Михаил Алексеев Великий станичник

Михаил Алексеев

Великий станичник

1

В разные годы и по разным поводам мне приходилось писать об этом человеке. То были по большей части короткие заметки, которые и в совокупности не дадут, конечно, цельного портрета. И все-таки, взятые вместе, они хоть в малой степени – и я надеюсь на это! – помогут ответить, почему на протяжении почти четырех десятков лет имя Шолохова повторяется с каким-то особым чувством, а обыкновенная казачья станица Вешенская стала вроде литературной Мекки.

2

Да, у станицы Вешенской удивительная судьба. Ничем особенно не отличавшаяся от множества других казачьих селений, она стала знаменитой тотчас же, как только из-под пера двадцатилетнего ее жителя вышли первые главы «Тихого Дона». С той поры Шолохов и Вёшки стали синонимом. Когда говорят «Вёшки», непременно думают об авторе дивной эпопеи.

«Тихий Дон» вышел из берегов и разлился по всему свету совершенно неожиданно. Обычно о появлении могучего художника люди начинают догадываться задолго до того, как художник стал могучим: от произведения к произведению растет и крепнет его талант, и, наконец, рождается то, что ставит имя творца в ряд выдающихся, а то и великих имен.

Шолоховское восхождение было иным, стремительным и бурным. Их было немного – людей, которые по первым рассказам безвестного донского паренька понимали, что перед ними самобытнейший писатель, от которого можно ждать очень многого.

Четырнадцать лет продолжался титанический труд. Первую фразу четырехтомной эпопеи вывела рука юноши, а последнюю – рука зрелого мужа. И люди поняли, что сделана эта книга на века. Явилось произведение воистину народное.

Хороших писателей много. Одни больше нравятся интеллигенции, другие – рабочим, третьи – крестьянам. А вот таких, книги которых с одинаковой силой волновали бы сердца всех людей, – таких писателей очень мало. Шолохов – именно такой писатель.

…Земля. Степь. Степь родимая!

Сколько раз мы слышали это сыновнее восклицание на страницах шолоховских творений! «Степь родимая!» – произносишь и ты, приближаясь к известному теперь уже всему миру уголку земли в верховьях Дона. Трудно передать словами состояние, охватывающее тебя всякий раз, когда ты вступаешь в шолоховские места. Точно светлое и теплое облако обнимает душу твою, и ты не можешь без глубокого волнения глядеть и вон на того беркута, разрезающего воздух косыми клинками радужных своих крыльев, и вон на те задумчиво притихшие степные курганы, и вон на тот бархатно-серебристый полынок, и особенно на ту далекую, извивающуюся синюю полоску реки с ее берегами, с галькой, зацелованной волной, на знаменитое стремя Дона, где далеким туманным утром озорной Гришка ловил со своим строгим и строптивым батькой жирных сазанов, на ту грустную тропинку, круто сбегающую к реке, на ту самую, по которой хаживала по воду прекрасная и несчастная Аксинья. Все это мир шолоховских образов – мир реальный и в то же время фантастически необычайный.

И как-то не верится, что вот сейчас откроется калитка и перед тобой встанет человек, обыкновенный, простой, даже застенчивый, который чудодейственной силой живого слова сумел потрясти миллионы людских сердец. Очевидно, никто из побывавших в гостях у Михаила Александровича не знал заранее, что он скажет в первые минуты встречи с великим художником. В самом деле, с чего же начать? Сказать о том, какой он большой писатель и как любит его народ? Ни к чему. И ты – в смятении. Смущается и писатель. Однажды он так и сказал:

– А вы не смущайте меня своим смущением.

И оба рассмеялись – и гость и хозяин. И обоим стало легко и просто. А потом он скажет:

– Снимайте-ка с себя все московское. Наденьте вот это. Поедем в степь.

И вы облачаетесь в ватную куртку, на голову надеваете малахай, на ноги – добротные яловые сапоги и делаетесь вроде бы и не гостем…

Поначалу вас поразит одна особенность Шолохова: рассказывая что-либо, он часто не заканчивает фразу, а как бы завершает ее жестом. Поэтому без привычки слушать его трудно. Он любит смешное и говорит об этом смешном с удовольствием, и при этом смеется сам заразительно и неудержимо, хотя слушателю порой рассказанная история и не покажется столь уж смешной. В чем же дело? Ведь у автора «Тихого Дона» и «Поднятой целины» такой неисчерпаемый кладезь удивительно красочных слов! Отчего же он так скуп на слова в устном рассказе и так щедр на жесты?

