Чти отца своего
Чти отца своего
Отец заново возник на заснеженном перроне Казанского вокзала, куда мы прибыли из уральской эвакуации. В распахнутой офицерской шинели, с картонной трубочкой в вытянутой руке, которая оказалась мороженым крем-брюле. Трубочка и поцелуи досталась мне, а объятия — маме и бабушке. Я с удовольствием облизывал нееденное до того морозного вечера яство и, поспевая за родителями, слушал отцовский возбужденный рассказ. Комнаты все в том же подмосковном Орехово-Зуеве он добился при помощи военкомата — пришлось жать на то, что он боевой офицер, прошедший всю войну, что он блокадник Ленинграда, а не какой-то там корреспондент, как заявили ему в жилотделе. Комната плохая, в общей квартире на первом этаже, дом первой пятилетки — стены в полтора кирпича, промерзают, но в комнате есть сложенная кирпичная печка — труба выходит в окно. Так что жить пока можно!
Это «пока» затянулось очень надолго — отец, мама и бабушка вернулись в Москву только в 1961 году. «Пока» было той жизнью, в которую входил демобилизованный майор Марягин Г.А. Судьба неожиданно и кратко улыбнулась ему — беспартийного взяли на работу, и не куда-нибудь — в Совинформбюро. Организацию, сводки которой всю войну были на устах у целого народа. А теперь там мой отец, и не кем-то, он — заведующий отделом литературы. Я, в прямой связи с такой удачей, летом сорок шестого из подмосковной коммуналки перенесся в рай. На Истру. В пионерлагерь Совинформбюро, расположившийся в частных живописных дачах. Лагерем руководила «ночная ведьма» — летчица из эскадрильи ночных бомбардировщиков, красавица, как мне казалось тогда, Герой Советского Союза Сумарокова. С ней, правда, произошел, как любил выражаться мой отец, камуфлет. Звание Героя наша старшая пионервожатая присвоила себе сама, не дождавшись указа, где она в самом деле значилась. Заказала у какого-то ювелира геройскую звезду и носила ее преждевременно. Кто-то вывел красавицу на чистую воду... Ну да это для меня были семечки! Главное — в столовой на закуску к обеду давали паюсную икру, а на третье — пончики с повидлом и компот из сухофруктов. Мои сверстники, дети номенклатурных родителей, знавшие даже размер и рисунок новых купюр задолго — больше чем за полгода — до денежной реформы 47-го года, паюсную икру за еду не считали и пренебрежительно швыряли ее ложками в лицо друг другу.
В разрешенный родительский день к пионерам прикатили родители на трофейных «опелях» — «капитанах» и «кадетах», сверкающих никелем клаксонов и удивляющих выкидными флажками-поворотниками. Я ждал своих родителей дольше остальных — они добирались паровичком и на попутке. И привезли маленький, в блюдечко, фруктовый торт с цукатами. Во второй приезд отец пообещал на обратном пути, из лагеря в Орехово-Зуево через Москву, сводить меня в ресторан «Аврора», что был на Петровских линиях. Сотрудники официозного Совинформбюро питались по талонам в этом шикарном заведении с хрусталем люстр и мраморными колоннами. Отец полез в карман своего неизменного, заношенного уже френча и предъявил мне талоны, которые он копил для обещанного посещения. Посещение состоялось, я, опять-таки впервые, отведал деликатес — консервы «лосось в томате». На том улыбка судьбы закончилась.
Отца уволили из Совинформбюро. Почему? В «кадрах» прошла очередная проверка анкет. И выяснилось, что донецкий журнал «Забой», где отец в двадцатые годы был членом редколлегии, — орган троцкистский. Тут стоит остановиться и оглянуться назад.
На станции Краматорская, что в Донбассе, на улице, что в просторечии звалась «на горище», а по-русски — «нагорной», по соседству жили два подростка: Боря и Жора. Боря Горбатов был сыном пекаря, Жора Марягин — квасовара. Оба увлекались литературой, оба поначалу писали стихи. Горбатов, хоть на пару лет и моложе Жоры, был гораздо шустрее и подвижнее, внедрялся в меняющуюся жизнь без оглядки. При первой возможности, заработав, как было принято, «рабочий стаж» на Старо-Краматорском металлургическом заводе, вступил в комсомол. Мой отец, который там же работал слесарем и младшим металлургом, спросив приятеля, зачем он это сделал, — получил ответ:
— Не могу без общественной работы, если бы комсомола не было — я бы в Бунд вступил!
Замечу для людей, не изучавших историю ВКП(б): Бунд — еврейская социал-демократическая организация меньшевистского толка, уже тогда, в двадцатые годы, гонимая властью.
Комсомольская прыть Бори охладила дружеское расположение отца. Его возмутило не само вступление, а его причина. Вернее, отсутствие идейной причины. Но на заседаниях редколлегии литературно-художественного журнала «Забой», издававшегося в Донбассе, они по-прежнему сидели рядом — их, молодых, подающих надежды, пригласил туда немногим их старше главный редактор журнала писатель Гриша Баглюк — член ЦК комсомола Украины. Отец овладевал прозой. В «Забое» на украинском языке вышла первая часть его романа «Металлурги». Второй части было суждено никогда не увидеть свет — Баглюк позвал к себе отца, плотно притворил за ним дверь и сказал:
— Меня скоро посадят — журнал считают гнездом троцкизма. Так что ты уезжай куда-нибудь подальше, иначе посадят и тебя как моего друга.
