Юрий Лукин1 Из книги «Воспоминания»

Юрий Лукин1

Из книги «Воспоминания»

Встречи с М.А. Шолоховым

…Накануне моего возвращения в ополченческую дивизию из Москвы в гостинице «Националь» остановился Шолохов, по дороге из своей станицы в очередную командировку на фронт. Разумеется, я нашел его в гостинице. В тот же день навестили Михаила Александровича двое ростовских писателей-ополченцев, также ехавших на фронт. Они ехали из Ростова и узнали, что могут встретить в Москве Шолохова. Это были прозаик Михаил Штительман и поэт Григорий Кац. Так нам достались несколько часов встречи, заполненных донскими песнями и неожиданной радостью свидания. Пели оба ростовчанина, а Михаил Александрович, сам любивший «дишканить» в местном станичном хоре, признался, что не знал про своих обоих земляков, какие у них «звонкие теноришки». Наутро мы все, простившись у входа в гостиницу, разъехались по своим направлениям. С фронта вернулись не все. Оба ростовчанина погибли.

Еще одна очень уж памятная жертва осталась на Западном фронте: лучший друг Шолохова Василий Кудашев. Много позже, значительно позже года Победы, я готовил телевизионную передачу о Шолохове, и вдова Кудашева показала мне хранившееся у нее письмо тех лет. В письме Михаил Александрович просил проставить в приложенном письме к Кудашеву номер полевой почты, которого Шолохов не знал. Но Матильда Емельяновна получила извещение, что ее муж погиб. В письме Шолохова есть упоминание о нашей встрече.

«Дорогой друг! Судьба нас с тобой разноздрила… Но все же когда-нибудь сведет нас вместе. Я сегодня уезжаю из Москвы. Как только вернусь, сообщу тебе. Думаю, что увидимся. У меня есть к тебе дела…

Дома не был давно. Но там все в порядке. Недавно на час видел Юрбора. Поехал в Армию. Крепко обнимаю. Целую, твой Шолохов.

Будь здоров. Я пишу коротко. Спешу. Надеюсь на скорую встречу».

Трудно найти слова, чтобы передать, как же дорого мне было прочитать эти строки на случайно уцелевшей открыточке. И свое имя, которым окрестил меня Михаил Александрович, научил он этому и немцев, и японцев, и моих товарищей по работе…

Еще об одном его письме, связанном в моей памяти с давней нашей встречей военной поры, с воспоминаниями о человеке, который был мне другом и с которым мы были знакомы независимо от Михаила Александровича: я был редактором «Повести о детстве» Михаила Штительмана. Когда война и наша встреча в «Национале» были уже в далеком прошлом, Детское издательство выпустило новое издание повести в 1974 году. Ростовские писатели и семья покойного помогли мне познакомиться с письмом Шолохова к автору. Я привел это письмо в своем предисловии. Вот оно:

«Товарищ Штительман!

Примите 100 моих извинений. Только недавно прочитал. Книга теплая, и я не раскаиваюсь, что чтение отложил на осень. Когда холодно, теплое согревает. Привет!

Мих. Шолохов

23 ноября. 1933 г.»

Война в свое время вырвала каждого из нас из привычного жизненного круга. Но связи с привычками и пристрастиями мирного времени оказались прочнее и активнее, нежели мы могли предполагать и предвидеть. Во всяком случае, со всей очевидностью наступало время для большинства из нас возвращения на круги своя. Этот процесс, как многие другие, таил в себе порой немало не только внезапного, но и причудливого в своей неожиданности. О том, что я оказался в газете «Сталинский сокол», находившейся в Москве, узнало руководство «Комсомольской правды», желавшее создать у себя отдел литературы, искусства и решившее, что я могу справиться с ролью заведующего этим отделом. Тут начались забавные осложнения. В «Сталинском соколе» соглашались откомандировать меня в «Комсомольскую правду», но, естественно, думали, что для этого потребуется демобилизация, поскольку имелся в виду переход на службу гражданскую. Однако сразу выяснилось, что эта сложность отпадает: в сумятице первых недель войны то, что именуется личным приказом о мобилизации того или иного военнослужащего, отдано так и не было. Вроде как я и не служил в армии и на фронте не был. Тогда заартачился я; ив комиссариате вняли моим доводам насчет того, какие трудности я испытаю, объясняя сыновьям и будущим внукам, где же и как провел я первые месяцы войны.

Военные нашли решение, которое показалось мне справедливым при всей своей причудливости: оформили задним числом мою личную мобилизацию с первого дня реального моего пребывания на армейской службе, и с той же даты, когда этот приказ оформлялся, отдали приказ о моей демобилизации. Так вопрос был разрешен, и я начал работу в «Комсомольской правде», в должности заведующего отделом литературы и искусства. Поначалу я заведовал самим собой: отдел только из меня и состоял. Позже появились секретарь, а затем и заместитель заведующего. Через год службы был я переведен на должность заместителя заведующего таким же отделом в «Правду» (впоследствии должность была переименована: заместители стали консультантами). В этом качестве я пребывал тридцать два с половиной года, до выхода на пенсию. Совмещалось это беспрепятственно с постоянной работой по линии творческих организаций – писательской, журналистской, кинематографистов.

Так мирная профессия вернула себе то, что полагала своим достоянием.

Встреча с Шолоховым, с этим писателем и – я подчеркиваю – человеком – была моим счастьем.

Началом был 32-й год. Был я тогда еще молодым редактором и работал в том издательстве, которое позже стало называться «Художественная литература», а тогда это был Гослитиздат. Вот там мне и поручили редактировать третью книгу «Тихого Дона». Дело в том, что писатель сдал в издательство сразу и третью книгу «Тихого Дона» и первую книгу «Поднятой целины». «Поднятая целина» пошла другому редактору, а мне достался «Тихий Дон». Так появилась книга, на титульном листе которой значится 1933 год. И есть там автограф:

«Дорогому т. Лукину с благодарностью за работу над книжкой и с этакими наитеплейшими дружескими чувствами.

