Глава 1-я БРЕСТ-ЛИТОВСКИЕ МИРНЫЕ ПЕРЕГОВОРЫ
Глава 1-я
БРЕСТ-ЛИТОВСКИЕ МИРНЫЕ ПЕРЕГОВОРЫ
«Quorum pars parva fui».[75]
В конце ноября русский главнокомандующий Крыленко запросил по радио верховное командование Германии, согласно ли оно на заключение мира. После утвердительного ответа русская делегация из Двинска поехала для переговоров в Брест-Литовск. Командующий Восточным фронтом принц Леопольд Баварский приказал заключить перемирие и начать мирные переговоры, на ведение которых уполномочил своего начальника штаба генерала Гофмана. Участие в переговорах приняли представители от Австро-Венгрии, Турции и Болгарии. В состав российской делегации входили Иоффе, Каменев, Биценко, ряд других членов, в том числе несколько офицеров Генерального штаба, и капитан 2 ранга Альтфатер, состоявший в военно-морском управлении при Ставке в Могилеве.
Получив неожиданное приказание выехать в Брест в составе делегации по мирным переговорам с немцами, я был предоставлен собственным силам, так как не имел никаких инструкций по предстоящей мне деятельности.
В приказании указывались день и пункт немецкой позиции перед селением Барановичи, где меня встретит немецкий офицер, распоряжением которого я и буду препровожден в Брест — в главную квартиру германского Восточного фронта — для выполнения возлагаемой на меня задачи.
Это назначение, переданное мне Шихлинским, было столь же неожиданным для него, как и для меня. Ни он, ни я не были осведомлены, почему такое поручение давалось именно мне.
Одно было для меня ясно: до получения этого приказания я был генералом старой армии, состоял на должности в этой армии, а с этого момента я порываю связи со старой армией и перехожу на военную службу Советской власти выполнять какие-то мне еще неизвестные обязанности.
Так просто, даже пока без всяких внешних перемен, произошел переход мой с 25-летней прежней командирской службы в старой армии на службу Советской власти. У других моих товарищей, перешедших на сторону Советов, был какой-то внешний разрыв: они были предварительно демобилизованы из дореволюционной армии, прежде чем вступить на советскую службу. Ничего подобного у меня не было: я не могу у себя отметить даже часового промежутка, когда бы я был между двумя армиями. Вот почему, когда спустя четверть века появился Указ Президиума Верховного Совета СССР от 23 ноября 1942 года, награждавший меня орденом Ленина «за 50-летнюю непрерывную военную службу на командных должностях», эти слова были восприняты мной как вполне естественные и справедливые.
Переход мой на службу Советской власти вполне отвечал и моим политическим убеждениям. Надо ли, однако, говорить о том, как относились к подобным поступкам враги советского строя? Годом позже прокурор Северной области Добровольский доказывал,[76] что моя служба Советской власти более преступна, чем деятельность любого коммуниста, именно как человека, примкнувшего к «преступной партии большевиков» просто потому, что в порядке борьбы я поставил ставку на Советскую власть! С другой стороны, столь же естественным для меня было, несколькими годами позже, сообщение мне командующим войсками Московского военного округа, что против моего оставления в Красной Армии не встречается никаких возражений «ни сверху, ни снизу»…
По точному расчету времени я выехал из Молодечно р Минск, где был принят главнокомандующим, а оттуда по железной дороге в направлении к Барановичам. От конечной станции я был подвезен на повозке до назначенного пункта нашей позиции, где меня и встретил немецкий офицер.
По пути я мог воочию наблюдать крайнее разложение армии после понесенных потерь, людских и материальных. Видел я и наши отвратительно грязные окопы. Пока я ожидал немецкого офицера, несколько опоздавшего, солдаты накормили меня из своего котла обедом, который можно было есть только после продолжительного голодания.
Германский офицер посадил меня в свои сани, завязал мне глаза и в таком виде привез меня в свой окоп на немецкой позиции, где мне развязали глаза. Я долго не мог поверить, что две маленькие комнатки с деревянным полом, оклеенные светлыми обоями, с занавесками на окнах, с картинками на стенах и с цветочками в горшках были обычным жильем рядового офицера на позиции. Хозяин накормил меня хорошим, но простым обедом, даже с вином, и когда я отдохнул, повез меня далее в Барановичи, откуда поезд должен был доставить меня в Брест. В Барановичах в офицерском собрании мне был предложен еще обед с вином вроде шампанского.
Ночь провел я в поезде, а наутро 6 декабря прибыл в Брест и был водворен в один из блоков (двухэтажных каменных флигелей, стоявших по бокам улицы), отведенных для жилья русской делегации, прибывшей за день до меня. Я представился председателю ее — А. А. Иоффе, познакомился с членами нашей делегации и с подчиненными мне другими офицерами комиссии по перемирию. Велико было мое изумление, когда среди членов делегации я встретил старого знакомого по Московскому университету — Михаила Николаевича Покровского. Он стал с тех пор известным ученым-историком. Мы узнали друг друга и почти не расставались за все пребывание в Бресте: вместе ходили в офицерское собрание пить утренний чай, завтракать, обедать, а после обеда гуляли по отведенным для наших прогулок местам.