Потом вы начинаете понимать: острый глаз художника рисует перед ним всю картину раньше, чем он успевает выразить ее словами. И если картина действительно смешная, Шолохов смеется, потому что мысленно он уже написал ее. Дайте-ка ему остаться наедине с самим собой и с листом чистой бумаги, какая живая и сочная картина явится из-под его пера! Сделав для себя это открытие, вы вдруг вспомните, что очень немногие из великих мастеров слова обладали ораторским даром: они привыкли мыслить на бумаге и, как старатели отыскивают крупинки золота, отыскивают в сердце своем редкостные, драгоценные слова.

Дар художника – одно из величайших чудес земных. Как бы далеко ни ушло человечество в своем поступательном движении, какие бы новые миры оно ни открывало, оно никогда не перестанет наслаждаться творением искусства.

3

У свежего могильного холмика, в степной балке, низко опустив чубатую голову, в глубокой задумчивости сидит человек. А ты, потрясенный развернувшейся перед тобой великой человеческой драмой, почему-то думаешь о руках этого человека – больших, корявых, с набрякшими венами, руках хлебороба, безвольно и бессильно положенных на колени. Им бы пахать да сеять, этим крестьянским рукам, подправлять покривившиеся плетни на базу, ласкать детей и жену, а они много-много лет подряд только и делали, что проливали кровь таких же работяг-землепашцев. Что же случилось с тобой, донской казак Григорий Мелехов? Почему так трагично запутались твои дороги?

Чтобы ответить на этот вопрос, автору романа потребовалось ни много ни мало – четырнадцать лет. И вот уже более трех десятков лет триумфально шествует эта книга по всему свету. Едва ли найдется еще произведение, в котором с такой громадной художественной силой показан простой народ, умеющий так глубоко и сложно чувствовать, любить, радоваться и страдать. Оказалось, что полуграмотная казачка Аксинья Астахова способна любить не менее глубоко и страдать не менее сильно, чем Анна Каренина, что мятущаяся душа Григория Мелехова не менее сложна, чем душа Андрея Болконского, а батрак Мишка Кошевой не менее напряженно мыслит, чем Пьер Безухов.

И все дело в том, что задуматься о жизни, о своей судьбе, о судьбе своих хуторян, таких же бедолаг, как он сам, Мишку Кошевого заставила революция, она разбудила в нем так долго дремавшие силы. И это хорошо понял и показал Михаил Шолохов, который сам имел немало общего с Михаилом Кошевым…

В четвертой, заключительной книге «Тихого Дона» на первый взгляд все очень сдержанно. Герои говорят тихо, Дон течет медленно, нет резких слов и жестов. Все как бы обращено внутрь событий, все как бы прислушивается к нарастающей и приближающейся буре, которая вот-вот грянет. Уже с какой-то пронзительной, хоть и скрытой болью звучит в твоем потревоженном сердце мелодия казачьей песни, взятой М. Шолоховым эпиграфом к своему роману:

Ой, ты, наш батюшка тихий Дон!

Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь?

Ах, как мне, тиху Дону, не мутну течи!

Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют,

Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит.

Автор как бы говорит вам: «Глядите, тут все очень важно, воздух насыщен грозой, за едва уловимым таится взрыв, подготовленный предшествующими событиями, – и тут все истинная правда, вы сами это видите, и мне незачем что-либо добавлять от себя». И вы напряженно следите за развитием событий и характеров. Вот по кипевшему в шальном цветении саду медленно идут Григорий и Наталья. «Она, жизня, Наташка, виноватит… Все время на краю смерти ходишь, ну, и перелезаешь иной раз через борозду…»

В романе это не первое и далеко не последнее упоминание о смерти. Много, очень много смертей в этой книге. Погибнут Штокман и Иван Алексеевич. Умрет патриарх мелеховского куреня, ревностный и цепкий хранитель казачьей старины Пантелей Прокофьевич, умрет Наталья, умрет бездумная вдовушка Дарья, умрет Ильинична. Наконец, погибнет Аксинья, и Григорий, мертвея от ужаса, поймет, «что все кончено, что самое страшное, что только могло случиться в его жизни, – уже случилось…». Перспектива таких трагедийных художественных решений могла бы до смерти испугать тех, кто сегодня не прочь похвастаться своей мнимой смелостью..

Конечно, перед Шолоховым стояла задача не из легких. «Пережим» мог сделать недоброе дело: подстерегала опасность подавить читателя обилием мрачных картин, и тогда он закрыл бы книгу в угнетенном, тягостном состоянии духа. Так бы, очевидно, и случилось с нами, ежели бы мы хоть на минуту забыли о том, что в хуторе Татарском остаются жить уверенный в праведности своих дел Мишка Кошевой и полная искрящейся энергии Дуняшка, что к ним прильнул детской душой маленький Мишатка – последний из мелеховской династии, и всем им принадлежит будущее; то есть ежели бы мы забыли о главном – о тех животворящих «студеных ключах», которые бьют из народных глубин, вещая светлую жизнь для людей, которых Великий Октябрь вывел на трудную, но единственно верную дорогу, ведущую к прочному счастью.