М. Шолохов

31-Х-33».

Так началось. Потом было редактирование вместе с ним первой и второй книг «Тихого Дона». Он все редактировал заново, потому что роман подвергался очень большим искажениям в свое время, когда печатался в журналах. Следующей нашей работой, после первых двух книг, было иллюстрированное издание «Тихого Дона». Подряд, год за годом, вышли три книги. Четвертая еще не была автором закончена. А незадолго перед войной, в начале того года, когда война началась, читатели получили и ее. Тогда часто выпускали однотомники, издания, в которых при использовании двухколонного набора умещалось все произведение в целом. Художник успел проиллюстрировать четвертую книгу после тех, которые уже вышли. Я расскажу позже, что тогда произошло, почему эти превосходные рисунки не смогли быть опубликованы в однотомнике под его фамилией. Пришлось приглашать гравера, чтобы из рисунков сделать гравюры. Так появилась книга, в которой не указана фамилия автора рисунков.

В этом издании я принимал самое горячее участие – написал к нему предисловие. Вместе с Михаилом Александровичем мы сделали для однотомника словарик донских слов и оборотов речи. Если ко всему этому прибавить фанатическую мою любовь к книге и ее автору, может быть, читатель поймет дикий мой поступок: когда война началась и я ушел с ополчением на фронт, – в своем рюкзаке я взял с собой вот эту толстую книгу… Сначала мы были саперами, копали противотанковые рвы, и во время пеших переходов таскать книгу было тяжеловато. Потом, когда началась работа в политотделе и мы с напарником развозили по передовым частям размноженные нами сводки Информбюро, а еще позже работали в армейской газете, книга находилась уже в более благоприятных условиях, ездила с нами в автобусе-типографии. А то ведь сперва приходилось ее на себе таскать… Однако расстаться с этой книгой – мой читатель это поймет – я был просто не в состоянии.

Мне часто задавали вопрос: «Вот вы редактировали Шолохова. Что такое – редактировать Шолохова? Что это было?» Приходится говорить так: бывает работа с молодым писателем такая, что ее можно уподобить лепке из глины, податливой, мягкой, которой можно придать форму нужную, необходимую. А тут совершенно другое. Шолохов сдавал в редакцию – в журнал, в издательство – рукопись тогда, когда считал ее абсолютно законченной. У меня в голове всегда только одно сопоставление: работу с ним над его рукописью можно сравнить уж никак не с приданием формы глине, а со шлифовкой драгоценного камня. Нужна другая редакторская специальность, потому что можно только кое-где положить очень небольшой, тонкий штрих, чтобы грань засверкала другими цветами.

Да ведь и началось у нас в значительной мере со странной, может быть, с точки зрения редактора, работы: мне многое приходилось просто восстанавливать по сравнению с тем, что было уничтожено в журнальных текстах, выступать как бы в роли реставратора. И в то же время Михаил Александрович наметил и другой путь для редактирования: он старался избавиться от перенасыщения языка в своем произведении местными речениями. Тут тоже я старался помочь ему, как мог. Чтобы прояснить сущность этой работы и предостеречь о сложности в подходе к ней, в ходе дальнейших моих воспоминаний я расскажу о беседе писателя со шведскими студентами во время его пребывания в Швеции после вручения ему Нобелевской премии. Благодаря усилиям одного работника нашего посольства (его фамилия – Рымко) удалось сохранить и в «Литературной газете» напечатать запись этой беседы. Там драгоценнейшие свидетельства. А перед этим я хотел бы остановиться на вопросе, который иногда возникает в устных и печатных выступлениях некоторых литераторов: прибавила ли Нобелевская премия что-нибудь к популярности автора «Тихого Дона» во всем мире? И была ли эта премия желанием, как некоторые склонны утверждать, потрафить Советскому Союзу и чуть ли не коммунистической партии? Относительно популярности надо отметить так: конечно, прибавила. Немногие достигают такой степени признания. Мне довелось видеть воочию нобелевские празднества там, в Швеции. Видел я всю торжественную церемонию, смог почувствовать всю атмосферу праздника. Кстати, и о том, не было ли присуждение престижнейшей премии стремлением угодить Советскому Союзу. Думаю, что скорее – наоборот… Как он отнесся сам? Когда он ритуально благодарил за присуждение премии, он без чрезмерной мягкости заметил, что, по совести сказать, думает, что это могло произойти на тридцать лет раньше. Эффект от встречи с ним был в Швеции колоссальный. Пресс-конференция с ним по числу присутствующих превзошла все предыдущие. Любопытно отметить, что перед ним там была Софи Лорен…2

Почему я думаю, что вряд ли присуждение премии Шолохову было вызвано желанием угодить Советскому Союзу? Мне кажется, эту премию рассматривали скорее как укол Советскому Союзу. Эта книга рассматривалась ведь в советских кругах как «малоприемлемая», не сказать – диссидентская, но, во всяком случае, очень уж острая, такая, что вызвала явное неудовольствие: ее ведь разносили и после публикации в журнале и когда роман был окончен. Даже тот человек, о котором теперь говорят «Сам», и тот не выразил восторга по поводу финала: ему, очевидно, хотелось, чтобы Григорий пришел к определенному решению, но в то же время он понимал – это, конечно, догадки! – что шутить со всем этим не следует, понимал ту пользу, которую может принести признание Шолохова, и поэтому присуждение советской премии последовало за публикацией романа немедленно. А теперь посмотрим, в каком окружении предстал лауреат премии Нобелевской. Лауреаты русские: Бунин (эмигрант), Пастернак и вот Шолохов… Вряд ли все это делалось, чтобы советскому государству потрафить.

