Под Алепинским покровом

Под Алепинским покровом

Для меня после Солоухина мир разделился на две части – на тех, кто читал его, и на тех, кто не читал. Последних, к сожалению, подавляющее большинство. Такие, если они постарше, протестуют против переименования улицы Урицкого, ибо «он за нас кровь проливал», а государь император Николай II для них «кровавый». Молодые читают детективы и смотрят телевидение, история и судьба России их мало волнует. Проверял я это на студентах, не знают они имени Владимира Солоухина.

Кто не жил сознательной жизнью в 50—70-е годы, тому не понять роли и значения Солоухина в пробуждении русского самосознания. Откроют они «Письма из Русского музея», прочтут о храме Христа Спасителя и скажут: «Ну и что? Давно уже построили новый». И невдомек им, что было и другое время, когда сказать хоть слово в защиту храма значило поломать свою жизнь. Недавно разговаривал с одной пятидесятилетней женщиной, она говорит: «“Письма из Русского музея” перевернули в моем, тогда еще совсем молодом сознании, все установленные представления о жизни. Это было откровение. До сих пор помню: как называется улица, соединяющая Невский с Площадью искусств? Улица Бродского. А кто такой Бродский? А это тот, что вождей рисовал. Помню Ангела Златые власы…»

От Москвы до Петушков два часа езды на электричке, а там нас с женой и зятем дожидался в своем «Запорожце» Владимир Николаевич Алексеев, большой знаток Владимирщины. Мы не раз колесили с ним по ее деревням.

– Будете писать? – спросил меня Алексеев, когда машина задребезжала и тронулась с места.

– Не знаю… – пробурчал я.

И тут же вспомнил, как однажды Солоухин уезжал в командировку, а я спросил у него:

– Будешь собирать материал?

А он ответил:

– Материал собирает прокурор. Я еду жить.

Солоухина нет. Мне хотелось думать, что я еду пожить у его могилы.

К селу Алепино мы подъезжали в солнечный холодный полдень. В этом году выпало много снега, а в первых числах апреля подморозило. Березы стали уже лиловыми от почек, а ветлы у речушек успели пожелтеть от сережек, но на всхолмленной равнине алепинских окрестностей лежал снег. В лесу и в перелесках он был глубоким, а на полях кое-где по буграм появились проталины.

– Смотрите, коршун! – сказал Володя Алексеев. – Прилетел уже.

Я посмотрел в боковое стекло машины и увидел парящую птицу. Сразу вспомнился наш спор с Солоухиным по поводу ястреба. Спорить с ним было непросто, он редко уступал. В одном из его стихотворений про ястреба, не в том, что начинается строкой: «Я вне закона, ястреб гордый…», а в другом (что-то не помню его названия), автор влезает на дерево и выкидывает из гнезда птенцов ястреба.

– Но ты описываешь не ястреба, а сокола, – говорил я ему.

– Почему?

– Да потому, что ястреб – кошка воздуха. Он затаивается в ветвях, кидаясь на свою добычу. А сокол – собака воздуха, он догоняет свою жертву и бьет ее в воздухе.

Солоухин не соглашался:

– Это в тебе говорит ученый-орнитолог. А кто это знает?

– Ты автор, поэт. Должен знать. Сокол редкая, охраняемая птица.

– Вот именно – поэт. Тут нужен образ, а не сведения из твоих определителей птиц.

Он начинал сердиться, и я уступал. С другим человеком я бы этого никогда не сделал.

Книги Солоухина часто встречали в штыки специалисты-ученые. «Письма из Русского музея» возмущали искусствоведов, «Трава» – ученых ботаников. Разве что «Прекрасную Адыгене» альпинисты, хоть и отмечали проколы «новичка», приняли с благодарностью. Но ведь не один из многих тысяч научных трудов по искусству или по ботанике не могли тронуть души людей, они способны лишь заложить в нас какие-то знания. Книги же Солоухина заставляли думать, волноваться, становились в тысячи раз дороже сухих статей «искусствоведов». Помню, я сказал ему:

– Ты в «Прекрасной Адыгене» перепутал фамилию альпиниста, написал Лунычкин вместо Луничкин. Он обиделся. Эстонца спутал с латышом, насчет «чистых скалолазов» ты загнул… Что бы дать мне почитать рукопись…

– Неважно, Саша, – пробасил недовольно Владимир Алексеевич. – Ведь не для него одного написано.

Конечно, конечно это пустяки по сравнению с повестью, которая стала лучшей из книг, рассказывающей об альпинизме, о начальном альпинизме.

Он всегда был тверд и решителен.