— Я — не комсомолец даже... — вяло сопротивлялся отец.
— Посадят всех, кто рядом со мной работал.
Перед отъездом отец говорил с Горбатовым, тоже собравшимся уезжать:
— Вот тебе и общественная жизнь в комсомоле, который ты воспевал!
Горбатов уехал, не попрощавшись. Спасать себя ему пришлось аж в Арктике, куда недосуг было добираться органам за активным Борей — другом троцкиста.
Баглюка посадили, в лагере в войну он погиб, в пятидесятые — реабилитировали. Вышла даже его книжечка «Легенда о синем зайце». Сын Баглюка, которого когда-то Жора Марягин подбрасывал малюткой к потолку, капитан первого ранга, носивший все время с посадки отца фамилию отчима — иначе его не допускали бы к секретам флота, — пришел к давнему другу отца Марягину советоваться, как вернуть себе отцовскую фамилию и при этом не уходить со службы. Судили, рядили, подспудно выясняли. Оказалось — нельзя. Во-первых, скрывал происхождение, а во-вторых, троцкист — всегда троцкист.
...Как бы там ни было, мой отец в 47-м году оказался за дубовыми дверями старинного особняка Совинформбюро, что на улице Станиславского. Он попытался подать в суд на неправедное увольнение, но в суде даже не приняли заявление к рассмотрению — зав. отделом считался лицом начальственным, а дела с начальством — не компетенция суда. Так, во всяком случае, отвечали отцу, и перепрыгнуть этот барьер не хватало сил. Оставался один способ существования — стать журналистом «на вольных хлебах». Отец, стиснув зубы, не давая воли эмоциям, которые бурлили в нем и выплескивались только на маму и меня, писал ночами, за обеденным столом, соорудив из нескольких слоев газеты раструб вокруг лампочки, отбрасывающей сноп света на скатерть. Я просыпался и видел ореол вздыбленных седеющих волос над его склоненной головой. Утром мама, служившая машинисткой в районной газетке, забирала готовую корреспонденцию и несла к себе на работу перепечатывать. К каждой рукописи прикалывался типографски отпечатанный авторский листок (я зрительно помню его до сих пор), где предпоследним пунктом значилось «место работы», а последним — «партийность». Корреспонденции и статьи отца не принимала ни одна московская редакция, хоть и писал он о передовиках текстильщиках, от которых ломился наш фабричный город: то «почин» Марии Волковой, то «почин» Анны Колесаевой... Удивительно, но отец, уже не мальчик, сорокалетний мужик, прошедший катаклизмы тридцатых годов и фронт, еще верил в торжество справедливости и не сразу понял, что с прочерком в графах «место работы» и «партийность» его, уволенного из официозного Совинформбюро, печатать не будут. С отчаяния он попросил своего сослуживца по отделу в Совинформбюро, члена партии Петю Потапова написать характеристику. Тот, честный и преданный друг, выдал:
«Характеристика
на Марягина Г.А.
Я, Потапов П.И., член ВКП(б), заверяю, что Марягин Г.А. разделяет все положения Программы нашей партии и всегда стремился к их осуществлению».
Но «заверение», приложенное к статьям, не помогало — их даже не возвращали, а выбрасывали в корзину.
Жила семья на нищенскую зарплату машинистки. Единственным дополнительным доходом были избирательные списки, которые мама с охотой бралась печатать — пять копеек за каждую фамилию! Из офицерской шинели отца мне сшили зимнее пальто, а отец «щеголял» зимой в черном клеенчатом плаще. Железнодорожная — в шапках-кубанках — милиция очень внимательно следила за высоким, худым типом в хрустящей на морозе клеенке, быстро шагающим вдоль перрона, чтобы согреться в ожидании поезда на Москву. А когда отец пытался делать пометки в блокноте, сидя в холодном прокуренном закутке станции, его забирали и требовали предъявить авторские права, которые никогда в жизни в виде документов не выдавались.
Встречался отец в ту тяжелую для него пору с соратником Маяковского, самобытным талантом, поэтом Николаем Асеевым. Тот написал отцу посвящение на собственном двухтомнике в память о давних общениях в двадцатые, когда приезжал на Украину искать у рабочих поэтов поддержки «Новому ЛЕФу»:
Г.А. Марягину — соратнику,
из давних далей Харькова
возникнувшему снова —
охотнику до яркого
стремительного слова
от Ник. Асеева.
Но ничем другим помочь не смог — не был в милости у режима.
Вынужденная безработица отца длилась не месяц, не два, даже не год. Наконец, терпению и упорству пробиться самому пришел предел — отец смирил гордость, забыл о давней размолвке. Он сел в паровичок на платформе Крутое, что расположена была на дальнем окончании нашего текстильного города, и двинулся в Москву, на Беговую улицу, где жил его прежний друг, а тогда классик советской литературы Борис Горбатов. Вернувшись домой, с надеждой и радостью рассказывал нам, домочадцам и чаду, как тепло и радушно принял его друг молодости, как пообещал помощь...