В первый же день за завтраком я был представлен генералу Гофману — начальнику гарнизона Бреста — и начальнику штаба Восточного фронта, а также офицерам штаба. Среди последних, как я заметил, важную роль играл майор генерального штаба Бринкман — начальник оперативного отделения. Остальные офицеры были, по-видимому, без значительных ролей.
К нам приставили особого офицера, хорошо владевшего русским языком; он окружал нас самыми разнообразными услугами, в которых мы не могли не нуждаться в незнакомом городе-крепости. Ему, конечно, было поручено и следить за каждым из нас, членов делегации, в которых Гофман видел лишь агитаторов.
Надо сказать, что о Гофмане я уже давно составил себе совершенно определенное представление как об одном из наиболее даровитых немецких военачальников. Подобно тому как в австрийской армии я привык считать центральной фигурой начальника генерального штаба Конрада фон Гетцендорфа, так у немцев за последнее время мое внимание сосредоточивалось на деятельности и личности генерала Гофмана. Как начальник штаба Восточного (русского) фронта он в моих глазах превосходил и Фалькенгайна (начальника штаба верховного главнокомандующего) и всех других немецких стратегов, не исключая Гинденбурга и Людендорфа, своим умением правильно оценивать обстановку. Все это настраивало меня внимательно присматриваться к Гофману по приезде в Брест.
Охотно разговаривая со мной как с генералом, а также, думается мне, поддавшись небольшой лести по его адресу, он довольно откровенно (не опасаясь, очевидно, нас, как уже бывших противников) по разным случаям высказывал свои суждения не только о русских операциях, но и о действиях центральных держав.
Прожив около полугода в России и будучи в течение нескольких лет начальником русского отдела в прусском генеральном штабе (русско-японскую войну он провел в прикомандировании к японской армии), Гофман был хорошо знаком с нашей армией и сносно, хотя и не свободно, говорил по-русски. В беседах со мной он всегда переходил с немецкого на русский язык; я объяснял это его желанием под предлогом стеснения в русской терминологии менее точно высказывать свои мысли. Он с раздражением говорил об отсутствии должной решительно-сти у германского верховного командования по отношению к России, об ослаблении в сентябре французского фронта на несколько корпусов, использованных не для наступления с австрийцами по правому берегу Вислы с целью отрезать русские армии в Польше, а для поддержки Гинденбурга в его бесполезных действиях против Ренненкампфа. Между тем увод этих корпусов дал французам возможность оправиться и произвести «чудо на Марне», которое в сущности и явилось переломным моментом войны в пользу Антанты.
Не выправили дела и вновь сформированные корпуса, к тому же снова разделенные поровну между французским и русским фронтами, не принося пользы ни первому (в сражениях у Ипра), ни второму (для взятия Варшавы).
Столь же бесполезно, по мнению Гофмана, немецкое верховное командование провело 1915 год, использовав громадные силы (чуть не 30 корпусов) на выталкивание русских из Галиции и бесцельные, хотя и успешные, бои против 10-й армии вместо того, чтобы решительным наступлением на Вильно и Гродно сразу отрезать русские армии.
Я охотно согласился с Гофманом и даже привел в подтверждение слова профессора Гейсмана из Академии Генерального штаба, что оправданы лишь те бои, которые являются «целесообразными» с точки зрения политики и стратегии и «планосообразными» с точки зрения тактической.
— А что, Гейсман был немец? — не без внутреннего удовольствия спросил меня Гофман, несомненно полагая, что дельные мысли могут родиться только в немецкой голове.
С неменьшей горечью Гофман поведал об известных нам и без этого откровения более свежих неудачах немцев в 1916 и 1917 годах на французском фронте, когда крон-принц в течение нескольких месяцев с упорством, достойным лучшего применения, заставлял своих солдат нести невознаградимые потери под Верденом, принуждая свои войска обращаться к обороне на Сомме и против Брусилова — Клембовского на русском фронте. Занятно было при этом смотреть на Гофмана, этого надменного тевтона, вынужденного признать, что немцам были открыты глаза на правильные действия против укрепленных районов представителями столь им презираемого славянского племени!
Из отрывочных высказываний Гофмана было ясно что он отводит душу, рассказывая, как Людендорф, занявший место вершителя судеб в верховном командовании, не внял его совету нанести ответный удар Юго-Западному фронту и тем хотя бы удержать Румынию от выступления; как тот же Людендорф отверг еще более благой совет Гофмана предоставить в его распоряжение пяток дивизий для развития наступления от Злочева на Тарнополь и Одессу, чтобы отрезать русских в Карпатах, и т. д.
