеди. Было воскресенье. Людей в храме – совсем немного: старушки и пожилые тёти.

Мерцание свечек и лампад, строгие лики икон – так таинственно и торжественно… Никогда ещё я не была в храме.

Отец Всеволод Шпилер. Мудрый, прекрасный старец… С глазами, полными печали, света и какого-то нездешнего покоя. Просто он всё ЗНАЛ. Знал, как будет потом – после… И – не боялся. И хотел, чтобы мы тоже не боялись.

Он говорил так просто, тихим голосом, без всякого пафоса, он обращался к каждому из нас. И ко мне тоже. Он стоял совсем близко, и каждому взглядывал в глаза. Он говорил о самом главном, о том, что меня волнует больше всего – о бессмертии души, о жизни после смерти… О том, что с этой, земной жизнью, жизнь не кончается… И о том, как вера преображает жизнь и наполняет её светом… Я слушала его и думала о тех, кого люблю, и кого потеряла: о лётчике дяде Павле, которого я обожала в детстве, а он разбился… О дяде Роме из Оренбурга, который дружил со мной, восьмилетней девочкой, и катал меня на своём старинном мотоцикле… дядя Рома был такой весёлый, а потом взял и умер… И тот, и другой как будто стояли сейчас рядом со мной в этом прохладном, полутёмном храме. Казалось: можно окликнуть их – и они отзовутся… Но даже и окликать не надо было, так ощутимо было для меня их присутствие. Только в эти минуты, впервые в жизни, я думала о смерти дорогих мне людей без горечи и протеста…

Это был праздник Преображения.

Мы бродили с Тишлер весь день по солнечной, августовской Москве, переполненные услышанным, не в силах расстаться и разъехаться по домам. (Дома о том, что мы были в церкви, рассказать было некому).

А вечером мы зашли ещё в один храм – в Брюсовском переулке. Была изумительно красивая служба… пение – почти ангельское… горячее пламя свечей… томительный запах ладана…

Когда вышли на тёмную улицу, Тишлер решительно сказала:

– Я больше в церковь не пойду!

– Почему?

– Так, чего доброго, можно и в Бога поверить!

– Почему тебя это пугает?

– Не знаю. Но пугает. Я как-то не готова к этому…

…Нет, я не стала вот так сразу христианкой и активной прихожанкой. Ещё многое должно было случиться – для того, чтобы это произошло. Но я почувствовала, что в моей жизни появилось ещё одно измерение. Как будто распахнулись двери в какую-то иную реальность…

Я пока стояла на пороге, не решаясь сделать шаг дальше. Даже не помышляя о том, что предстоит делать ещё какие-то шаги…

* * *

Последняя встреча с Моим Клоуном.

Прихожу опять на репетицию. Это уже конец августа.

Увидев меня, он спрыгивает со сцены, бежит по проходу мне навстречу:

– Где ты была? Почему так долго не приходила? Я соскучился!

– Сценарий писала.

– А для меня там есть роль?

– Нет… к сожалению. Там все герои положительные.

С ехидной улыбкой:

– Что же это за сценарий – без меня, негодяя?

Посмеялись. Но было видно, что его это задело.

Познакомил меня с пареньком, которого взял вместо меня к себе в театр – на микро-роли.

– Вот, ты не захотела, пришлось его взять. А я хотел, чтобы ты у меня работала.

Паренька звали Игорем. Он изумлённо уставился на меня:

– Послушай, а ты почему отказалась? – спросил он, когда Лёня отошёл от нас. – Не захотела в театр к самому Енгибарову?!

– У меня уже программа готова. На целый вечер в манеже.

– А… Так тебе надо показаться Анатолию Ивановичу Бойко.

– А это кто?

– Режиссёр оригинального жанра. Он готовит номера для эстрады и цирка.

– Но у меня уже всё готово!

– Но показаться-то кому-то надо? Тебя ж так просто никто не выпустит. Он тебе что-нибудь подскажет.

– Ты прав. Показаться кому-то надо…

…Я ещё посидела в первом ряду, посмотрела… Он то и дело присаживался рядом, когда на сцене репетировали другие. Жалела ли я, что отказалась идти к нему в театр? Нет. Теперь, когда решение уже было принято, я успокоилась.

Я думала: ничего, я ещё ему докажу, что я тоже кое-что могу… Он увидит, какая я хорошая ученица. Мы ещё встретимся на каких-нибудь жизненных перекрёстках… всё ещё только начинается!…

Ушла по-английски, не прощаясь.

* * *

Последнее стихотворение того лета…

.  Уж я стихов давно Вам не пишу…

.  Не обольщайтесь, мой актёр.

.                 Молчу, как будда.

.  Лишь за окном сухой метельный шум…

.  И плач, и хохот в обгоревших трубах…

.  С вечерней колокольни слабый звон…

.  Под пеплом, пылью вещи и паркеты.

.  Тактичен, ненавязчив телефон.

.  Не беспокоят письма и приветы.

.  Ужасно весело!

.  Как много в доме стен,

.  И тень моя –

.         во всех углах распята…

.  Не ад. Не бред. Не обморок. Не плен.

.  А день обычный…

.  И на выбор – дата.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.