Слова Горбатова не разошлись с делом: Борис написал поручительство в Углетехиздат, гарантируя благонадежность отца и свою, если потребуется, редактуру. Поручительство подействовало реальнее, чем характеристика Потапова — с отцом согласились сотрудничать. И хоть издательство было чисто техническое и не издавало никаких других видов литературы, рекомендованный «самим» Горбатовым Марягин сумел увлечь дирекцию предложением выпустить книгу «Исследователи недр Донбасса». Работа у выходца из этого самого Донбасса пошла, покатилась! А поскольку уголь в бассейне реки Донец открыли задолго до революции, не было у отца наконец-то необходимости отображать передовиков и придумывать философию их творческих порывов. Я оказался тоже участником создания книги. Денег на художника издательство не отпустило, пришлось, сообразно собственным графическим возможностям, рисовать и чертить тушью разрезы шахт, копры, коногонов в лавах. Наконец в 1951 году отец привез из столицы и выложил на стол под лампочку в стеклянном абажурчике, похожем на перевернутый лафитник и настолько неказистом, что его не унесли с собой прежние хозяева комнаты, сигнальный экземпляр книги, плоскую бутылку вермута, языковую колбасу — шахматную (начинка клеточками, как шахматная доска) и конфеты с ромом, носившие манящее название «Джаз» (борьба с космополитизмом уже шла вовсю, но дорогие конфеты еще залежались на прилавках). Состоялся домашний пир, во время которого пришла телеграмма из Сталино — так тогда назывался Донецк — издательства с предложением переиздать книгу отца. Это был день триумфа! Отец сходил к знакомым, взял взаймы патефон с пластинкой Вадима Козина и пел с ним в унисон «Люба, Любушка, Любушка-голубушка, я тебя не в силах позабыть...» Обнимал маму и плакал.
Плакал отец в той же комнате, за тем же столом, под той же лампочкой и раньше, но не от радости. Вернулся от Горбатова во время работы над книгой. Шло в стране активное избиение космополитов... Среди писателей — в первую очередь. Анатолий Софронов размахивал разгромным мечом — «летели» писательские головы. Отец посетовал Горбатову:
— Боря, что этот Софронов творит!
И получил в ответ:
— Да что Софронов! Софронов наш с Костей топор.
Костя — Константин Симонов — был тогда главой Московской писательской организации, Горбатов — партийным боссом этой организации. После проработок писателей с одобрения писательского руководства следовала посадка. Отец плакал оттого, что вынужден поддерживать отношения с человеком, участвующим в гонениях.
Но отцовская невезуха не окончилась даже с выходом книги в Сталино. Называлась теперь работа «Открыватели недр Донбасса». Радостный и возбужденный, устремился он в столицу шахтерского края на обсуждение. Как оно проходило, становится ясно из одного абзаца газеты «Социалистический Донбасс»:
«В книге не подчеркнута огромная забота большевистской партии, советского правительства и лично товарища Сталина в развитии угольного Донбасса... Тем не менее Г. Марягин вел себя на читательской конференции недостойно, не захотел прислушаться к голосу справедливой, заслуженной критики».
Вечером в номер гостиницы к отцу явился глава областного МГБ и поинтересовался, когда он собирается уехать. «Завтра», — ответил отец. «Нет, сегодня. И как можно скорее. Потому что завтра я должен буду вас арестовать, — возразил чекист, — но мне понравилось, как вы вели себя на обсуждении». Через полчаса отец сидел в общем вагоне проходящего поезда и слушал рельсы на стыках: «Бе-ги, бе-ги, бе-ги...»
Больше года оставалось до смерти Сталина...
Остальное о моем отце того периода — в картине «101-й километр». А дальше? Дальше он нашел в себе силы вернуться к мечте своей юности — стать литератором.
Обнаружились старые товарищи:
«Забой» дал мне много, очень много, и мне всегда приятно услышать товарищей того времени. Вы, я чувствую, успешно работаете. Мих. Слонимский».
«Дорогой Юрий (это не описка, по-украински Юрий, Егор, Георгий — одно имя) Александрович. Поправляйтесь, пожалуйста. Посылаю Вам Зачаровану Десну и Потомки запорожцев. Буду очень рад как можно скорее услышать Вас и увидать в добром здоровье. С глубоким уважением Ваш А. Довженко» (отец лежал после жесточайшего инфаркта).
Появились новые друзья:
«Мой дорогой Георгий! Сами понимаете, как мне было приятно получить Ваше письмо.
Спасибо!
И то, что вспомнили обо мне, и добрые слова, и дружелюбие — все это чрезвычайно тронуло мое сердце, чрезвычайно!
Еще раз спасибо, я целую Вас, я жму вашу руку.
Я поправляюсь!
Да процветают Ваши дела!
Ваш Ю. К. (Олеша)».
Дела отца налаживались — после тридцати четырех лет перерыва появилась книга в любимом им жанре очерка.