Гофман представлял среди всех, окружавших его, наиболее импозантную фигуру. Вильгельм знал, кого поставить начальником штаба Восточного фронта при бесцветном Леопольде и кому поручить переговоры с большевиками. В свою должность Гофман вступил лишь недавно, выдвинувшись как автор плана Танненбергского сражения 20 августа. Он был произведен в генералы с подчинением по линии штабной службы Фалькенгайну.
Как пруссак-юнкер, Гофман был надменен — свысока относился к российской делегации в целом. На мирные переговоры смотрел с явной опаской, боясь, как бы они не упрочили значения русской революции в глазах широких народных масс. По внешнему виду это был типичный немец: высокий, плотный, слегка рыжеватый, с гордым, злым лицом, высокомерно державшийся со всеми. В своей каске с шишаком он представлял красивую воинственную фигуру, но я находил, что еще более к нему шел бы древнегерманский головной убор с двумя большими рогами. Лучшего натурщика нельзя было бы сыскать для какого-нибудь Марса! Чувствовалось, что он дирижер, твердо держащий в своих руках все: от войск на фронте до лакеев в офицерском собрании. Все беспрекословно повиновались не только его приказаниям, но даже малейшим знакам. Имея за спиной Вильгельма, Гофман в период брестских переговоров был фактически руководителем делегации союзных держав. Помнится, я читал в каком-то немецком сочинении уже после Великой Отечественной войны, что Гитлер усвоил полностью систему взглядов, идей и понятий, высказывавшихся Гофманом по военным и политическим вопросам. Состоя лидером военной партии, он был идейным выразителем и взглядов Вильгельма на славянство как на навоз для удобрения германской культуры. Позднее Гофман выступил с книгой «Der Krieg der versaumten Gelegenheiten» (1923 год) — «Война упущенных возможностей». Он сожалел в ней, что главный удар в начале войны был направлен не на Россию с целью полного ее разгрома (должно быть, поэтому он и пытался в Бресте наверстать упущенное).
Зная, что в планы русского Генерального штаба не входило отступать в глубь страны, Гофман развивал мысль, что, действуя вместе с австрийцами, немцам удалось бы нанести России сокрушительный удар, избегнуть вовлечения в войну Англии, Италии, Румынии и Америки. Эти расчеты на успех он строил на малой подготовленности к войне русских, на революционном настроении народа, на малой авторитетности русского командования. Его взгляды были типичным продуктом немецкой военщины. В них он вместе с австрийским Конрадом был последователем плана Мольтке Старшего, противником принятого Вильгельмом плана Мольтке Младшего и видоизмененного плана Шлифена.[77]
Надо сказать, что я, несмотря на высокую оценку стратегических способностей Гофмана, невзлюбил его с первого взгляда. Я возненавидел его, когда, представляясь ему, был встречен возгласом:
— А! Значит, вы назначены замещать бедного Скалона, которого уходили ваши большевики! Не вынес, бедняга, позора своей страны! Крепитесь и вы!
— Я не давал вам повода беспокоиться обо мне, — насмешливо ответил я.
Два слова по поводу этих возгласов Гофмана, сделавшихся мне понятными лишь к концу дня, после разговора с приставленным к нам офицером.
Оказалось, что несколько дней назад в Брест руководить комиссией по перемирию приехал Скалон. Через два — три дня по приезде он собрал совещание с немцами о порядке перемирия. Затем, сославшись на то, что ему понадобилась какая-то карта, Скалон поднялся за ней в свою комнату и… назад не вернулся. Пришедшие за ним нашли его на полу мертвым. Трагическое происшествие было совершенно определенным образом истолковано Гофманом, а следовательно, и всеми немцами в Бресте. Менее ясным оно было для меня: мне представлялась необъяснимой фантазия моего Владимира Евстафьевича — выбрать такое место, время и даже момент для того, чтобы покончить счеты с «позором страны».
Найдя же среди бумаг Скалона, переданных мне вместе с комнатой, где он жил, письмо, полученное в день смерти от какого-то благоприятеля с сообщением о развратном поведении жены Скалона, из-за которой он столько выстрадал, я, конечно, остался при особом мнении относительно причины трагедии. Весь штаб фронта во главе с самим Леопольдом Баварским подчеркнуто торжественно похоронил бедного Скалона как павшего «жертвой позора» своей родины.
Кроме министров иностранных дел: германского статс-секретаря Кюльмана и австрийского — графа Чернина, о которых речь будет ниже, на стороне наших противников не было лиц, достойных воспоминаний: все и всё поглощалось всеобъемлющей фигурой Гофмана.
Во главе российской делегации в первую половину переговоров стоял Иоффе, во вторую — Троцкий.
Я глубоко обязан моему ментору, Михаилу Николаевичу Покровскому, за то, что он помог мне ориентироваться в ходе переговоров и правильно оценивать их политическое значение, без чего я, вероятно, впал бы в крупные ошибки.
В первый период, когда переговорами руководил Иоффе, они, по моему впечатлению, носили чисто дипломатический, корректный характер и, видимо, клонились к заключению мира как цели, поставленной нашей делегации. Лишь позже от Покровского я узнал, что Иоффе был сторонником Троцкого и не сочувствовал заключению мира.