4

Было это в начале тридцатых годов.

Маленькое селеньице затеряно в бескрайних приволжских степях. Снежная заметь. Сугробы выше изб. И среди этих сугробов школа: бельмовато глядит она в студеный мир замерзшими матово-седыми окнами. За одним из этих окон – детский заливистый хохот. Молодая – лет двадцати пяти – учительница никак не может водворить тишину в классе. Впрочем, она, кажется, и не особенно старается это сделать. Ее глаза, как и глаза учеников, полны радостного смеха. Она утирает слезы и, изо всех сил пытаясь быть серьезной, продолжает чтение:

«Подали взвар. Разговор прекратился. Слышно было только, как чавкают рты да скребут днище обливной чашки деревянные ложки. Тишина нарушалась лишь тогда, когда ложка какого-нибудь парнишки начинала описывать внутри чашки круги в поисках разваренной груши. В этот-то момент дед Аким облизывал свою ложку и звонко стукал ею провинившегося мальца по лбу, внушая:

– Не вылавливай!..»

И тут новый взрыв хохота – и учительница опять не отстает от учеников. Мы же, сельские ребятишки, невольно щупаем свои лбы, будто не какого-то там мальца стукнул дед Аким деревянной, предварительно тщательно облизанной ложкой, а нас. Нечего греха таить: наши лбы были хорошо знакомы с подобной формой внушения… Только вот никак не могли мы понять одного: как же это и где подсмотрел такую картину писатель? Ведь книжки пишутся в большом городе, а в городе ребят не бьют ложкой по лбу. Помнится, пытались выяснить это у нашей учительницы, и уж теперь не скажу, выяснили, нет ли. Как бы там, однако, ни было, а с того дня имя «Шолохов» навсегда и напрочно вошло в мою жизнь.

«Поднятая целина» была прочитана единым духом. Теперь-то смешно, но в ту пору я самым серьезным образом присматривался да приглядывался ко всем взрослым и грамотным односельчанам: а не скрывается ли кто-либо из них под именем Шолохова? События, о которых я только что прочитал в книге, были до того похожи на наши, на те, коим я был свидетелем, что невольно думалось: это он, Шолохов, с нас, с нашего села все списал. Мне не стоило большого труда отгадать, кого из моих селян изобразил автор книги под тем или иным персонажем. Взять, к примеру, Щукаря. Так это же наш Карпушка Котунов, бедняк из бедняков и неукротимый хвастунишка! Да и внешностью своей он вылитый Щукарь. А о Давыдове и говорить нечего: любой и каждый скажет вам, что это наш Зелинский, председатель колхоза, двадцатипятитысячник и тоже, кажется, путиловец. А Нагульновых у нас было сразу два, только прозывались иначе: Кирилл и Алексей Зубановы, братья, грезившие мировой революцией, по-нагульновски перегибавшие палку, по-нагульновски же беспредельно преданные партии и только по счастливой случайности не разделившие участи Макара Нагульнова – два или три раза кулацкая пуля летела, но не попала в буйные головушки братьев Зубановых. Были у нас свои Кондраты Майданниковы, и Яковы Лукичи были, и даже Аркашки Менки – все были, хоть и по-другому нареченные.

Должно быть, многие испытывают при чтении хорошей книги невыразимое, сладчайшее чувство простого и вместе с тем неожиданного открытия, когда мысленно восклицаешь: «Боже мой, да это же было со мной, точно такое же и я пережил, испытал, видел! Как же это здорово подмечено!»

Вот, охваченный нетерпеливым желанием одним махом разделаться с ненавистной ему частной собственностью, Макар Нагульнов, «прижимая к ордену свои длинные ладони, проникновенно» говорит:

«– Бабочки, дорогие мои! Не тянитесь вы за курями, гусями!.. То она, курица то есть, вскочит на огород и рассаду выклюет, то глядишь, а она – трижды клятая – яйцо где-нибудь под амбаром потеряет, то хорь ей вязы отвернет… Мало ли чего с ней могет случиться? И кажин раз вам надо в курятник лазить, щупать, какая с яйцом, а какая холостая. Полезешь и наберешься куриных вшей, заразы».

