Михаил Алексеев О моем друге

Михаил Алексеев О моем друге

Я давно пытался склонить Владимира Солоухина к поездке в мое родное село Монастырское. Он уже опубликовал свои «Владимирские проселки», из которых нетрудно было заключить, что человек этот навсегда заразился одной чрезвычайно распространенной на Руси болезнью по имени бродяжничество. Володя, или Волоха, как я уже успел назвать его для себя, наконец поехать согласился, с одним лишь условием, чтобы совершили мы это путешествие на машине, с тем чтобы по пути увидеть как можно больше других мест…

Год 1958-й. Месяц – июнь. Самый что ни на есть распрекрасный для рыбака месяц. Для Владимира Солоухина это было самым важным: он взял для себя десять дней отпуска именно для рыбалки, отнюдь не для творчества. Что касается меня, то у меня был иной план – я тогда готовился перевести свои литературные дела в другое русло, присоединиться к отряду писателей, прозванных «деревенщиками», к которым уже и принадлежал мой спутник. У меня уже был и замысел, и даже название моего первого невоенного романа – «Вишневый омут», нареченного так по имени одного из многих омутов на родной речке Баланде. Забегая вперед, скажу, что как раз в Вишневом-то омуте у Солоухина при утреннем ужине сорвался преогромный, весом в целый аж килограмм карась, о коем в течение многих лет не мог забыть Володя-Волоха.

Итак, мы взяли курс на Рязань, оттуда – на Пензу, на Саратов, на Монастырское.

Всю дорогу Солоухин спал. Занятие это, видать, нравилось ему. Пока это было на рязанской, мордовской, пензенской земле, я терпел: пускай дрыхнет. Когда же собрат мой вознамерился продолжать в том же духе и на земле саратовской, не выдержал, взбунтовался: это было уже слишком! Я его везу в родные места, а ему, выходит, наплевать на них. Разбудил, растолкал, изругал и заставил любоваться.

Мы расположились пообедать на взгорье, покрытом пахучей степной травкой. Внизу, в полукилометре, протекала Цна – довольно широкая река. Отсюда, с бугра, было хорошо видно, как она изгибается по большим лугам – сначала мы видели ее всю, от берега до берега, потом – по сизоватой дымке, которая вилась над нею, повторяя ее капризный убегающий след. Было странно, что парок этот не рассеивался и среди дня – похоже, там, в глубокой зеленой долине, очень долго держалась рожденная росной ночью прохлада.

Солоухин, залюбовавшийся рекой, вдруг вспомнил что-то, просиял весь, белесые ресницы его сладко сомкнулись, улыбнулся во весь свой великолепный рот и объявил:

– А ведь у меня сегодня день рождения.

– Так чего ж ты не отпраздновал его дома? Могли бы задержаться на один-то день.

– А я забыл про него. Эх…

Затерялась Русь

В Мордве и Чуди…

В ответ на «затерялась Русь» я столь же меланхолически, в лад Солоухину, проговорил:

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель тихую трудов и чистых денег.

В Монастырском мы расположились в доме моей двоюродной сестры Варвары Тимофеевны. Ее муж, Василий Дмитриевич Маслов, зная о моем скором приезде, успел уже накосить свежей травы, высушить ее и набить ею почти полную поветь над хлевами. Там-то мы и спали втроем все ночи, упиваясь дурманящим и опрокидывающим в глубокий, беспробудный сон душком свежего сена. Первое, на что обратил внимание Солоухин, это то, что все жители моего родного села, разговаривая, окают точно так же, как в его Алепине на Владимирщине. Он спросил меня: отчего бы это? Я объяснил окальщику Солоухину, что первыми поселенцами тут были его земляки, послушники, или, как еще их называли, узники какого-то владимирского монастыря. Они посылались в эти глухие еще на то время лесные саратовские края, добывали тут мед, сеяли коноплю, затем рожь – урожай отправляли по осени в свой монастырь. Со временем откупились, назвали поселение Монастырским – вот откуда и докатилось до здешних мест кругленькое «о». Во всех же окрестных селениях крестьяне в речах своих «акают», как, скажем, в городе. Потом Володя обнаружил, что и еду Варвара Тимофеевна готовит точно такую же, как в его Алепине, как бы по рецепту его матери. Надо полагать, что это было не в последнюю очередь тем, что заставило Владимира Солоухина побывать в Монастырском еще дважды.