С самого начала российская делегация потребовала полной гласности переговоров и передачи «ко всем» призыва окончить войну перемирием, а затем миром.
Гофман внес в это поправку: поскольку русские не имеют полномочий от Антанты говорить о мире, следует вести переговоры лишь о сепаратном мире. Он соглашался на допуск русских в немецкие окопы, но под контролем и при условии воспрещения агитационной деятельности и распространения большевистской литературы среди солдат и вообще в Германии.
Требование нашей делегации эвакуировать Ригу и Моонзундские острова Гофман резко отклонил, равно как и требование прекратить переброску на французский фронт тех войск, переброска которых начата до переговоров.
Говоря о мире, Иоффе предполагал, что немцы откажутся от Польши, Литвы и Курляндии, отойдя на старые границы. Между тем немцы (Гофман и особенно Кюльман) считали, что вопрос об этих государствах не относится к области аннексии, поскольку эти страны решили отделиться от России и передать дело урегулирования отношений с ней в руки центральных государств. Возражал сначала и представитель Болгарии, указывая, что ей за союз с Германией обещана часть сербских областей и Добруджа. Однако Гофман позже говорил (по-моему, притворно), что он не очень настаивал на Польше и даже на Литве и Курляндии.
Вообще все переговоры в первую их половину были по преимуществу экономического содержания и носили весьма деловой характер.
Все участники совещаний обедали в общем зале собрания и даже поддерживали между собой внешне приятельские отношения. Некоторым забавным диссонансом было поведение эсерки (впоследствии члена компартии) Биценко. В ней Гофман видел даму, за которой ему за своим столом надлежало, как хозяину и кавалеру, ухаживать. Она же далеко не по-дамски отвечала на все его любезности, что, впрочем, не обескураживало Гофмана, обращавшего выходки Биценко в шутку и продолжавшего с ней свой подчеркнуто галантный тон.
Весьма корректным в частном общении было отношение Гофмана к Иоффе. Очень внимательным он был ко мне, очевидно, как к такому же генералу, как и он сам, тем более что считал меня, несомненно, жертвой большевиков (хотя пока еще живой). Таким же предпочтительным вниманием Гофмана пользовался и Михаил Николаевич Покровский, внушавший ему своей ученостью большое уважение, несмотря на партийность.[78]
С Покровским меня еще более сблизила совместная поездка за город, в резиденцию принца Леопольда. Мы направлялись туда с официальным визитом как представители российской делегации. Предполагаю, что выбор пал на нас по указанию Гофмана, считавшего нас наиболее достойными предстать перед лицом его высочества. Однако я не сумел с должным почтением отнестись к оказанной мне Гофманом чести. Ввиду столь официального характера визита я нашел для себя неудобным ехать, не сняв с себя уничтоженные Советской властью внешние отличия своего генеральского звания (погоны, ордена, лампасы и пр.). Напрасно Гофман, усматривая в моем намерении недостаток почтительности к его высочеству, уговаривал меня отложить эту операцию до возвращения с визита (в этом поддерживал Гофмана, к его удивлению, даже Иоффе). Ссылаясь на свою четвертьвековую привычку к точному исполнению приказов, я настоял на своем: снял погоны, не надел свои 22 ордена — российских и иностранных, собственноручно спорол генеральские лампасы. Сознавая свой скверный характер, я рад был сделать это назло Гофману и тем показать, что я не такая уж безвольная жертва в руках большевиков! Михаил Николаевич, присутствуя при этом, только посмеивался в бороду.
В назначенный день к нашему блоку была подана шикарная придворная карета с гербами. В нее сел Покровский, за ним влез и я в своем общипанном виде, очевидно, все же довольно жалком, потому что Покровский полушутливо сказал:
— Не горюйте, Александр Александрович, сейчас это необходимо. Поверьте мне, придет время, и мы вернем вам и ваши чины и ордена![79]
Представившись его высочеству и ответив на несколько опросов (пожалуй, эти вопросы и наш Николай II сумел бы не хуже составить!), мы почтительно откланялись и вернулись к себе в той же карете. Леопольд, по отзыву Гофмана и его офицеров, был умным и опытным военачальником. На меня лично он такого впечатления не произвел.
Меня не раз поражала глубокая осведомленность некоторых членов нашей делегации в германских и особенно австрийских делах (преимущественно экономического характера). Не менее, однако, меня удивило резкое обращение Троцкого с одним из членов делегации (К. Р.) лишь за то, что последний сделал выговор в начальственных тонах немецкому шоферу, опоздавшему подать нам для обычной прогулки автомобиль. Шофер пожаловался Гофману, а тот выразил неудовольствие Троцкому. Инцидент был неприятен и для нас, так как Троцкий отменил наши прогулки на автомобиле.