Меня порою спрашивали: а что из шведского празднества запомнилось больше всего? Отвечал: все! Но кое-что – особенно. Во-первых, вечер в Обществе шведско-советской дружбы. Там был ужин в большом зале, в торжественной обстановке, и по времени это совпало с трогательным шведским праздником, который отмечается в рождественские дни. Это праздник «Люсии». Он отмечается во всем мире, оказывается. В каждом шведском доме, в каждом учреждении есть своя, местная, Люсия. Если вы приезжий, живете в гостинице, для вас праздник начинается так: утром к вам в номер стучатся, и появляется девушка в белом платье, гостиничная Люсия, она предлагает вам чашечку кофе, которую вы обязаны выпить. Избирают Люсию общенациональную. Эта разъезжает по городу на автомобиле, ей фирма, торгующая мехами, дарит шубу, на ней делают бизнес. А идея праздника – гимн Свету. Основа имени Люсия и есть «свет». Праздник и зародился в северной стране, как радостное приветствие весне, свету.

На том вечере, о котором я начал рассказывать, вдруг зазвучала изумительная итальянская песня «Санта Лючия» и вошла процессия: дети, во главе которых прошествовала в белом наряде девчушка, маленькая «Люсия». Она приветствовала Михаила Александровича. Нам всем, гостям, были розданы листки с напечатанными латинскими буквами текстом величальной песни «Приветствие почетному гостю». Слова примерно такие: к нам приехал наш дорогой гость!.. Мы смогли без труда участвовать в общем хоре, так как в листках было указано для всех: мелодия – «Стенька Разин»…

Еще вопрос, который часто возникает. Откуда возникли сомнения в авторстве «Тихого Дона»? Откуда взялись эти нападки? И самому автору в давние еще времена такие вопросы задавали. Откуда все это взялось? Правда ли, что это зависть? У него был ответ, который мне запомнился: да, но зависть бывает хорошо организованная. Вот что он сам сказал. И думаю, что дело не только в зависти, а и в том, что у нас часто называют «конфронтацией».

Иной раз Шолохову стараются приписать несправедливое деление людей на «наших» и «не наших» по национальному признаку. Назову несколько имен его друзей. Когда писатель ездил в Швецию и Японию, с ним, как правило, был Лева Мазрухо, Леон Мазрухо, ростовский кинематографист и фотограф, у которого накапливалась едва ли не самая обильная и самая драгоценная фотоархивная коллекция по Шолохову. Она копилась годами. Повторяюсь: друзьями Шолохова были упоминаемые мною поэт Григорий Кац и прозаик Михаил Штительман…

Но «вернемся к нашим баранам»! Начну с того, что за время моей работы с Шолоховым мне пришлось слышать семь или восемь имен людей, которым приписывался «Тихий Дон», будто бы присвоенный Шолоховым. Первое в перечне – имя донского журналиста Голоушева. Подчеркиваю: журналиста, не писателя в полном смысле слова, автора не художественных произведений. Это автор очерков, названных им «По тихому Дону»… А-а-а!! «По тихому Дону», значит, это и опубликовал Шолохов, чуть переиначив, и назвал: «Тихий Дон»… Между тем Тихий Дон – такое же народное название реки, как Волга-матушка, Волга – русская река и так далее. Потом Михаил Александрович сам рассказывал об этом, сначала с усмешкой, со смехом… он вообще любил всякие забавные истории, в том числе и те, что происходили с ним. Так вот, следующая версия такова. (Будем называть это версиями.) Шолохова приютила переночевать какая-то старушка, и он под кроватью у себя обнаружил сундук, а в сундуке рукопись «Тихого Дона». Про старушку он и рассказывал со смехом, а потом, постепенно, со все большей досадой и болью. Дело ведь доходило до того, что, когда в нашем издательстве была получена рукопись третьей книги, последовали телефонные звонки в редакцию, в ленинградский журнал, в «Роман-газету»: может прийти та старушка, у которой Шолохов украл «Тихий Дон», рукопись ее сына. Всюду отвечали: пусть приходит. Нигде не появился никто. Но звонки раздавались, повторяю, всюду. Вот что это было? Не буду позволять себе какие-то домыслы, однако у Михаила Александровича были в свое время достаточно крутые расхождения с РАППом, и это вполне могло быть следствием. Хотя потом один из руководителей РАППа участвовал в подтверждении того, что Шолохов сам написал свой роман. Это было письмо писателей, опубликованное в «Правде». Там стоят подписи и Серафимовича, и Авербаха… Мы позже с самим текстом письма познакомимся. А пока – о том, что не использовалось для того, что мне хочется назвать «недоброжелательными недоумениями». Какие зацепки для этого изыскивались? Ассортимент их был широк, на всякий вкус, как говорится. Первое: как мог юноша, которому к концу Первой мировой войны было совсем немного лет, по слову поэта – мальчишеских лет, как мог он дать такое зрелое изображение самой войны да еще с такой степенью проникновения во внутренний мир своих героев, показать взаимоотношения мужчины и женщины? Как он, почти не передвигаясь в пределах театра военных действий во время гражданской войны, сумел дать столь широкую картину этой войны? Почему две первые книги романа появились так быстро одна за другой? Почему обе эти книги, как представляется «недоумевающим», намного сильнее обеих последующих? И почему после «Тихого Дона» он ничего равнозначного не написал? Почему – даже до такого доходит! – почему в этом романе молодым прозаиком не допущено ни одной заметной исторической ошибки? Короче говоря, почему, почему?., бывает ли так? как могло произойти? можно ли допустить?! Не следует ли устремиться в поиски «подлинного автора», или, на худой конец, как писал один из уважаемых наших писателей, – мощного соавтора, который вел всю белую линию, а Шолохов потом портил произведение, вписывая красную линию? Вот я упомянул о Голоушеве, о некой старушке, но этим далеко не исчерпывались и не исчерпываются подозрения. Возникала фигура безвестного учителя из соседней станицы, который будто бы показал рукопись юноше, а тот рукопись забрал и пригрозил: ну, вот, теперь молчи!.. Чуть позже предполагаемому автору нашли новое место: в самой Вешенской. Слухи шли и шли. Существовал в Москве литературный кружок «Никитинские субботники». Его посещал одни ротмистр царской службы, который написал литературное произведение, нуждавшееся в доработке. Молодой Шолохов своими рассказами уже зарекомендовал себя как прозаик, ему дали рукопись ротмистра для помощи автору. А автор возьми да умри… И наконец, самая поздняя версия: еще один офицер, белый офицер и писатель Федор Крюков. Эта версия, к моему глубокому сожалению, была поддержана – не знаю, из каких побуждений, не хочу фантазировать, – но мне очень жаль, что она была поддержана Солженицыным. О Крюкове только два слова: он умер от сыпного тифа в двадцатом году, действие «Тихого Дона» заканчивается примерно в двадцать втором!

