Глава одиннадцатая ОРГАНЫ СТЫДА
Глава одиннадцатая
ОРГАНЫ СТЫДА
Умер Барт, — подумал автор
Лживое мироустройство вредно для здоровья. В 1968 году весь мир нуждался в толковых докторах. С сентября работникам вредных производств в СССР стали бесплатно выдавать молоко. Не помогало.
Такая каша заварилась, такая смутность разлилась в мозгах. Причем сразу всюду. Год шестьдесят восьмой лопнул, как аппендикс. Миру грозил перитонит, мир лихорадочно пытался сообразить, куда он катится. Поэтов несло в разные стороны.
Но сначала — о том, что было накануне 1968-го.
На двухсотом представлении спектакля «Антимиры», 2 июля 1967 года, Таганка услышала новые стихи Вознесенского: «Нам, как аппендицит, / поудаляли стыд. / Бесстыдство наш удел. / Мы попираем смерть. / Но кто из нас краснел? / Забыли, как краснеть!»
О чем были стихи, понятно. О лжи и лицемерии повседневности. Поэт и себя не милует: «Как стыдно, мы молчим. / Как минимум — схохмим. / Мне стыдно писанин, / написанных самим!» И к легко узнаваемому «королю страны» беспощаден. К тому самому, который «мучительно заколебался, прежде чем снять туфлю на трибуне заседания».
А перед кем стыдно-то? Перед «стыдливой красой / хрустальнейшей страны, / застенчивым укором / застенчивых лугов, / застенчивой дрожью / застенчивейших рощ».
Обязанность стиха
быть органом стыда.
В опубликованной позже версии стихотворения абстрактного «короля» заменит конкретный «премьер страны», а «трибуну заседания» — «трибуна ООН». Зато исчезнут строки о цензуре в Греции, где «все газеты стали похожи одна на другую». Это выглядело чистым издевательством, потому что у нас-то газеты и цензоры тоже шли согласным строем.
Любопытно еще: исчезли строки про Вьетнам, которым «играют, как фишкой». И про «интеллигенцию», повинную в том, что читает западника Герцена, «для порки заголясь». Возможно, и это убрала цензура. Но вычеркнуть двусмысленные строки позже мог и сам поэт. И тут-то стоит сделать пометочку: в противовес цензуре гласной в эти годы крепла и негласная цензура вольнодумного диссидентства. Придрался цензор государственный — это становилось для литераторов знаком доблести: опальные строки бежали по рукам, читались на ура в любых аудиториях, и слава смелого автора забегала вперед паровоза. Иное дело — если вдруг с какой-нибудь двусмысленностью попасть под лошадь цензуры «либеральной»: тут уж автор истреблялся без остатка, тут ему — не отвертеться от язвительных приговоров, баек и молвы…
А тогда уже, пусть вялый, но звоночек прозвенел. «Смерть Евтушенко и Вознесенскому!» (внизу, как сообщили очевидцы, было приписано: «и Ахмадулиной») — с таким плакатом еще в 1964 году на каком-то студенческом вечере выглянуло из тени «Самое Молодое Общество Гениев», поэтический СМОГ. Одни из тех, кого потом назовут «семидесятниками» — чтобы как-то идентифицировать. Шестидесятникам явно напомнили, что они подкатываются к рубежам своих сорокалетий. Прежде они раздражали «стариков»: слишком крикливы и непатриотичны. Теперь на смену уходящим «старикам» подоспели молодые силы, и так же бычились на шестидесятников: слишком патриотичны — потому им всё и сходит с рук.
Понять происходившее в те годы невозможно без контекста. А нервные события тех лет отчетливо вели к черте: весь мир осознавал, что прогнил, нуждается в починке и перелицовке. Мир будто проснулся ненадолго — и обезумел от того, что ни Восток, ни Запад, оказывается, не в состоянии предложить приемлемую для всего человечества модель справедливости.
Такого момента не было прежде, не будет после — в этом смысле 1968 год действительно ключевой. Потом, когда-то там, все обернется пшиком, человечество уснет под сладкий лепет мандолин глобального товарно-денежного счастья. Но кто же мог про это знать тогда?