Читая такое, я, конечно, был целиком на стороне Макара, потому что мне самому по приказу матери не раз приходилось лазить под амбар за оброненным курицей яйцом, а потом долго страдать от куриных вшей, – даже сейчас, как вспомнишь, по коже пробегает нестерпимый зуд…

Если уж такое знает писатель, думалось тогда мне, так как же не верить всему, о чем рассказывает он в своей книжке?!

Разумеется, в то далекое время, читая «Поднятую целину», я мог примеряться ко всему рассказанному в ней слишком малой мерой своих познаний, юного своего опыта. Однако, как бы ни был он мал, этот опыт, но его оказалось достаточно, чтобы ощутить властную силу правды, заключенной в этой удивительной во всех отношениях народной книге.

О «Поднятой целине» на протяжении трех десятилетий писалось и говорилось так много, что, кажется, уже невозможно ко всему написанному и сказанному прибавить нечто новое, неповторявшееся. Вот почему я начал разговор об этом шолоховском творении и закончу его, опираясь исключительно на свое личное восприятие. Где-то оно совпадает, а где-то и не совпадает с точкой зрения какого-нибудь литературоведа – невелика беда.

Все мы – писатели, критики, читатели, все мы, современники и соотечественники Шолохова, в меру своего разумения стараемся проникнуть в тайну неотразимого обаяния шолоховских строк. На одной из многочисленных встреч Шолохова с читателями его спросили:

– Скажите, пожалуйста, откуда вы добываете эти неповторимые краски… образы?

Шолохов улыбнулся:

– А все оттуда же! – и выразительным жестом указал куда-то вниз.

Все, конечно, поняли этот жест и громко аплодировали. А что, собственно, поняли? То, что писатель связан с жизнью, с землей, то, что он живет среди народа, живет с ним единой душой, страдает его страданиями, радуется его радостями? Все это так. Все это правда. Но ведь правда и то, что не один Шолохов живет так, – хорошо знают жизнь и многие другие наши литераторы, да вот немногим из них удается достигнуть шолоховских высот…

Да, немногим. И объясняется все это в конце концов очень простой вещью: степенью дарования. Многие из нас родились и выросли в деревне, среди степей. Многие, выйдя из тесной избы, полной грудью вдыхали холодный январский воздух, вдыхали, наслаждались его сладостью, чувствовали, ловили трепетно вздрагивавшими, расширившимися ноздрями неуловимые, терпкие запахи и, захлебываясь ими, не знали, что же это… А он сказал нам, что это.

«В конце января, овеянные первой оттепелью, хорошо пахнут вишневые сады. В полдень где-нибудь в затишке (если пригревает солнце) грустный, чуть внятный запах вишневой коры поднимается с пресной сыростью талого снега, с могучим и древним духом проглянувшей из-под снега, из-под мертвой листвы земли».

Шолохов нашел для обозначения, для названия бесконечно тонких явлений предельно точные слова, так что мы памятью своего обоняния вновь чувствуем этот «чуть внятный запах». Нужно быть не просто зорким, нужно сердцем, душою слиться с родной природой, чтобы так ее почувствовать и так описать. А для этого нужно еще быть не просто талантливым человеком, а иметь талантливую душу. Талантливость души… Ей же богу, это не выдумка! Умных, казалось бы, все понимающих разумом своим людей гораздо больше, чем таких, которые обладают счастливейшим даром земли – талантливостью сердца.

Слесарь Путиловского завода, городской, стало быть, житель Семен Давыдов, может быть, впервые в жизни своей оказался посреди белой, заснеженной степи. Он задремал в санях. И писатель, словно боясь, что его герой проспит все, будит его и заставляет глянуть вокруг.

«Он проснулся от холода, взявшего в тиски сердце, и, открыв глаза, сквозь блещущие радужным разноцветьем слезинки увидел холодное солнце, величественный простор безмолвной степи, свинцово-серое небо у кромки горизонта и на белой шапке кургана невдалеке – рдяно-желтую, с огнистым отливом, лису. Лиса мышковала. Она становилась вдыбки, извиваясь, прыгала вверх и, припадая на передние лапы, рыла ими, окутываясь сияющей серебряной пылью, а хвост ее, мягко и плавно скользнув, ложился на снег красным языком пламени».

К услугам художника-пейзажиста богатая палитра красок: черных, синих, желтых, зеленых, розовых… У писателя-художника – только слова. Они его палитра. И каким же он должен быть разборчивым, с какой же тщательностью должен подбирать слово к слову, чтобы в конце концов получилась такая, отливающая неповторимыми цветами, физически ощущаемая нами картина! Не менее важно, однако, другое: почему именно здесь, в этом месте своего повествования, писатель дает эту дивную зарисовку? Могло случиться и так, что она написалась сама собой, – даже, наверное, это так, – и все-таки нельзя не подивиться редкой и счастливой уместности ее. Рабочий – двадцатипятитысячник Давыдов – едет в село, к степным людям, чтобы помочь им выйти на новую дорогу в их жизни. И Шолохов как бы предупреждает его: «Смотри, Давыдов, на эту степь, научись понимать и любить ее. На этой земле веками трудились те, с которыми тебе придется жить, работать, поднимать целину. Не научившись понимать и любить землю, ты не поймешь землепашца, и он не поймет и никогда не полюбит тебя».