Теперь насчет череды «сомнений». Вопрос об исторической точности в изображении гражданской войны, думаю, достаточно проясняет хотя бы та самая беседа со шведскими студентами, которую ухитрился, сделав тем самым великое дело для истории нашей литературы, записать тогдашний сотрудник нашего посольства Рымко. Шолохов на этой беседе сказал:

«Если говорить о том, как я начал писать, то поначалу это были короткие рассказы или новеллы, как хотите, а до этого некоторое время я работал журналистом. За «Тихий Дон» я взялся, когда мне было двадцать лет, в 1925 году, во всяком случае, тогда, когда никого из вас еще на белом свете не было.

Поначалу, заинтересованный трагической историей русской революции, я обратил внимание на генерала Корнилова. Он возглавил известный мятеж 1917 года. И по его поручению генерал Крымов шел на Петроград, чтобы свергнуть Временное правительство Керенского. За два или полтора года я написал шесть-восемь печатных листов… Потом я почувствовал: что-то у меня не получается. Читатель, даже русский читатель, по сути дела, не знал, кто такие донские казаки. Была повесть Толстого «Казаки», но она имела сюжетным основанием жизнь терских казаков. О донских казаках, по сути, не было создано ни одного произведения.

Быт донских казаков резко отличался даже от быта кубанских казаков, не говоря уже про терских, и мне показалось, что надо было начинать с описания вот этого семейного уклада жизни донских казаков».

Вот один из пунктов. Вторая книга не сильнее, она слабее всех остальных книг «Тихого Дона», потому что с нее автор начинал и вернулся к ней, уже написав первую книгу.

Теперь – о некоторых биографических данных, которые тоже имеют большое значение.

«Я родился в хуторе Кружилином станицы Вешенской. Почти всю жизнь провел я там и живу до сих пор в той же местности. Естественно, что впечатления детских лет, постоянные невольные наблюдения за жизнью и бытом моих однохуторян давали мне живой материал для воссоздания мирной эпохи на Дону».

Там просто сам воздух дышит этим.

«…Таким образом, я, оставив начатую в 1925 году работу, начал сюжетно с предвоенных лет, с описания семьи Мелеховых, а затем так оно и потянулось.

Роман я окончил (я писал его пятнадцать – шестнадцать лет) уже накануне войны. Считаю, что «Тихий Дон» – наиболее крупное мое произведение, для меня оно имеет особое значение потому, что я много времени положил и сделал все, что мог, чтобы ознакомить и своих, русских читателей, и зарубежных с трагической историей донского казачества в годы революции».

Продолжает он разговор в свойственной ему манере: «Вот как будто бы и все. Это предварительно. Если у вас будут ко мне какие-либо вопросы, я с радостью отвечу. Если я что-нибудь совру, здесь присутствует первый редактор «Тихого Дона» товарищ Лукин, который меня поправит». (Это вызвало, естественно, смех.) «Я думаю, что форма вопросов-ответов – это наиболее живая форма, а читать вам лекцию я не имею возможности, да и считаю, что вы и без меня достаточно ученые». (Опять смех. Он умел очень просто и естественно разговаривать с такой капризной аудиторией, как молодежь.) Один из студентов задает вопрос: «Михаил Александрович, разрешите мне вас вот о чем спросить. В «Истории советской литературы», вышедшей на Западе, профессор Струве3 пишет, что вы полуказак. Там написано, что ваша мать казачка, а отец – нет».

Михаил Александрович ответил:

«В какой-то мере это верно. Дело в том, что моя мать (она сама украинка) вышла замуж за казака и рано овдовела. Потом она жила с моим отцом, как говорится, гражданским браком, невенчанные были. Сколь я родился, а она была, так сказать вдовой, я по формуляру числился казаком, имел пай земли, все привилегии казачьи. Затем отец меня усыновил, уже после моего рождения они перевенчались с матерью, и (по документам) стал я уже русским. Вот такова история».

Под дружный смех студент продолжает допытываться: «Так, значит, вы русский или казак?.. Я бывал на Дону, я родился на Тереке… И я знаю, кто такие казаки. По крайней мере, терские казаки спрашивали, ты русский или казак?»

«У нас таких людей, – ответил на это Михаил Александрович, – называли иногородними. Вот я – иногородний. По отцу я крестьянин Рязанской губернии, Зарайского уезда. Вот таково мое генеалогическое древо…»

Теперь об исторической точности и о ходе гражданской войны. В той же беседе писатель и об этом говорил:

«Мне приходилось изучать материалы по истории гражданской войны двусторонним образом: кроме личных наблюдений и личных впечатлений, естественно, я пользовался архивами – нашими, советскими архивами, но, чтобы не попасть впросак, использовал и материалы зарубежные, в частности «Очерки русской смуты» генерала Деникина, воспоминания генерала Краснова, бывшего донского атамана, и массу других, повременных изданий, которые выходили во Франции и в Англии, вообще всюду за рубежом…»

Огромную помощь ему, молодому тогда писателю, оказала Е.Г. Левицкая, которую он трогательно называл «бабушка Левицкая». Когда он приезжал в Москву, то едва ли не первым делом навещал ее. Она заведовала в свое время библиотекой Московского горкома партии и вот снабжала Михаила Александровича чрезвычайно важными для него источниками.