– Возвращаюсь на своем «козле», – рассказывал он мне, смеясь, – в час ночи, в легком подпитии. Раз! Задел слегка крылом машины тумбу. А тут милиционер. «Документы! – потом: – „Выйти из машины!“ Вылез. Он изучает мои документы. „Писатель, что ли?“ – „Да. Поэт и прозаик“. – „Про каких еще “заек”? Вы пьяны“. И повез в милицию. Завел в отделение, за стойкой дежурного нет. Положил на нее документы и пошел искать лейтенанта. Сижу – никого нет. Взял документы, ключи, вышел, сел в машину и уехал. Но все-таки нашли, утром звонят: „Вы были пьяны, задержаны и сбежали из отделения“. А я им: – „Да что вы?! Я уже лет десять, как в рот не беру“.

Или вот такой случай. В Париже Солоухин накупил много белоэмигрантских книг. Деникина, Краснова, Ильина, Булгакова, Бердяева… В то время ни одну из подобных книг нельзя было провезти в Союз, навсегда сделался бы невыездным. А он набил ими два ящика и отправил багажом. Через некоторое время его вызывают к начальнику московской таможни. Сидит с ним и товарищ из КГБ.

– Эти книги нельзя провозить, – говорит начальник. – Неужели вы этого не знаете?

– Я писатель, – отвечает Солоухин. – Как же я могу писать об этих людях, не читая их?

И случилось чудо. Они были так поражены, что отдали ему оба ящика.

У дома Солоухиных стоял автобус и несколько легковых машин, в доме толпился народ. Дом большой, двухэтажный, немудрено, что при коллективизации семья попала в кулаки. Крепкое велось тут хозяйство. Пожалуй, самый большой дом в деревне. Прямо возле него стоит церковь Покрова Пречистыя Благородицы, запущенная и обветшалая. Дом подремонтировали, укрепили, а внизу большую комнату обшили вагонкой. В ней холодильник, газовая плита, топилась печка. Жена Владимира Алексеевича – Роза Лаврентьевна, дочери Елена и Ольга. Я знал, что дом недавно вновь обворовали, все иконы украли, и поэтому привез образ Богоматери Владимирской. Поставил его на сервант. Роза Лаврентьевна поблагодарила меня и сказала:

– Ведь твои иконы, Саша, твой давний подарок, висят у нас. Они для Володи были, пожалуй, самыми дорогими.

Когда я оставил альпинизм как профессию, мы стали чаще видеться. Нас объединяла любовь к старине, к старинному русскому искусству, мы любили посидеть, позаниматься с иконами, с финифтью, с мелкой пластикой. Мне остались от деда старые книги, Владимир Алексеевич многие из них пересмотрел. Однажды из разрушаемой церкви я вывез со своими студентами несколько больших храмовых икон. Из них начали строить полки для склада, а мы пришли со студентами-альпинистами и сняли остатки из иконостаса. Поставил я эти иконы под лестницей черного хода в институте и за делами забыл про них. Года через два вспомнил и говорю Солоухину:

– Володя, у меня в институте давно уже стоят черные совсем доски. Не хочешь взглянуть?

– Давай поглядим, – отвечает.

Приехал он на своем джипе и забрал их, а я поехал домой. Через несколько часов звонит:

– Саша, приезжай немедленно.

– Что такое?

– Увидишь.

Приехал, смотрю, иконы мои разложены по столам и над ними колдуют два реставратора.

– Диесус семнадцатого века, – говорит мне Солоухин. – Это твои вещи. Решай, что будешь делать.

– Что мне решать, – отвечаю, – в моей хрущевской квартире места для них нет. Считай, что это мой подарок.

Вчера был у Розы Лаврентьевны, привозил деньги, собранные альпинистами на памятник.

Приходилось слышать внушенное «русскоязычными» представление, что, мол, Солоухин жаден, что он будто этакий деревенский кулачок, готовый обманывать бедных старушек. Люди всегда меряют своей меркой, и тот, кто видел в собирании икон Солоухиным что-то нечистоплотное, прежде всего сам не чист душой. Это мне хорошо знакомо, я тоже собиратель, и обо мне наши недруги говорили, что я наживаюсь и торгую. На самом же деле за всю свою жизнь я не продал ни одной вещи, ни одного предмета. Так и он, Владимир Алексеевич. Я не знал ни одного случая, чтобы он что-то продал, тем более кого-то обманул. Поменял – да, дело коллекционерское. Просто он собиратель широкого размаха, знаток и тонкий ценитель древнерусского искусства. Надо понимать, что такое собирательство. Перечтите первые страницы «Черных досок», если не помните, не стану их пересказывать. Он всегда дарил свои книги, а один раз привез мне из Болгарии кожаные шорты. До сих пор их ношу. Не замечал я его прижимистости.