Приятное впечатление производил на меня как внешностью, так и рассудительностью Леонид Борисович Красин. Покровский о нем отзывался как о старом большевике и крупном государственном деятеле — экономисте и дипломате. К сожалению, Красин пробыл в Бресте лишь пару дней. После одного экономического совещания, на котором немецкий оппонент возразил Красину очень длинной, но мало содержательной речью, Леонид Борисович шутя сказал мне: «Что, если на мои доводы немец еще раз разразится такой длинной речью?!» Я тоже шутя посоветовал Красину использовать ответ спартанского царя Клеомена при таком же случае самос-ским послам: «Я не помню уже начала вашей речи, — сказал Клеомен, — а потому не могу понять середины ее; что же касается до конца ее, то я с ним не согласен».
Перед сменой глав нашей делегации и в ожидании Мнения Антанты о мире был десятидневный перерыв переговоров, и Гофман разрешил свозить желающих офицеров в Варшаву. Начальник оперативного отделения, на которого была возложена организация поездки, с немецкой грубой шуткой сказал мне, что каждому из офицеров в Варшаве будет «подарено по хорошенькой польке». При этих словах мне по ассоциации пришла мысль о «данайских дарах», и я ответил, что в Варшаву поеду с удовольствием, но от «подарка» отказываюсь. «Ну, так мы его отдадим вашему помощнику (капитану Л-у)», — невозмутимо заметил немец.
Через несколько дней по возвращении из Варшавы на судьбе Л-го я увидел, как предусмотрительно я поступил, вспомнив Вергилиевы слова: «Timeo Danaos et dona ferentes».[80] А еще противники классического образования утверждают, что оно ни на что не нужно!
С переменой главы делегации резко изменились и отношения с немцами. Мы стали встречаться с ними только на совместных заседаниях, так как перестали ходить в офицерское собрание, а довольствовались у себя в блоке, в котором жили.
На заседаниях Троцкий выступал всегда с большой горячностью, Гофман не оставался в долгу, и полемика между ними часто принимала очень острый характер. Гофман обычно вскакивал с места и со злобной физиономией принимался за свои возражения, начиная их выкриком: «Ich protestiere!..»,[81] часто даже ударяя рукой по столу. Сначала такие нападки на немцев мне, естественно, приходились по сердцу, но Покровский мне разъяснил, насколько они были опасны для переговоров о мире.
Отдавая себе отчет о степени разложения русской армии и невозможности с ее стороны какого-либо отпора в случае наступления немцев, я ясно сознавал опасность потерять колоссальное военное имущество на огромнейшем русском фронте, не говоря уже о потере громадных территорий. Несколько раз я говорил об этом на наших домашних совещаниях членов делегации, но каждый раз выслушивался Троцким с явной снисходительностью к моим непрошенным опасениям. Его собственное поведение на общих заседаниях с немцами явно клонилось к разрыву с ними. При этом для меня было непонятно какое-то пассивное отношение к позиции Троцкого со стороны остальных полномочных членов делегации, не исключая и Покровского. (Я не имел даже совещательного голоса.) Не ясна была мне и роль ряда товарищей, появлявшихся в Бресте и затем бесследно исчезавших (самого Иоффе, Красина, Биценко и других).
Выносить терпеливо наглое поведение Гофмана, как я понимаю теперь, можно было лишь во имя великой цели переговоров — заключения мира.
Итак, переговоры продолжались, выливаясь главным образом в ораторские поединки между Троцким и Гофманом, в которых время от времени участвовали Чернин и Кюльман.
Представители серединных держав, бывшие в Бресте, преследовали в ходе переговоров различные цели. Статс-секретарь по иностранным делам Кюльман, представлявший правительство Германии, нес ответственность за заключение мира перед рейхсканцлером. Он был истым представителем германского империализма. Болгарию представляли министр Тютчев и генерал Ганчев; первый — недалекий и упрямый, второй — более рассудительный. Позже приехал министр-президент Радославов. От Турции участвовал великий визирь Талаат.
Австро-Венгрию, у которой, начиная с самого императора Карла, была громадная тяга к миру, представлял граф Чернин — умный и опытный политик и убежденный сторонник мира. Чернин исходил из того, что война ведет к гибели Австро-Венгрии и что мир для Германии даже выгоднее, чем для Антанты. Чернин был готов идти на мир с большевиками без аннексий и контрибуций, тем более что он знал о пессимистических взглядах Людендорфа, Тирпица и значительной части германского рейхстага на исход войны. Колебался лишь один Вильгельм, находившийся под влиянием военных кругов.
Германские офицеры мне осторожно передавали, что Чернин предпринимал ряд самостоятельных мер, чтобы обеспечить заключение мира в Бресте, но встретил решительное противодействие Людендорфа, считавшего необходимой победу как преддверие к почетному для Германии миру. Мешал миру и французский маршал Фош, также требовавший сначала победы для себя. Наконец, противодействие миру было и со стороны шовинистических кругов Германии, стремившихся к присоединению к Германии Бельгии и Северной Франции, а также к захвату всех английских колоний.