О художественной силе отдельных книг романа. Об утверждении, будто первые две книги сильные, а остальные получились слабее. Убежден, что это несправедливо. Как мы знаем, начал автор со второй книги, не имея еще опыта романиста; она в художественном отношении не только не возвышается ни над первой, ни над всеми остальными, напротив – значительно уступает им. Четвертая же, с ее трагической силой, это именно вершина произведения, точка, где писателем достигнута наивысшая степень мастерства. И в третьей уже ощутим некий подъем.

Вот на чем еще мне хочется акцентировать внимание. Был использован еще один козырь в своего рода шулерской колоде карт. Небывало ранний возраст дебютанта в литературе. Кто, мол, может поверить: первый рассказ, автору 18 лет, два первых тома романа, а автору 23 года… Прошу обратить внимание, запомнить: 23 года. А если по совести вспомнить, надо ли искать объяснение поразительному явлению помимо двух решающих обстоятельств? Требований времени, которое не давало длительных сроков для созревания, для формирования личности, и – что не менее важно – очевидного наличия раннего расцвета личности высокоодаренной. Такое ли это исключение, каким удивительным ни кажется сам факт на первый взгляд. Когда Пушкин написал «Руслана и Людмилу», ему было 20 лет. Еще поразительнее другие сроки. Стихотворение «Вольность» – автору 18 лет, «Послание к Чаадаеву» и стихотворение «Деревня» – 19, «Евгения Онегина» начал писать в 24 года, «Борис Годунов» создан в 26 лет. Николай Михайлович Карамзин осуществляет первый перевод на русский язык шекспировского «Юлия Цезаря», имея от роду 21 год. Жуковский начал печатать свои стихи, когда ему было 15 лет. Бунин перевел «Песнь о Гайавате» Лонгфелло в возрасте 26 лет.

Пока, могут сказать, речь идет о поэзии. Известно, что со стихов и начинают чаще и начинают раньше. Поэтому обратимся и к другим фактам. Салтыков-Щедрин свои первые повести написал в 21 год. Русская литература обогатилась «Вечерами на хуторе близ Диканьки», когда Гоголю было всего 22 года. Появляется рассказ Максима Горького «Макар Чудра» – автору 24. Не достаточно ли было бы вспомнить в этой связи о феноменальном примере Лермонтова? За годы своей такой короткой жизни он создал все, что оставил драгоценным наследием русской литературе и культуре. Отпущено ему было судьбой всего-навсего 27 лет… Не так давно в одном из журналов можно было прочитать замечательные слова о Лермонтове, принадлежащие Анне Ахматовой: «Я уже не говорю о его прозе, здесь он обогнал самого себя на сто лет и в каждой вещи разрушает миф, что проза – достояние лишь зрелого возраста».

Вдобавок еще один, один факт. Даже не факт, а фактик. Почти полузабытый, свидетельствующий об очень ранней и разносторонней одаренности. В Вешенской в давние годы существовал молодежный самодеятельный театрик. Совсем юный Шолохов и лицедействовал в этом театре, и пополнял его репертуар, сочинял пользовавшиеся успехом у станичных зрителей пьески. Бродивший со своей бандой в окрестностях Фомин даже удостаивал эти представления своим присутствием, когда являлась возможность прибыть специально «на Мишку Шолохова». Все это было.

Теперь же попрошу у читателя прощения и уведу его совсем в иную сторону. Не все мне будет ловко рассказывать, кое-где придется прибегнуть к фигуре умолчания. Но попытаюсь сущность передать. А перед тем, как начать, похвастаюсь… На первом томе имеющегося у меня иллюстрированного (роскошно!) «Тихого Дона» есть драгоценная для меня надпись: «Дорогому Юр. Бор. Лукину. Вместе со мною любовно работавшему над этой книгой – с глубоким дружеским чувством. М. Шолохов. 2 VI 36 г.».

Надеюсь, читатель поймет, что это такое для меня.

Немного об истории этого издания… Получаю телеграмму от Михаила Александровича (я тогда работал в издательстве) о том, что один художник без договора с кем-либо, на свой страх и риск, исключительно из любви к произведению, проиллюстрировал все три вышедших к тому времени тома «Тихого Дона»… «Договорились с издательством, чтобы его приняли и посмотрели эти рисунки. Я с ним приеду». Приехали, иллюстрации привезли. Рисунки в буквальном смысле слова поразили издательство. Немедленно был заключен договор. Так появились три тома с этими иллюстрациями. Чуть-чуть было в них натурализма. И это послужило результатом последующего, о чем приходится рассказать. Вот почему четвертая книга, хотя художник к ней рисунки уже представил, не могла быть издана в свое время. По крайней мере, под его фамилией как иллюстратора…

Этот художник жил на Дону. Он сын или племянник одного из братьев Корольковых. В «Тихом Доне» есть упоминание знаменитого на Дону Королевского конного завода… Исключительно удался художнику образ Григория. Аксинья гораздо хуже. Женщины ему далеко не все удавались, я считаю. Но примечательная особенность этих иллюстраций: если вы взглянете на рисунки, где изображен Григорий – в начале и в конце первой книги, вы увидите, как менялся облик человека, однако несомненно согласитесь с тем, что перед вами один и тот же человек. В третьей книге новая встреча Григория с Аксиньей на прежнем месте, у спуска к Дону, вы опять-таки с несомненностью узнаете их обоих, но видите людей, уже переживших очень многое… Надо добавить, что это художник-самоучка. В Новочеркасске он проявил себя и как незаурядный скульптор, целиком отделав в городе парадный зал…