Первое пребывание его было недолгим. Через несколько дней, наудившись в Баланде и в Вишневом омуте вдоволь, он уехал. Прощаясь со мной, Владимир Алексеевич сказал:

– Ну а ты, Михайла, теперь за дело. Пиши теперь свой «Вишневый омут». Только перед тем не забудь поймать-таки моего большого-пребольшого карася.

На это знающий хорошо меня мудрый Василий Дмитриевич заметил:

– Ну, к бумагам он подступит не скоро. Сейчас у Михаила недельки на две будет обложной сон.

«Обложной сон» не был таким уж долгим, как предполагал хозяин дома, но писался роман трудно. Работал я над ним и в Монастырском, и частично в Москве, затем в Астраханской области, а заканчивал лишь на Брянщине. Когда писал его под Астраханью, жил большей частью в палатке, на берегу Волги. Оттуда и послал жалобное письмо Владимиру Солоухину. Так, мол, и так, плохи мои дела. «Вишневый омут» нейдет, все требуют злободневности, а я… В ответ более молодой, но оказавшийся более разумным литератор отвечал между прочим:

«Теперь о главном. Твое чувство о “Вишневом омуте” – ложно. У тебя есть замысел. Ты берешь вещи и проблемы более вечные, нежели то, что тебя смущает, и поэтому надо быть мужественным, твердым. Когда в Париже свирепствовала холера, люди осаждали дом доктора Пастера: “Выходи на улицу, спасай, лечи!” – “Ступайте прочь, мне некогда”, – отвечал Пастер. Он вышел, когда холера уже окончилась. Да, он не спас 100 холерных людей, но то, что он изобрел, спасло потом миллионы жизней и продолжает спасать до сих пор, и будет спасать вечно».

Прочтя это место из солоухинского послания, я призадумался. Конечно, размышлял я, до Пастера мне далековато, своим «Вишневым омутом» вряд ли я кого-то спасу. И все же… Самое главное: вернулась уверенность в том, что начатая работа должна быть доведена до конца. А когда услышал однажды изречение одного мудрого старика: «О чем не подумал, про то не расскажешь. О чем не поплакал, про то не споешь», дело легко тронулось с мертвой точки и уже не останавливалось, пока не было завершено. Не получи я того письма от Володи, неизвестно, чем бы все кончилось.

Долг платежом красен. Журнал «Москва», где двадцать два года был я главным редактором, через цензорские баррикады пробивался к читателю самыми трудно проходимыми и, кажется, самыми замечательными вещами Владимира Солоухина, такими, как «Черные доски», «Приговор», «Оптина пустынь», «Время собирать камни». «Смех за левым плечом». Печатали и его миниатюры, названные «Камешками на ладони», и «Третью охоту» – размышления о грибах, и конечно же его изумительные стихи.

Дружба наша продолжалась, можно даже сказать, до последнего дня его жизни. Редкий день проходил, чтобы мы не виделись то ли на его, то ли на моей переделкинской даче. И обедали поочередно то у него, то у меня. Это у нас называлось «соединим наши усилия» – фраза, услышанная Володей из какого-то фильма о гусарах.

Вот так, соединивши наши усилия, и жили мы, творили мы, и это помогало нам на всех рубежах истории нашей Родины, по большей части тяжких.

Ему было бы сейчас семьдесят пять. Мне – восемьдесят один. Я на шесть лет старше, он – на шесть моложе. Но его уже нет. А я остаюсь, и с печалью и надеждою смотрю вокруг себя: не отыщется ли поблизости еще кто-то, с кем бы мы могли «соединить свои усилия» и остатни дни. Нет, не вижу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.