Чернин не скрывал своего мнения, что в Бресте надо было идти на предложение Ленина о мире, тем более что дальновидно не верил в слабость Советской власти, которая, по его мнению, была сильна способными и волевыми людьми, воодушевленными стремлениями создать свою крепкую армию.
Все эти разногласия отражались на ходе мирных переговоров. В частности, они имели прямое отношение к судьбе Литвы и Курляндии, занятых германскими войсками. Немцы в лице Гофмана, Кюльмана и дирижировавшего ими Вильгельма претендовали на промышленность, сырье и запасы продовольствия этих областей. Чернин вынужден был присоединиться к своим партнерам. Его интересовал больше вопрос об Украине, как о своей непосредственной соседке. Чернин высказывался в Бресте в пользу самоопределения Украины и вошел в сепаратные переговоры с прибывшей в Брест украинской делегацией Голубовича в надежде получить от нее хлеб для голодающей Австро-Венгрии.
Делегация Голубовича, состоявшая из легкомысленной молодежи, политически враждебной большевистской партии, заняла такое же враждебное положение по отношению к российской делегации. Сама эта делегация была неправомочной; она представляла собой раду, уже свергнутую народом, установившим Советскую власть.
Гофман и Кюльман очень сочувствовали этой делегации, а Чернин боялся, как бы она не потребовала политических прав для Буковины и Восточной Галиции.
Естественно, что я с большим любопытством присматривался к украинской делегации, избегая, конечно, входить с ней в какие-либо сношения из-за ее враждебного отношения к российской делегации. Покровский охарактеризовал этих украинцев как национал-шовинистов и мелкобуржуазных политиканов, ставших у власти в Киеве после Февральской революции 1917 года. Политической программой их было образование буржуазной самостийности Украины. Во время брестских переговоров украинцы заключили сепаратный мир с немцами через голову советской делегации.
В Бресте выяснилось, что войну не может продолжать и Румыния, но за мир, с ней немцы требовали низложения короля Фердинанда, тяжелых для Румынии концессий на все виды ее природных богатств и длительной оккупации ее своими войсками. Чернин старался все эти требования смягчить, хотя и сделал уступку в пользу Болгарии, но стоял за сохранение для румын выхода морю через Констанцу.
Однако сам Чернин после Бреста у власти не остался, так как был принесен Карлом в жертву Вильгельму.
Мирные переговоры, затягивавшиеся словопрениями, были закончены предъявлением Троцкому по приказанию Вильгельма 24-часового ультиматума, в ответ на который Троцкий 10 февраля объявил свою формулу «ни мира, ни войны» и свое решение уехать из Бреста.
Предательская роль Троцкого на брестских переговорах слишком хорошо известна советским людям, чтобы надо было о ней говорить более подробно. Его роль исчерпывающе характеризуется высказыванием Ленина о том, что Троцкий помог немецкому империализму, отдав ему миллионные богатства — пушки и снаряды.
Мирные переговоры советской делегации были ознаменованы двумя обращениями Советского правительства к державам Антанты с предложением мира. Однако эти державы не только оставили советские обращения без ответа, но вынесли решение о помощи нашей отечественной контрреволюции на Украине, на Дону, в Финляндии, в Сибири и на Кавказе и о разделе между державами Антанты влияния на юге России — на Украине, Кавказе, в Крыму и в Бессарабии.
Отвергая предложения о мире, державы Антанты развязали руки германским капиталистам, навязавшим Советской республике тяжелейшие условия мира, хотя раньше германское правительство соглашалось на мир за уступку ему 150 тысяч квадратных километров территории, оккупированной немцами на Украине, в Польше и в Прибалтике.
Антисоветская политика Антанты благоприятствовала заключению мира Германии с Украинской радой, которая выговаривала себе при этом помощь немецких войск против большевиков. Гофман, конечно, охотно согласился оказать эту помощь, тем более за доставку Германии хлеба. Истинными целями его были: отторгнуть украинские земли, ограничить распространение Октябрьской революции, обеспечить Германии путь к кавказской нефти и сырью, а также выгодное стратегическое положение.
Этот мир с Украиной сопровождался ультиматумом Кюльмана к российской делегации: аннексия или война! Ленин вынужден был соглашаться и на это, ибо начало военных действий Германией вело к оккупации нашей страны, грозило неисчислимыми бедствиями для народа.
Троцкий, сорвав переговоры о мире, назначил, как сказано, отъезд делегации из Бреста на 10 февраля. А уже 18 февраля 30 немецких дивизий, развернувшихся на протяжении от Балтийского до Черного моря, заняли Лифляндию и Курляндию и, захватывая на своем пути огромные материальные ценности, оставленные русской армией, начали наступление против Советской республики с непосредственной целью свержения Советской власти. Половина этих дивизий двинулась через Нарву и Псков на Петроград.
Несмотря на то что Ленин принял ультиматум, наступление немцев продолжалось. Декретом Совнаркома от 21 февраля республика была объявлена в опасности. 22 февраля немцы выдвинули новые, гораздо более тяжелые условия для перемирия.
