Привычки, обычаи, причуды
Привычки, обычаи, причуды
Афанасий Афанасьевич Фет:
По природе ли или вследствие долгого пребывания за границей, Тургенев отличался наклонностью к порядку в окружающих вещах. Он не иначе садился писать самую простую записку, как окончательно прибравши бумаги на письменном столе.
Яков Петрович Полонский:
Аккуратность Тургенева не уступала его чистоплотности… Раз он ночью вспомнил, что, ложась спать, позабыл на место положить свои ножницы: тотчас же зажег свечку, встал и тогда только вернулся в свою постель, когда все уже на письменном столе его лежало как следует. Иначе он и писать не мог.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
Не только женщинам, но и мужчинам он всегда, здоровый, на досуге, занятый или в постеле, отвечал на каждое письмо, по-европейски, иногда кратко, иногда обстоятельно, но всегда отвечал. Это в русском человеке дворянского происхождения великая редкость. Потому-то его корреспонденция и будет так огромна. В ней окажется много писем без особенного интереса для его личности; эти тысячи ответов покажут, как человечно и благовоспитанно относился он ко всем, кто обращался к нему…
Мария Гавриловна Савина (1854–1915), драматическая актриса:
Не могу не отметить одной характерной подробности. Во всех письмах Иван Сергеевич аккуратно обозначал время и всегда в заголовке ставил адрес. Его раздражала «русская манера» не писать адреса и тем лишать возможности тотчас ответить на письмо. Особенно он нападал на Григоровича, который всегда забывал это делать. Я запомнила этот урок на всю жизнь.
Павел Васильевич Анненков:
Вряд ли найдется в России человек, который более его заботился бы о всяком клочке бумаги, им полученном, даже с цифрами, уже уплаченными, о всякой квитанции портного и сапожника; который так приберегал бы всякое извещение о перемене адреса, уже не говоря о выражении мнений и суждений лиц, по-видимому мало ценивших предметы, о которых они теперь распространялись.
Яков Петрович Полонский:
Тургенев… был очень чистоплотен – ежедневно менял фуфайку, белье и весь вытирался губкой одеколоном с водой или туалетным уксусом… Тургенев не раз при мне совершал свой утренний туалет и при мне чесал свои волосы.
Раз он был очень доволен, что процедура эта повергает меня как бы в некоторое изумление.
– Видишь, – говорил он, весело поглядывая на меня своими вечно товарищескими, добрыми глазами, – я беру эту щетку… теперь я начинаю чесать ею вправо: раз, два, три… и так до пятидесяти раз; теперь начну чесать влево, и тоже до пятидесяти… Ну вот, теперь со щеткой кончено… Беру этот гребень – им я должен до ста раз пройтись по волосам… Чему ты удивляешься? Постой, это еще не все… Погоди, погоди!.. За этим гребнем есть еще другой – с частыми зубьями…
И уж не знаю, шутя или не шутя, Иван Сергеевич уверял меня, что он ежедневно проделывает точно такую же операцию.
И. Ф. Рында, сосед Тургенева по имению:
Возвратившись с прогулки и не желая тревожить человека, сам обчищал свои сапоги, и это делал он уже стариком, когда страдал недугами.
Константин Константинович Случевский (1837–1904), поэт, прозаик:
Иван Сергеевич принадлежал к числу людей необычайно мнительных. Стоило ему встретить по выходе из дома лошадь той или другой масти, которая могла предвещать нечто нежелательное, стоило ему услышать в разговоре какой-нибудь намек на значение числа 13, как Иван Сергеевич тотчас если не содрогался, то как бы суживался и уходил в себя.
Яков Петрович Полонский:
Раз на Ивана Сергеевича утром напала какая-то странная тоска.
– Вот такая же точно тоска, – сказал он, – напала на меня однажды в Париже – не знал я, что мне делать, куда мне деваться. Сижу я у себя дома да гляжу на сторы, а сторы были раскрашены, разные были на них фигуры, узорные, очень пестрые. Вдруг пришла мне в голову мысль. Снял я стору, оторвал раскрашенную материю и сделал себе из нее длинный – аршина в полтора – колпак. Горничные помогли мне, – подложили каркас, подкладку, и, когда колпак был готов, я надел его себе на голову, стал носом в угол и стою… Веришь ли, тоска стала проходить, мало-помалу водворился какой-то покой, наконец мне стало весело.
– А сколько тогда было лет тебе?
– Да этак около двадцати девяти. Но я это и теперь иногда делаю. Колпак этот я берегу – он у меня цел. Мне даже очень жаль, что я его сюда с собой не взял.
– А если бы кто-нибудь тебя увидел в этом дурацком положении?
– И видели; но я на это не обращал внимания, скажу даже – мне было это приятно.
Наталья Александровна Островская:
Тургенев часто объявлял, что он «очень болен», и всегда воображал в себе какие-то необыкновенные болезни: то у него внутри головы, в затылке что-то «сдирается», то точно «какие-то вилки выталкивают ему глаза»… Он в такую минуту хохлился, охал, а потом разговорится, развеселится и забудет о своих недугах. Мы в таких случаях втихомолку подсмеивались, что Иван Сергеевич у нас «закапризничал», как балованный ребенок. Но ребенок он был добрый: каприз у него скоро проходил. В данную минуту он чувствовал «бушеванье морских волн в голове».