* * *
В 1967 году Вознесенский успешно выступил в нью-йоркском Таун-холле. Поэтический триумф не обошелся без шумных последствий. Вот что об этом напишет сам поэт в очерке «Сюр»:
«Открывая мой вечер, Роберт Лоуэлл так определил мой генезис (возмутитесь, читатель, нескромностью лестной цитаты, но поработаем, так сказать, в жанре Дали. Всегда ведь приятно вместо обычной ругани процитировать что-то ласковое, да и поддразнить доброжелателей): „Вознесенский пришел к нам с беспечной легкостью 20-х и Аполлинера. Сюрреализм сочится через его пальцы. Это прежде всего первоклассный мастер, который сохраняет героическую выдержку и вдохновение быть и оставаться самим собой“… Дальше шли еще более немыслимые комплименты. Понятно, у меня поехала крыша от кайфа, я был абсолютно согласен со столь скромной характеристикой моего выдающегося творчества. Но дальше!.. Великий американский поэт, оглядев зал из-под замутненных очков, брякнул: „Он, как и всякий поэт, против правительства. Наши обе страны имеют сейчас самые отвратительные правительства“…
После вечера мне предложили опровергнуть это. Хотя бы во второй половине — о советском правительстве. Я отказался. И пошло-поехало. Да тут еще „Нью-Йорк таймс“ вынесла шапкой этот эпизод на первую полосу. Кончилось постановлением Секретариата, осуждающим меня, и закрытием выездной визы. Сейчас это кажется параноидальным сном. Чур меня, сюр!»
Точку зрения Лоуэлла — о равной ответственности всех лживых правительств перед человечеством — тогда разделяли многие и в самой Америке. Возразил Лоуэллу Джон Апдайк: мол, у всех свои грехи, но критиковать американское правительство нечего, «наша мышеловка все же сделана лучше советской». Так рассуждали и до Апдайка. Писатель-фантаст Роберт Хайнлайн в конце пятидесятых не раз приезжал в полюбившийся СССР — ровно до тех пор, пока в 1960 году в небе над Уралом не был сбит самолет летчика Пауэрса: шпион не шпион, нарушил не нарушил, а своя мышеловка ближе к телу. Логика Апдайка — в том же духе: дружба дружбой, а мышеловки врозь.
Не стоит, написал Апдайк, и Вознесенскому очень уж полагаться на американскую интеллигенцию. Штатовским либералам, уверял Апдайк, хорошо все, что плохо Америке. Тут читатель может подумать: совсем, как у нас… И действительно, автор «Иствикских ведьм», «Кентавра» и «Кроликов» уже побывал в Советском Союзе, убедился в том, что здешняя интеллигенция примерно так же рассуждает о своей стране — при этом страшно воодушевляется всем американским. Это лишь укрепило его в мысли о мышеловках: американская все же не топором рублена, а отточена так, чтобы не создавать обывателям бытовых неудобств и не стеснять в передвижениях. Там чудеса, там джинсы бродят.
Джинсы! Леви-Строс! Вранглер! Свобода! О незабвенный гипноз советского человека! Поэт Анатолий Найман будет доказывать кому-то много лет спустя, что это он, он, — о, счастливчик! — первым щеголял по Невскому проспекту в первых джинсах, и были те джинсы белыми.
Это все приметил Апдайк еще в 1964 году в Москве.
Но завиднее всего ему было видеть, как самозабвенно русские читатели обожают своих, русских поэтов: «Мы вместе с Евгением Евтушенко и Андреем Вознесенским вышли на сцену, и аудитория разразилась аплодисментами, потому что Евтушенко и Вознесенский были поэтами, а я был американцем. Поэзия и Америка тогда воплощали свободу для людей, у которых свободы было недостаточно. Помню, я был в восторге, что мне так бурно аплодируют, хотя я понимал, что аплодируют не мне. В Соединенных Штатах ничего подобного не происходило».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.