Наконец, после того как 23 февраля молодая Красная Армия нанесла поражение немцам под Псковом и Нарвой, они 3 марта подписали мир. В новой, присланной в Брест советской делегации, возглавленной Сокольниковым, я не участвовал.
16 марта IV Всероссийским съездом Советов, а через два дня и германским рейхстагом этот мирный договор был ратифицирован. Он, однако, не положил конца дальнейшим захватам и притязаниям Германии. Она предложила Советской России немедленно демобилизовать и разоружить армию, уничтожить флот, признать договор с Украинской радой. И этими наглыми требованиями дело не кончилось. 13 августа Германия потребовала заключить с ней добавочный договор — о выплате ей полутора миллиардов рублей золотом, а также заключить договоры с Австро-Венгрией, Болгарией и Турцией. Однако Германия нарушила и этот договор, захватив Дон и Крым.
Только 13 ноября 1918 года, после окончания войны Антантой и революции в Германии, ВЦИК смог аннулировать Брестский договор с его грабительскими условиями.
В заключение несколько слов о последних днях, проведенных мной в Бресте.
10 февраля, после отъезда из Бреста российской делегации, я, по своей должности председателя военной комиссии по перемирию, остался в Бресте один с моим телеграфистом-юзистом и его аппаратом. В офицерском собрании, куда я был приглашен столоваться, на меня не обращали уже никакого внимания. Не стесняясь моего присутствия, немцы говорили о предполагаемом наступлении против Советской России.
14 февраля после обеда Гофман подошел ко мне вместе с начальником оперативного отделения и обратился со следующим заявлением: «Троцкий объявил: ни война, ни мир, поэтому отпадает необходимость и в перемирии, и в вашем присутствии в Бресте. Завтра, в десять часов, в ваше распоряжение я предоставлю экстренный поезд, который и доставит вас к нейтральной полосе между фронтами». Сказав это, Гофман отошел. Желая показать, что слова генерала меня мало поразили, я в шутливом тоне сказал начальнику оперативного отделения: «А я только что вчера отдал в пошивку штаны!» Затем, не изменяя тона, спросил, будут ли мне опять завязывать глаза? Немец засмеялся и ответил, что доложит Гофману, а он, наверное, разрешит глаз не завязывать.
Видя, что немец разговаривает охотно, я спросил у него, куда делись наши офицеры Генерального штаба, бывшие в составе делегации.
— Германское правительство не могло отказать в их просьбе остаться в Германии, раз им их офицерская честь и присяга царю не позволяют перейти на сторону большевиков, — ответил немец с явным желанием уязвить меня.
Я сказал, что о присяге царю говорить не приходится, поскольку он сам отрекся от престола, а понятия об офицерской чести могут быть разные: мне, например, как русскому, моя офицерская честь не позволяет оторваться от своего народа и русской земли.
На этом разговор наш окончился, и я отправился, чтобы заняться несложными сборами в обратный путь.
Однако разговор с немцем и сообщение об оставшихся у них наших офицерах долго не давали мне заснуть в эту последнюю ночь в Бресте.
Из головы не выходили некогда наизусть заученные слова Тараса Бульбы, сказанные своим казакам о святости русского товарищества и братства. Неужели, думал я его мыслями, так легко русские люди стали принимать «бусурманские обычаи», гнушаться языком своим, продавать свой своего? Неужели милость чужого короля, да и не короля, а паскудная милость магната (вроде Гофмана) для них дороже всякого братства?
Как страстно захотелось мне предостеречь их словами Бульбы о том, что и «у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве», должна оставаться «крупица русского чувства»… «И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело. Пусть же знают они все, что такое значит в Русской земле товарищество! Уж если на то пошло, чтобы умирать, — так никому ж из них не доведется так умирать! Никому, никому! Нехватит у них на то мышиной натуры их!»
* * *
На следующий день после разговора с Гофманом все произошло по программе. Поезд, хотя нас было всего лишь два пассажира (я и телеграфист с его аппаратом), состоял из четырех вагонов.
Перед самым отходом поезда прибыл проводить меня состоявший при делегации офицер и, подавая мне какой-то сверток, сказал: «Генерал Гофман приказал вручить вам ваш заказ портному; по приказанию генерала заказ выполнили в течение нынешней ночи. Кроме того, генерал надеется, что русские офицеры научились от немецких не только устраивать окопы, но вообще воевать».
Мне пришли на память слова Покровского по поводу моих орденов, и я их перефразировал: «Если немецкие офицеры научили русских воевать, то придет время, когда русские отучат немецких воевать». Это я и попросил передать Гофману вместе с благодарностью за заботу о моих штанах.
Простившись с немцем, я вошел в вагон, и поезд тронулся.
После опубликования Советской властью декрета о мире (о чем я узнал уже дорогой) все военные представители Антанты в Ставке потребовали от Духонина выполнения договора 1914 года. Требования эти были энергично поддержаны: у нас — Алексеевым и Калединым, в Англии — Черчиллем. Союзники не без основания боялись усиленной подготовки немцев к весеннему наступлению 1918 года, так как немцы уже во время самих переговоров в Бресте вели переброску своих дивизий с русского фронта на французский.