И случилось же так, что в полном удовлетворении от того, как он был принят и признан (Шолохов считал, что эти иллюстрации самые лучшие, а его иллюстрировали и такие мастера, как Фаворский, Верейский, Ребров), чувствуя себя на вершине успеха, художник проиллюстрировал совершенно другое произведение… Этих иллюстраций я не видел, но могу представить себе, что получилось при его реализме, граничащем, как мне все-таки кажется, порою с натурализмом: иллюстрировал он на этот раз небезызвестное произведение, названное по имени и фамилии его героя: «Лука…» (фамилию опускаю). Сделал Корольков не только рисунки, но и много фотокопий, которые не то дарил, не то продавал, короче говоря – за это оказался в тюрьме. Выпустить-то его выпустили. Мне даже рассказывали, будто следователь попросил: ну, дескать, ты мне один-то комплект оставь, подари… А тот отвечает: «Ну да, ты меня потом опять посадишь». Короче говоря, его выпустили… Потом началась война. А женат он был на немке, приволжской. Шолохов меня к ним привел, и я видел эту чету. Жена была художнику как Рембрандту Саския: и любимая женщина, и постоянная натурщица, все вместе. Кончалась война, и немецкую армию погнали из Ростовской области. То ли кровь взыграла, то ли неустойчивое сознание этого самого Сергея Григорьевича Королькова, но они с женой ушли с отступавшими немцами. Ушли и закрыли тем самым дорогу дальнейшим публикациям иллюстраций. Шолохов незадолго до своей кончины сделал попытку обратиться, как у нас говорят, в инстанции: нельзя ли реабилитировать рисунки Королькова к «Тихому Дону»? Ответ был в ту пору отрицательный. Следы Королькова затерялись далеко, за океаном. Это досадно крайне. Надо ли напоминать, к примеру, рисунок в первой книге к первой встрече Григория с Аксиньей и рисунок для третьей книги, когда Григорий, много переживший, говорит, встретив ее на том же месте: «Здравствуй, Аксинья дорогая…» И она отзывается: «Не на этом ли месте любовь наша начиналась?»… Я в своих телевизионных опытах эту иллюстрацию всегда демонстрировал. Она поразительна.

Не хочу упустить ни одну из самых разных разностей, чтобы из них возникало целостное изображение. Поэтому прошу читателя простить мне повторы, перескоки от одного к другому ради какого-то малого штриха.

Программа «Пятое колесо» много усилий потратила на вещания в привычном для нее плане: все те же самые выпады насчет авторства «Тихого Дона», те же домыслы, та же неукротимая неприязнь. В Ленинграде (он еще не был переименован) вышла писательская газета с названием «Литератор». Опять и опять. Все то же самое, одно и то же… Как будто не было хлестких и точных реплик в публикациях Л.Е. Колодного, как будто не содержится ясных ответов по существу на нынешние инсинуации в письмах самого писателя, сохраненных Е.Г. Левицкой. Признаться, я был удивлен, когда увидел, что «Пятым колесом» анонсирована ретроспективная передача всех трех серий фильма «Тихий Дон». Передача состоялась. Последняя серия была показана в неудобные ночные часы…

Опять прошу у читателя прощения, но боюсь упустить один характерный штришок, который поможет показать, какими писатель сделал свои рукописи. Издательство командировало меня, чтобы получить очередные главы «Тихого Дона», одни из последних. Я провел у Михаила Александровича в Вешенской какое-то время, мы с ним все, что он приготовил, прочитали, чемодан мой постепенно наполнялся, но финальных, самых важных глав еще не было. И вот под конец я просто взмолился: «Михаил Александрович, вы же хорошо знаете, что, если вы не хотите, ни один человек не узнает от меня, что я читал эти главы, но я не могу от вас уехать, – вы понимаете, не могу уехать, – не узнав, чем же все это кончается». Что же он мне ответил! «Вот ты у меня пожил две недели, и я тебя ни разу не видел в нижнем белье. Почему же ты хочешь, чтобы я щеголял перед тобой в таком виде?» И так и не показал мне написанное, а я ему сказал, что видел у него на столе стопочку листов. Очевидно, это и были те главы. И действительно, вскоре он все закончил.

Он не позволял себе показывать свою работу в незаконченном виде. Но если потом вы могли ему доказать – что-то такое тут желательно как-то исправить, как-то усовершенствовать, он не сопротивлялся. Несмотря на то, что прежде думал об этом как о вполне законченном.