Может быть, своими замечаниями я доставлю немалое огорчение тем литераторам, которые публично – устно и печатно и не без оттенка горделивого кокетства – признаются в том, что предпочитают прозу голую, беспейзажную. Но я не могу поручиться, что и в дальнейшем удержусь от цитирования шолоховских пейзажей: уж слишком велико искушение…

Критики и литературоведы в один голос утверждают, что Шолохов очень долго работает над созданием своих произведений. Да и сам писатель нередко говорил, что предпочитает работу медленную. Между первым и четвертыми томами «Тихого Дона» пролегло четырнадцать лет, а между первой и второй книгами «Поднятой целины» – почти три десятилетия. Куда уж медленнее!

Но вот что любопытно. Первая книга «Поднятой целины», учитывая шолоховские темпы, была написана с молниеносной быстротой: на ее создание, судя по всему, ушло менее года. А к тому времени уже совершали свое шествие по белу свету три тома «Тихого Дона», созданные с редкой быстротой; а еще раньше читатель узнал великолепные донские рассказы.

И вот тут-то мы обнаруживаем, что Шолохову-писателю свойственно острейшее чувство современности. Едва отполыхала гражданская война, еще не просохли слезы на глазах казачек, потерявших мужей и сынов, еще дымилась пожарищами донская, вволю напившаяся людской кровушки земля, юный Шолохов уже пишет рассказы и приступает к созданию великой эпопеи «Тихий Дон». Не завершил еще Григорий Мелехов своего трагического жизненного пути, как родные и милые его сердцу станицы и хутора были охвачены новым событием – началась коллективизация, когда «жизнь… встала на дыбы, как норовистый конь». Шолохов откладывает незавершенный гигантский труд свой и пишет первую часть «Поднятой целины», – книга вышла в свет чуть ли не в самый разгар описываемых в ней событий. Между прочим, это было в числе первых и притом сокрушительных ударов по теории «исторической дистанции», которой больно уж удобно прикрывать и свою леность и свою идейную робость. И – завидная судьба: только что вышедши в свет, книга в непостижимо малый срок завоевала сердца миллионов читателей. Она тотчас же и самым непосредственным образом включилась в историческую битву, развернувшуюся на селе. Давыдовы и Нагульновы понесли по крестьянским избам эту книгу – самого умного и талантливого агитатора.

Казалось бы, автор сделал свое дело и мог спокойно поставить точку. Но он не поставил этой точки. После завершающих первый том многозначащих и тревожных слов: «Старое начиналось сызнова», – слов, занозой впившихся в нашу память, мы прочли: «Конец первой книги». Мог ли кто-нибудь из нас подумать в ту пору, что придется ждать более четверти века, прежде чем полностью выйдет вторая книга?!

Известно, что последующие годы, вплоть чуть ли не до самой войны, Шолохов, уже зрелый мастер, напряженно работал над четвертым томом «Тихого Дона». Вероятно, он вскоре после выхода в свет этого тома приступил бы к работе над второй книгой «Поднятой целины». Но помешала война. Оружие большого художника теперь нужно было в другом месте. И вскоре мы читаем «Науку ненависти». Потом одна за другой стали появляться главы нового романа «Они сражались за Родину», и все это даже не по горячим следам событий, а внутри их, в самый их разгар. Писатель-коммунист отлично чувствовал свое место в боевой цепи. Роман «Они сражались за Родину» пока что остается незавершенным. Но художник, остро чувствующий современность, Шолохов не может долго ждать: о судьбах войны и мира, о судьбе своего народа, выдержавшего столь тяжкие испытания, он должен сказать, и сказать елико возможно быстрее свое художническое слово. Так – в известной степени для читателей Шолохова даже неожиданно – появился рассказ «Судьба человека».

Ну а теперь можно было вновь вернуться к дорогим его сердцу Давыдову и Нагульнову… Тем более, что жизнь опять уже властно звала великого писателя к деревне, где разворачивались в новых условиях новые дела.

Да, многие из нас, читателей, полагали, что во второй книге «Поднятой целины» Шолохов шагнет от тридцатых годов сразу же в пятидесятые. Так почему-то хотелось. Но писатель решил по-своему, ибо еще не отпели донские соловьи его героям, не отпели еще в те, ставшие уже далекими и в то же время такие близкие и памятные годы. К тому же и на них можно глянуть зорким оком современника, перебросив мост от наших дней к тем дням.