И снова являлась мысль, насколько было мудрым решение большевистской партии и Советского правительства, руководимых В. И. Лениным, о заключении Брестского мира. Он давал России передышку для упрочения положения республики и накопления сил; он вырывал Россию из империалистической войны и отводил непосредственную угрозу вторжения германских империалистов; позволял закончить начальный период формирования регулярной Красной Армии.
Это значение Брестского мира лучше всего определил сам Ленин: «Мы обязаны подписать, с точки зрения защиты отечества, самый тяжелый, угнетательский, зверский, позорный мир — не для того, чтобы «капитулировать» перед империализмом, а чтобы учиться и готовиться воевать с ним серьезным, деловым образом».
Для немцев Брестский мир не дал ожидаемой свободы на французском фронте. Хотя силы Германии еще не иссякли, операции против Парижа, с опозданием на три года, стали уже безнадежными. Сами немцы еле успевали оправляться от наносимых им союзниками ударов. Кроме того, в Германии зрела революция.
С Австро-Венгрией, как это и предвидел Чернин, все было покончено. Да не подумает читатель, что пишу эти слова с какой-либо долей злорадства: нельзя смеяться над страданиями народов!
Брестский мир не был для Австро-Венгрии передышкой, какой он был для Советской власти. Надежда ее на помощь Украины оказалась напрасной, так как доставка хлеба тормозилась расстройством транспорта. Кроме того, хлебные операции на Украине находились под контролем германцев, руководивших гетманом Скоропадским. На Украине собралось до четверти миллиона немецких и австрийских войск, всеми средствами вымогавших у населения хлеб и создавших безудержную спекуляцию. Огромное озлобление немцев против австрийцев вызвала реквизиция последними хлебных транспортов, шедших в Германию через Австрию.
Несмотря на первоначальные успехи австрийской армии против Италии в 1917 году, показавшей высокое искусство, особенно в горной войне (главным образом бла~ годаря героизму солдат), наступление австрийцев в 1918 году окончилось неудачей. Немцы потребовали к тому же от своей союзницы помощи против французов. За неудачи армии поплатились Конрад и Чернин, вынужденные по настоянию Германии уйти в отставку. Общее положение все же принудило Австро-Венгрию снова поднять вопрос о сепаратном мире.
8 августа 1918 года и для Германии наступил, по выражению Людендорфа, «черный день»: соединенные англо-французские войска начали гибельную для Германии и ее союзников Амьенскую операцию. Боевые неудачи вызвали капитуляцию Болгарии и Турции, Австро-Венгрия заключила перемирие. Как и Германия, она шла уже навстречу революции, свершившейся 11 ноября.
В октябре Карл издал манифест о преобразовании монархии, выделив из нее на положении самостоятельных государств немецкую Австрию, Чехию, Украину, Югославию (без Кроации и Боснии), административную область Буковину, вольный город Триест. Западная и Средняя Галиция были соединены с независимым польским государством. Лишь Венгрия, твердо отстаивавшая собственные интересы, сохранила территорию венгерской короны.
Однако и этот запоздавший манифест не удовлетворил уже народы бывшей Австрии. Даже Вильсон обратился со своим воззванием не к Австро-Венгрии, а к ее народам! Судьба и тут сыграла свою шутку: Андраши (сын Андраши — создателя Тройственного союза) вступил в переговоры о сепаратном мире на всех фронтах и, вырвав у Карла полную независимость Венгрии, вернул из Италии на родину венгерские полки. (Те, что были в Одессе, пошли домой пешком!) Австрийские войска, бывшие на Украине (в Жмеринке, Виннице, Киеве), создавали у себя Советы солдатских депутатов.
В начале ноября бывшая Австро-Венгрия полностью капитулировала перед Антантой, вслед за чем все германские войска в ней были интернированы. Советы солдатских депутатов образовывались уже повсеместно.
Революция совершилась! Солдаты убили графа Тисса, и в Будапеште была провозглашена республика. Андраши подписал мир с Германией. В Вене также была объявлена республика. Карл уехал в Тироль. Монархия даже не защищалась; ни с какой стороны, ни одним классом не было оказано никакого сопротивления. Новая немецкая Австрия осталась второстепенным государством, отрезанным от моря.
Так бесславно кончила свое существование Австро-Венгерская монархия под властью правителей, гордо поставивших своим дивизом «Austriae est imperare orbi universo».[82]
Этой главой заканчиваю я свои воспоминания, столь тесно связанные с последними годами некогда «великой и счастливой» монархии.
Послужит ли история Австро-Венгрии благодетельным уроком для других современных стран, правители которых ставят перед собой столь несбыточные мечты о всемирном господстве?
Мне остается лишь закончить свою главу обычными словами, которыми на западноевропейских кладбищах увенчивают надгробные памятники: «Ci-git…».[83]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.