Поднявшись по лесенке на второй этаж, я походил по дому. Народ весь собрался внизу. Старые стулья, провалившееся кресло, старинная кровать, книги, книги, книги… В одной из комнат стояло колесо от телеги и висели несколько прялок. Всегда, когда я читал Владимира Алексеевича, я слышал его характерный, низкий и с оканием голос. И сейчас, в одиночестве бродя по дому, я слышал последние сказанные мне по телефону его слова:

– Лежу, Саша, милый, под капельницей один час, а что в остальное время здесь делать? Хочу домой.

Поднялась ко мне Ольга Владимировна. Давно не виделись, сейчас она живет в Лондоне, прилетела на годовщину.

– Долго еще там будешь? – спрашиваю.

– Еще год или полтора, не больше. Хочу, чтобы дочка усвоила хорошо язык. Там, конечно… Но дома лучше.

Тогда ей было шестнадцать, такая милая юная девятиклассница. Может ли кто-нибудь представить себе Владимира Алексеевича Солоухина под рюкзаком, лазающим по скалам или вырубающим ледорубом ступени на леднике? А в 1972 году мы с ним были в горах. Вот где, в экстремальных ситуациях, раскрывается человек. И он меня не разочаровал. В представлении альпиниста горы – это ледники и вечные снега. Урал, скажем, или Карпаты для него не горы. Они для туристов. Мы с ним побывали на Тянь-Шане. Позвонил как-то, сказал, что устал и захотел посмотреть на мои любимые горы. Помнится, я ответил так:

– Что значит посмотреть? Издали посмотреть на горы, все равно, что быть евнухом в гареме. Чтобы увидеть горы, надо подняться на вершину.

Что произошло дальше, описано в «Прекрасной Адыгене». Я чуть ли не силком вытащил его, мне хотелось, чтобы он увидел настоящие горы. Ведь когда что-то любишь, всегда хочется, чтоб и твои близкие, твои друзья тоже это увидели, полюбили. Прекраснее же гор нет ничего на свете. Оля тоже захотела в горы и настояла на своем, хотя ее считали в семье не совсем здоровой, всячески оберегали и лечили. Роза, ее мама, все повторяла при прощании, что Оленьке нельзя поднимать ни в коем случае больше двух килограммов. И вдруг ночи в палатке на земле, зарядка, котел на костре, режим и ледяная вода в горном ручье. Мало того, ежедневные тренировки по пять-шесть часов. Оля не захотела жить в помещении, где я поселил Владимира Алексеевича, она с первых же дней сбора включилась целиком в его жизнь. Быть «сачком» ей не позволяло самолюбие. И Солоухин все выполнял, он же был солдатом и знал, что такое дисциплина. И Володя, и Оля прошли все и побывали на вершине Адыгене 4404 метра высотой.

За свою жизнь в горах я видел несколько тысяч новичков. Не все они смогли подняться на вершину, всегда случался отсев. Одни не выносили тренировок, подчас жестоких, другие не верили в себя, боялись восхождения, не столько из-за его опасности, сколько из-за физической нагрузки. Не хочется и подводить своих товарищей, ведь если ты сел и дальше идти не можешь, то с тобой вниз отправляют двух-трех человек, лишившихся из-за тебя восхождения. Новичками, как правило, бывают молодые люди, а тут почти пятидесятилетний, громоздкий, отвыкший от физической работы писатель. Но Солоухин шел и шел вверх.

Он, конечно, взвешивал, рассчитывал свои силы, без этого нельзя. В восхождении на вершину заключена модель достижения всякой жизненной цели. Кроме освоения техники альпинизма и физической подготовки, надо думать. Главное тут тактика и стратегия. Солоухин все это понял, усердно тренировался и осваивал технику.

За все время он ни разу не пожаловался, не посетовал на трудности. Хотя однажды, при первом нашем выходе на ледник, Володя ночью разбудил меня.

– Саша, я, знаешь… как бы мне не умереть.

– Что такое? – испугался я.

– Видишь, как я дышу? Вдох, а потом сразу несколько частых, частых… Так бывает при инфаркте.

– Спи спокойно, Володя, – ответил я, улыбаясь в темноте палатки. – Это так называемое чейн-стоковское дыхание. Ты просто еще не акклиматизировался. Так всегда бывает. На следующем выходе на высоте такого уже не будет.

Спустились мы тогда в лагерь, оказывается, приехал и ждет нас Чингиз Айтматов. Привез много хорошего вина.

– Нет, Чингиз, нет, – мотает головой Солоухин. – Мы тренируемся.

– Немножко-то можно, – настаивает Айтматов, – немножко не повредит.

Владимир Алексеевич смотрит на меня. Я молчу. Тогда он говорит Айтматову:

– Прости, Чингиз, извини, не могу. Я хочу подняться на вершину. Мы с тобой еще сто раз выпьем, а восхождения у меня больше не будет. Один раз в жизни. Не могу.

Мы распили это вино, когда все кончилось.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.