В самом конце романа дедушка Щукарь старчески жалуется: «…а вот я уже подызносился, подкосили меня Макарушка с Давыдовым, уняли у меня жизни… С ними-то, может, и я бы лишних год-два прожил, а без них что-то мне тошновато стало на белом свете маячить…»

Хочется сказать ему какие-то добрые слова, ободрить, утешить. Да где они, эти слова, да и станет ли их слушать старик, когда нет уж рядом с ним Макарушки и Давыдова? Так через душу этого чудаковатого, а в общем-то чудесного старика и в наше сердце вторгнулась пронзительная боль… Нет Давыдова, нет Нагульнова…

Моя бывшая учительница (спустя тридцать лет она, конечно, постарела) писала мне: «Зачем он это сделал, зачем?» В самом деле, зачем они погибли? На то воля автора. Когда-то заканчивая «Тихий Дон», Шолохов не то записал, не то сказал товарищам: кому-то хотелось потрафить, кому-то угодить, но матушка правда не велит.

А правда описываемых событий была жестокой: кулацкий обрез не щадил никого из самых дорогих нам людей.

Однако внимательнее прочтем заключительные строчки романа:

«Он долго стоял с непокрытой головой, словно прислушивался и ждал ответа, стоял, не шевелясь, по-стариковски горбясь. Дул в лицо ему теплый ветер, накрапывал теплый дождь… За Доном бело вспыхивали зарницы, и суровые, безрадостные глаза Разметнова смотрели уже не вниз, не на обвалившийся край родной могилки, а туда, где за невидимой кромкой горизонта алым полымем озарялось сразу полнеба, и будя к жизни засыпающую природу, величавая и буйная, как в жаркую летнюю пору, шла последняя в этом году гроза».

Не для уныния – для радости жизни прозвучал этот мужественный аккорд. Песня, начавшись в сердце поэта три десятилетия назад, спета до конца. Художник исполнил свой труд, и мы бесконечно благодарны ему.

5

И вот много-много лет спустя по приглашению Михаила Александровича на тихий Дон, в станицу Вешенскую, собственно, в те самые края, куда некогда был послан Семен Давыдов, отправились его побратимы, рабочие знаменитого Путиловского, а ныне Кировского завода. И Шолохов и ленинградцы с нетерпением ждали этой встречи. Но можно понять, почему по дороге в станицу свернули гости на другой берег Дона, на поля Зернограда, где проходил испытания могучий трактор «Кировец». Здесь рабочие увидели свое детище в одной упряжке с комбайном, тоже новым и сверхмощным, изготовленным на заводе «Ростсельмаш». Картина, сама по себе исполненная глубочайшего смысла и символики. Волновались все. Но больше всех, пожалуй, пожилой и с виду очень спокойный рабочий Константин Яковлевич Яковлев: много лет тому назад довелось ему выводить из ворот Путиловского первый советский трактор. Был маломощен, неказист и невзрачен тот красный путиловский первенец, но уже велик тем, что оказался предтечей вот этого гордого гиганта, что сейчас оглашает донскую землю ревом мощного мотора. Тут же поблизости – видать, для сравнения – проходит испытания далекий заокеанский гость, канадский трактор «Вагнер».

Словом, донская степь стала свидетельницей напряженнейшего состязания «кто – кого». Руководители соревнования – народ хозяйственный и практичный, и мы бы не удивились, если бы они отдали предпочтение иностранцу, окажись тот во всех отношениях сильнее. Но канадец уступил пальму первенства ленинградцу.

На следующий день – свидание с «Ростсельмашем», младшим братом Кировского завода. С ревнивым любопытством осматривали его ленинградцы. Позже, вернувшись в заводоуправление, они скажут о своих впечатлениях откровенно, прямо, по-рабочему, по-кировски. В общем-то рабочим того и другого завода есть чему поучиться друг у друга.