И совсем из другой оперы. Какой он был «заводной»! Любил и других заводить. Очень любил всякого рода розыгрыши. Иногда довольно жестокие. Как он со мной поступил… Но перед этим я должен объяснить: когда я с ним разговаривал, то обращался на «вы» и «Михаил Александрович», а он со мной – «Юрбор» и «ты». (Имя «Юрбор» он мне присвоил, да так, что оно ко мне прилипло, с тех пор многие стали так звать.) Всю жизнь так и было. И не было тут ни в какой степени ни малейшего оттенка чего-то вроде чинопочитания, самоуничижения перед вышестоящей персоной. Нет, просто я считал бы для себя неприличным обратиться к нему на «ты» и назвать его коротким именем. Мне было неприятно, когда другие говорили ему, похлопывая по плечу, «Миша», как было бы неприятно, если бы услышал, что о Пушкине кто-то говорит как о Саше, о Лермонтове – как о Мише, о Гоголе – как о Коле, о Шекспире – как о Вилли. Не те люди. Так о розыгрыше. Было это на охоте… Когда я бывал в Вешенской, всегда ездил с ним и Василием Михайловичем Кудашевым на охоту. Ездили на открытой, очень удобной для охоты в степи машине, похожей на «газик». Михаил Александрович был, кстати сказать, великолепным стрелком. Почти снайперская меткость у него была. Так вот он говорит: «Слушай, Юрбор, почему ты никогда не охотишься с нами, только ездишь, как болельщик у нас? Ты – что, не умеешь стрелять?» А меня в ту пору по молодости завести ничего не стоило, я спортсмен заядлый был и, конечно, стрелял из «монте-кристо», мелкокалиберки, стрелял неплохо. «Почему? – говорю. – Я много стрелял». – «Ну, поедем сегодня с нами. На тебе вот, – снимает со стены французское ружье, – это ружье хорошее. Но имей в виду: мы едем на вальдшнепов, а с ними даже опытный охотник может промазать. Вальдшнеп вот как – зигзагом! – взлетает, так что, если промажешь, не горюй!» Мне этого было достаточно, я уже трясся, пока не дождался… И вот, поднимает собака птицу, вальдшнеп взлетает, я стреляю, птица падает. Михаил Александрович с Кудашевым (они оба в охотничьих сапогах) идут туда, где собака птицу подобрала, и, возвращаясь, несут добычу за лапки. По их физиономиям вижу: готовится мне какой-то подвох. Приближаются, Михаил Александрович говорит: «Ну, как?» Отвечаю: «Убил». – «Убить-то убил. А кого ты убил?» Думаю: Боже мой, неужели ж я какую-нибудь домашнюю птицу пристрелил? Курицу какую-нибудь или что-нибудь еще?! Какой черт мог домашнюю живность сюда занести?.. Говорю робко уже: «Вальдшнепа». А мне в ответ: «Вальдшнепа-то вальдшнепа… – Василий молчит, а Михаил Александрович изображает даже некоторое сочувствие не то птице, не то мне, не то нам обоим. – А ты на глаза его посмотрел?» – «А что такое?» Протягивают они птицу мне поближе, и Михаил Александрович говорит: «Посмотри, у него же твои глаза». В тот день я стрелял еще очень много, но ни разу ни в одну птицу не попал. И с тех пор больше вообще не охотился… У меня отец был страстный охотник, я уже увлекся спортом, пошел по этой линии. Могло быть по-другому, не сломай меня сразу тогда Михаил Александрович..

И опять позволю себе внезапный поворот. О круге чтения. Михаила Александровича часто спрашивали: кого он считает своим учителем в литературе? Толстого? Ответ его был такой: не только. У всех понемногу учился – и у Гоголя, и у Чехова, и, конечно, у Толстого. Спрашивали и так: кого он считал своим учителем, а кого просто любил? Он очень высоко ценил Бунина4. Об этом можно судить уже по тому, что в «Тихом Доне» Бунин процитирован. Во второй книге романа один из персонажей вспоминает бунинские строки: «Мечтай, мечтай. Все уже и тусклей ты смотришь золотистыми глазами…» Строки из стихотворения «Собака». Но это еще не все. Когда мы с ним у него дома подходили к книжным полкам, брали ту или иную книгу, он любил читать вслух. Он умел это делать, что-нибудь вспомнить из стихов и нравящееся прочитать вслух. Он умел это делать. Помню, как он смаковал опять-таки бунинское:

Я, простая девка на баштане,

Он, рыбак, веселый человек…

В стихотворении говорится об этом веселом рыбаке, который объездил много морей и рек, многое повидал его белый парус, и потом идут такие строки:

Говорят, гречанки на Босфоре

Хороши… А я черна, худа.

Утопает белый парус в море —

Может, не вернется никогда!

Буду ждать в погоду, в непогоду…

Не дождусь – с баштана разочтусь,

Выйду к морю, брошу перстень в воду

И косою черной удавлюсь.

Надо было видеть его, когда он произносил эту последнюю строку! В его зеленых глазах искры какие-то пробегали в этот момент. И была у него приметная мимическая гримаска: нижняя губа поджималась к верхней, он как бы приглашал собеседника разделить с ним восхищение этой лихой отчаянностью девушки, грозящей задушиться собственной косой.

В то же время, с одной стороны, этот бешеный темперамент, а с другой – нечто иное: он даже говорил с людьми о том, какое впечатление на него производит мудрая, спокойная пришвинская проза с ее поразительным проникновением в природу и с ее прозрачностью, доброй ясностью мысли и восприятия. И то и другое было ему близко. А то вдруг заводил он разговор о Хемингуэе, и всегда было интересно говорить с ним об этом. Умел он и блистательно его спародировать. Ему доставляло удовольствие вспоминать книгу американского писателя прошлого столетия Мелвилла «Моби Дик»5 – о белом ките. У Хемингуэя6 ему ближе всего был, как мне кажется, «Старик и море». Но это уже ощущения. А вот что несомненно привлекало его внимание. Был у него сборничек стихов эмигрантского поэта, который из своего имени (полностью – Аминад Петрович Шполянский) выстроил себе странный псевдоним: Дон-Аминадо7. Теперь у нас издана его интересная проза, получил читатель его стихи. Так вот, одно из стихотворений опять-таки связано со вкусами Шолохова. Он очень ценил умение чувствовать запахи, а стихотворение Дон-Аминадо – о запахах разных городов мира. Оно говорит о том, как пахнет Лондон, как пахнет Гамбург, какие запахи у Чикаго, какие – у Парижа. Есть там горькие строки. Михаил Александрович это стихотворение так любил, что его дети, с которыми я дружил, читали наизусть заключительные строки и меня заразили…

…Но один есть в мире запах,

И одна есть в мире нега:

Это русский зимний полдень,

Это русский запах снега.

Лишь его не может вспомнить

Сердце, помнящее много.

И уже толпятся тени

У последнего порога.

Вот такая степень тоски по родине, по России. Это всегда было ему очень близко, он очень это ценил.