Константин Платонович Ободовский:
Малейшее нездоровье, на которое другой не обратил бы никакого внимания, повергало его чуть ли не в отчаяние. Достаточно было проявиться у него какому-нибудь незначительному расстройству, чтобы он тотчас же усаживался дома и начинал лечиться.
Яков Петрович Полонский:
Оказалось, что слово «холера» на Тургенева производит нечто вроде паники, поглощает все его мысли, делает его почти помешанным. <…>
– Странный ты человек, Иван, – говорил я ему, – ведь холера, если она и есть, в трехстах верстах от нас.
– Это все равно… – отвечал он как бы расслабленным голосом, – хотя бы в Индии… Запала в меня эта мысль, попало это слово на язык, и – кончено! Первое, что я начинаю чувствовать, это судороги в икрах, точно там кто-нибудь на клавишах играет. Как я могу это остановить – не могу, а это разливает по всему телу тоску и томление невыразимое. Начинает сосать под ложечкой, я ночи не сплю, со мной делаются обмирания… и затем расстраивается желудок. Мысль, что меня вот-вот захватит холера, ни на минуту не перестает меня сверлить, и что бы я ни думал, о чем бы ни говорил, как бы ни казался спокоен, в мозгу постоянно вертится: холера, холера, холера… Я, как сумасшедший, даже олицетворяю ее; она мне представляется в виде какой-то гнилой, желто-зеленой, вонючей старухи. Когда в Париже была холера, я чувствовал ее запах: она пахнет какою-то сыростью, грибами и старым, давно покинутым дурным местом. И я боюсь, боюсь, боюсь… И не странное ли дело, я боюсь не смерти, а именно холеры… Я не боюсь никакой другой болезни, никакой другой эпидемии: ни оспы, ни тифа, ни даже чумы… Одолеть же этот холерный страх – вне моей воли. Тут я бессилен. Это так же странно, как странно то, что известный герой кавказский Слепцов боялся паука; если в комнате его появлялся паук, с ним делалось дурно. Другие боятся мышей, иные – лягушек. Белинский не мог видеть не только змеи, но ничего извивающегося.
– Да, – возразил я, – но как скоро у них не было на глазах ни паука, ни змеи, ни лягушки – они были спокойны.
– Это нельзя сравнить: против того, другого и третьего – в нашей власти взять предосторожности, можно сделать так, что паук в комнате будет невозможен. Против всего можно принять меры, а какие меры могу принять я против возможности заболеть холерой? – никаких. Ты говоришь, что это малодушие. Справедливо; но что же делать?
Елена Ивановна Апрелева:
Слабый вздох донесся до нас с противоположного конца отделения, куда на одной из промежуточных станций близ Москвы вошла дама под вуалью.
Услышав вздох, Тургенев оглянулся. Дама, сидя спиной к нам, смотрела в окно и время от времени прижимала руку к виску.
– Не больна ли? – наклонясь ко мне, шепнул Иван Сергеевич. – Может, холера?
Я рассмеялась. Добродушно смеясь, в свою очередь, он, однако, пошарил в ручном мешке, вытащил флакон одеколона, с которым никогда в пути не расставался, окропил меня, себя, наши диваны и украдкой брызнул несколько капель в сторону все в той же позе неподвижно сидевшей незнакомки и затем, убрав флакон, продолжал рассказ.
Яков Петрович Полонский:
Я уже собрался покинуть Спасское. Тургенев тоже был на отлете – надо было ехать во Францию.
– Осиротеет там мой бедный нос, осиротеет! – говорил Тургенев. – Там уж нельзя будет к нему подносить табакерку или табачком угощать его… конечно!
Зная, с каким удовольствием, а может быть, и не без пользы, нюхает Ив. Серг. табак и как трудно отвыкать от такой привычки, я спросил: почему же в Париже он должен будет перестать нюхать?
– Нельзя, – отвечает он. – Там дамы мои не разрешают мне…
– Ну, ты нюхай в их отсутствии.
– И этого нельзя – подойдут – услышат запах…
<…> Перед своим отъездом он даже стал нюхать табак как можно реже, чтоб постепенно от этого отучить себя, и наконец, тяжело вздохнув, отдал свою табакерку моей жене.
Павел Васильевич Анненков:
Вообще он медленно отрывался от насиженного места, и никогда нельзя было верить срокам, назначенным им для своего выезда. Зато он не останавливался отдыхать на дороге и пролетал большие расстояния, не выходя из вагона, даже и в припадках одной из своих болезней.
Иван Сергеевич Тургенев. В записи Н. А. Островской:
Мы остановились в Берлине не в одной гостинице с Тургеневым. На другой день он зашел к нам, и мы поехали его провожать. Он волновался: «Я никогда не могу успокоиться, пока не усядусь на место, – говорил он, – до тех пор мне все кажется, что я забыл что-нибудь самое необходимое». При первом звонке он сел в вагон и усадил нас с собой: «Мы еще успеем потолковать до отхода поезда, а здесь в вагоне у меня голова в порядке, я чувствую себя на твердой почве».
Наталья Александровна Тучкова-Огарева:
Он очень любил лежать на кушетках и имел талант свернуться даже на самой маленькой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.