Возле одного станка народу густо. Прославленные новаторы, фрезеровщики Евгений Савич и Иван Леонов как перед боем. Надевают спецовки, что-то торопливо разворачивают. Глаза у обоих горят, по лицам обильно катится пот. Что бы это все значило? Не первый же раз встают они у станка. Отчего такое волнение? Теперь самое время опять вспомнить Семена Давыдова. В чемоданчике, с которым он припожаловал в Гремячий Лог, у него лежало самое дорогое, что только есть у рабочего человека, – немудреный инструмент мастерового: плоскогубцы, отвертки, рашпиль, кронциркуль, шведский ключ. «Черта с два его использую! Думал, может, тракторишко подлечить, а тут и тракторов-то нет», – сказал себе с горькой улыбкой Давыдов. И решил: «Подарю какому-нибудь колхознику-кузнецу, прах его дери». Вот и кировцы приехали не с пустыми руками. И, по привычке мастеровых, они, как и Давыдов, привезли с собой то, что ценят больше всего: свой инструмент, свои фрезы. И теперь готовятся продемонстрировать их в работе перед своими искушенными собратьями с «Ростсельмаша». Вначале что-то не ладилось, станок не развивал бешеной скорости вращения, необходимой для новейшей фрезы. Напряжение росло. Леонов и Савич тревожно переглядывались. Но в конце концов все уладилось, молнией вспыхнула стружка, и тотчас, как бы отражая ее, вспыхнули лица знаменитых фрезеровщиков…

Двумя днями позже Леонов и Савич продемонстрируют свое высокое искусство, – а это именно искусство, нисколько не меньше! – в Вешенской, перед глазами очень зоркого и чрезвычайно взыскательного мастера, знающего цену резцу и владеющему им в совершенстве. Шолохов, обычно скупой на похвалу, останется доволен. Он будет доволен и тем, что свои фрезы, удостоенные золотых медалей, кировцы вручат его земляку – лучшему фрезеровщику мастерской Илье Тихоновичу Косоножкину.

– Таких фрез еще нигде нет, – скажет не без гордости Евгений Савич. – Это – наше новшество… А это вам, Михаил Александрович! – И ленинградец передаст в руки Шолохова фрезу-малютку.

А тот, улыбнувшись, скажет:

– Спасибо. Но вы уедете, а он у меня отберет ее. Так получай лучше сразу. – И Михаил Александрович передаст подарок Илье Косоножкину.

Но это произойдет через день. Пока что мы летим из Ростова в Вешенскую. Самолет делает круг над станицей. Волнение всех усиливается. И вот уже по трапу сходят гости – представители Его Величества Рабочего Класса, за ними мы – литераторы, журналисты. В распахнутую дверцу властно и тревожно-трепетно вторгается запах степной полыни. В толпе встречающих не вдруг, не сразу отыскивается небольшая фигура Шолохова. Ее заслоняет казачья фуражка пожилого вешенца, стоящего с хлебом-солью. А он – в светло-серой шляпе, в легкой светлой рубашке – стоит чуть позади и, видать, очень волнуется. Через минуту его уже не видно: гости окружили его, взяли в полон, фотокорреспонденты, заняв вокруг кузова машин опрокинутые ящики и бочки, защелкали аппаратами. Сквозь гул едва расслышали мы команду, поданную его негромким, глуховатым голосом:

– Что ж, по коням, хлопцы!

Минут через десять колонна машин, миновав наплавной мост, уже подымалась в Вешенскую. Все приехавшие (а их набралось около сотни) стали располагаться на постой. Был объявлен перерыв до полудня, а потом – обед в шолоховском доме.

Все мы, не сговариваясь, вскоре устремились вниз, к тихому Дону, и как раз по той самой тропинке, на которой, нам думалось, на свою беду красавица Аксинья повстречала Гришку Мелехова.

Журналисты – народ ушлый. Они пробрались на шолоховское подворье гораздо раньше назначенного срока. Расчет тут простой: хозяин не вытерпит и появится на крыльце заблаговременно, до прихода гостей, а тут можно и поснимать и перекинуться с ним словцом-другим. Так, собственно, все и случилось.

Ленинградцы по извечной слабости всех гостей пришли с небольшим опозданием: залюбовались Доном, его живописными берегами. Михаил Александрович и Мария Петровна встретили их у крыльца, сейчас же повели в дом, к столу. По правую и левую стороны от хозяина сели рабочие-ветераны Михаил Гаврилович Алексеев, потрудившийся на заводе ни мало ни много шестьдесят лет, и Константин

Яковлевич Яковлев, о котором говорилось выше. Был среди гостей и Семен Давыдов – правда, он приехал к автору «Поднятой целины» под другим именем. Зовут его Скворцов Николай Васильевич. Послушаем, однако, Шолохова. Встретив Скворцова, он в радостном удивлении воскликнул:

– Ну чем вам не Давыдов! Даже биографии сходятся: рабочий-путиловец, в прошлом моряк Балтийского флота, в тридцатом году двадцатипятитысячник, председатель колхоза, только не на Азово-Черноморье, а в Калининской области…

Потом, вздохнув, с тихой грустинкой добавил:

– Правда, за тридцать пять лет и автор книги и второй Давыдов немного постарели, так сказать, слегка тронуты заморозками. Но если понадобится Родине, мы вновь готовы служить ей в рядах армии и оборонным трудом. Не так ли, Николай Васильевич?