Не напрашивается ли здесь ассоциация? Как не сказать о запахах родной Шолохову степи! Те запахи, которые обычно считают характерными для степного пейзажа, – запах полыни и выжженной солнцем травы – это далеко не все. Я, когда у него бывал, сам видел степь сплошь лиловую от фиалок. А в другом месяце степь опьяняла запахом тюльпанов. Я не ошибаюсь: наши тюльпаны не пахнут, а те, дикие, пахнут, и когда они цветут, степь пахнет одуряюще, она вся покрыта как бы цветным ковром. Существует местное название: «лазоревый цветок», вот это и есть дикий тюльпан. Почему «лазоревый», неизвестно, тюльпаны пестрые, разноцветные.

Если бы писатель не чувствовал так остро, не понимал запахи, он никогда не смог бы и о своей Аксинье написать, что она уловила: у ландыша запах грустный и томительный…

Однажды я, работая тогда в редакции «Правды», получаю от главного редактора поручение – поехать разыскать Шолохова там, где он сейчас находится, сообщить ему, что он стал лауреатом Нобелевской премии, и взять у него первое интервью для печати, для газеты. Сначала было не так легко: пришлось разыскивать Михаила Александровича в Казахстане. Помог мне в этом уральский писатель Николай Федорович Корсунов, с которым вместе мы обнаружили нобелевского лауреата на берегу озера Налтыркуль, где он со своей семьей предавался любимому увлечению – охоте… А значительно позже – вот уже огромный по времени перескок! – была поездка после Швеции в Японию. И та и другая поездки были связаны с этим присуждением Нобелевской премии. Волею судьбы я оказался с писателем в этих поездках как специальный корреспондент «Правды». А еще позже была поездка в Вешенскую с немецкими профессорами Эберхардом Брюнингом и Эрхардом Хексельшнайдером, где я даже выступал в качестве переводчика одного из поздравлений, с которым к писателю обратились немецкие ученые. Встреча была удивительная. Цель ее была в том, чтобы вручить Шолохову диплом почетного доктора Лейпцигского университета.

А гораздо раньше была другая примечательная поездка в Вешенскую. Там в то время находился известный московский фотограф (он даже не любил, когда его называли просто фотографом, он говорил: фотокорреспондент, видя в этом нечто более уважительное) Виктор Темин. Он сделал там много снимков. Один для меня особенно ценен: на балконе шолоховского дома стоим мы втроем – Шолохов в центре, а слева от него секретарь Вешенского райкома Петр Кузьмич Луговой. Тот самый Луговой, о котором впереди еще пойдет речь. Который был впоследствии арестован, сослан, и Шолохов его выручил, вытащил оттуда, как проделывал это с рядом других людей…

Что ж, чтобы жизнь присутствовала в моем рассказе с большей пестротой, расскажу еще несколько случаев, хотя бы два-три. Разговор Шолохова с графоманом, его земляком из Вешенской, который принес ему на просмотр свое произведение. Михаил Александрович прочитал и посоветовал не тратить время зря. Я присутствовал при этом разговоре. Посетитель вежливо попрощался с хозяином, дошел до ворот, у калитки обернулся, улыбнулся, сверкнув золотыми зубами, и сказал: «А все-таки вы не правы, Михаил Александрович. Моя жена – зубной врач, и она тоже кое-что понимает в литературе. Она мне говорила другое».

Это один посетитель. Другой был совершенно иного плана. Сидим мы на веранде за чаепитием. Мне поручили наливать в чашки кипяток из самовара, поэтому именовали «завкипом», заведующим кипятком. Подходит секретарь Михаила Александровича и говорит: его спрашивает какой-то старик. «Где старик?» – «А там, на кухне». – «Зови его сюда», – радушно приглашает Михаил Александрович. «Да не идет он». Ну, Михаил Александрович пошел на кухню, оставив нас на какое-то время, а когда вернулся, я в первый раз увидел Шолохова до такой степени смущенным. Он вернулся просто красный. Когда принялись расспрашивать, в чем дело, он никак не хотел говорить. Пристали к секретарю. Тот и рассказал: «Это, знаете, пришел старик с Украины, пешком пришел. И сюда никак не идет, говорит, что пришел «тильки побачыты», только увидеть. И вот, мол, теперь «побачыв» и собирается обратно. И никаких слов, кроме того, что он уже одно такое паломничество совершил: в Ясную Поляну».

Вот это и потрясло Михаила Александровича.

Об одном запомнившемся во всех своих деталях впечатлении. Спускались мы вниз по Дону на лодке с Михаилом Александровичем и с местным рыбаком, у которого было странное для нашего слуха имя: Чикиль. Чикиль – на донском наречии значит хромой. Он действительно был хромой, потому и получил такое прозвище. Там, на Дону, все ходят с прозвищами. Этот Чикиль вел нашу лодочку, он был на веслах. И вдруг я увидел… Мне показалось, что я или видел это раньше во сне, или когда-то был здесь… Такое ощущение меня не оставляло. Это был один из хуторов, которые вошли в представление о хуторе Татарском, где жили семьи Мелеховых и Астаховых. Все было настолько узнаваемо, что я спросил: «Михаил Александрович, а это Татарский?» Он не успел ответить, за него ответил Чикиль: «Что вы, Юрий Борисович! – там очень уважительно выговаривают отчество, не «Борисыч», а «Борисович», – вы же видите, тут у спуска к Дону, где мог Григорий с Аксиньей встретиться, тут же песок, а у Михаила Александровича не написано, что Григорий ехал по песку». Меня это поразило. Во-первых, простой рыбак спонтанно, немедленно может, по-видимому, сослаться на текст, взятый с любой страницы. А во-вторых, какая убежденность, неуступчивая вера в реализм изображения: уж если был песок на этом месте, так уж писатель об этом обязательно упомянет…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.