Скворцов по-военному, коротко:

– Точно!

– Вот порядок, – улыбнулся Шолохов, глянув при этом внимательно на другого, самого, пожалуй, молчаливого из гостей.

Никто бы и не подумал, что тихий этот, голубоглазый, застенчивый человек – знаменитый снайпер Ленинградского фронта, отправивший на тот свет более четырехсот фашистов. Между прочим, Федор Дьяченко – а это на него сейчас глянул Михаил Александрович – живет в Ленинграде как раз на том самом месте, где находилась в дни блокады его снайперская ячейка. Бесстрашный этот человек не на шутку испугался, когда, прощаясь с гостями, Шолохов доверительно шепнул ему на ухо: «Приеду к вам и ночевать у вас буду… примете?» Страх его, впрочем, был радостным: тут и гордость, и волнение предстоящей встречи с таким редким гостем. Все мы приметили, что Шолохов как-то по-особенному пристально присматривается к Дьяченко, по-особому внимательно прислушивается к его скомканной волнением речи. Не вызвано ли это тем, что писатель в эти дни напряженно работает над своей военной эпопеей?.. Но и остальные ленинградцы не могли бы посетовать на хозяина: всех их окружил самым трогательным вниманием и сам он, и хозяйка, да и все шолоховские домочадцы.

Беседа шла естественным ходом, без тех неловких пауз, которые обычно сопровождают официальные встречи. Кировцы, не мешкая, сразу же устремились в атаку на присутствующих литераторов, упрекая их в том, что мало создано хороших произведений о рабочем классе. Смысл претензий сводился к одному простому факту: в жизни Давыдовы есть, а вот в книгах последних лет что-то их не густо. Днем позже, уже на митинге, имея в виду этот застольный эпизод, Михаил Александрович говорил вешенцам:

– Писатели, присутствовавшие на встрече, заняли, как говорится, круговую оборону, но под давлением превосходящих сил кировцев, а вернее, под давлением их правильных мыслей вынуждены были отойти…

Впрочем, Шолохов предостерег и своих ленинградских гостей от возможного упрощенного толкования создания художественных произведений. Пришел, мол, писатель на завод, посмотрел, поговорил с рабочими, а потом за письменный стол – и вот вам готовенький роман о рабочем классе.

– Вы прекрасно знаете, – говорил он кировцам, – как создаются сложные машины. Тот же ваш трактор «К-700» не сразу появился на свет. Нужны были поиски, проекты, усилия конструкторской, инженерной мысли, всего большого рабочего коллектива. В литературе происходит то же самое. Только вся эта большая работа падает на плечи одного человека. Он и конструктор, и проектировщик, и фрезеровщик, и шлифовальщик. Литература – это процесс трудоемкий, сложный… Работа над произведением начинается с познания жизни. Ведь не всегда бывает, что если писатель пришел на завод, так он сразу напишет книгу. Нужно длительное изучение, нужны терпение и воля, а главное, нужно тесное общение с людьми, героями будущих произведений. Поэтому я придаю большое значение нашей встрече. Как при ударе кресалом о кремень появляются искры, так должны появляться искры творчества.

Кировцы привезли писателю много подарков. Среди них были два, особенно ему дорогие. Это железный узел, символизирующий нерасторжимую дружбу писателя с рабочим человеком, и бессрочный пропуск на завод. Взволнованный, Михаил Александрович говорил, однако, с характерной, обычной для него лукавинкой:

– Кировцы – народ довольно хитрый. Пропуск этот мне вручен с таким расчетом: приезжай, мол, приходи в любое время, знакомься с производством, знакомься с нами, а потом ты, конечно, увлечешься и будешь писать. Так ведь, товарищи дорогие, я никогда не давал подписки, никогда не давал зарока, что я привязан к сельскохозяйственной теме или к теме войны. Мы еще, так сказать, можем тряхнуть стариной…

Кировцы хорошо поняли своего большого друга. Так-то и закончилась эта удивительная встреча. Хозяин остался полным волнующих впечатлений от бесед с хорошими людьми, а гости увезли с собой теплоту его сердца и добрую надежду на новые встречи.

* * *

И вот мы увидели его вновь – в этот раз на трибуне, открывающим своим мудрым вступительным словом II съезд писателей Российской Федерации. И поныне звучат в сердце каждого из нас слова великого нашего станичника: «Пусть на первом плане будет то, что нас всех объединяет, – забота о новых успехах великой советской литературы. Этого очень ждет от нас партия, очень ждет и весь народ».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.