Москва. Кунцево. Человек предместья. 1926–1931
Москва. Кунцево. Человек предместья. 1926–1931
До 1931 года Багрицкие живут в пригороде Москвы, Кунцево, снимают в Овражном переулке половину избы у отца Вали Дыко, смерть которой в 1930 году будет положена в основу сюжета стихотворения «Смерть пионерки».
Первый московский год Багрицкий участвует в литературном объединении «Перевал». Оно сложилась при журнале «Красная новь» во главе со старым большевиком А. Воронским. Там он встречает Артема Веселого, Веру Инбер. Потом Багрицкий покидает «Перевал». Он шутил о причинах: «Там нужны стихи о березках, а у меня написано о дубах».
Эдуард переходит в Литературный центр конструктивистов (ЛЦК), где состоят близкие ему Владимир Луговской и Илья Сельвинский. В феврале 1930 года одновременно с Маяковским и Луговским Багрицкий вступает в РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей).
Современный классик литературоведения Александр Гольдштейн (1957–2006) уделил ЛЦК особое внимание в своих исследованиях отечественной литературы прошлого века. В частности потому, что ЛЦК был активен в переломный момент российского существования – в середине 1920-х годов. Неудачная попытка похода ЛЦК во имя организации и смысла на обломовский табор (так именуются консервативные силы традиционной России) поучительна, а проблематика конструктивистских публикаций отнюдь не изжита, поэтому и приобретает актуальность на поворотах истории (не исключение нынешний ее этап): «ЛЦК возобновил в подсоветской культуре проблематику противостояния Востока и Запада как двух во всем несходных социополитических и идейных миров, а также и проблематику соперничества западничества и славянофильства – двух направлений русской мысли, борьба которых не получила в прошлом окончательного разрешения, и в своем полном объеме, а главное, в своих определяющих будущее страны практических следствиях может быть решена только сейчас, в реконструктивный период».
В Кунцеве жили писатели, большей частью молодые и безвестные, родом из двух противоположных областей России: одесситы и сибиряки. У одесситов был несомненный лидер – Багрицкий. У сибиряков лидером считали Павла Васильева. Писатели снимали комнаты в деревянных домах, а то и в избах. Почти каждый вечер товарищи шли к Багрицкому. Вряд ли это нравилось Лидии Густавовне, но она вынуждена была примириться с тем, что в дом ежедневно приходят поэты, иногда рыбоводы. Багрицкий так увлекся разведением рыбок, что однажды, заполняя какую-то анкету, в графе «Профессия» написал: «ихтиолог», а потом «поэт». Вполне возможно, что это были «Эдины штучки».
Багрицкий, мучимый астмой, редко выезжал в город, и ему нужны были собеседники, сообщавшие ему литературные и другие новости. Всех надо было принять, пусть кое-как, но угостить, а в то время заработки Багрицкого были скудные, он мало писал, на гонорары прожить было трудно, и он переводил то Ицика Фефера, то Назыма Хикмета. Уставал от подневольной работы. Половину подстрочников отдавал на верифицирование своим друзьям, честно делясь гонораром с безымянными соавторами.
После переезда в Москву Багрицкий все меньше участвовал в поэтических вечерах – астма давала о себе знать. Хотя он ездил на выступления в Питер, Иваново-Вознесенск, другие города. Должно быть, по временам Эдуард завидовал храбрецам, срывавшим на них аплодисменты и проверявшим силу своего дарования в живом, горячем, прямом общении с читателями. Однажды кунцевская ватага пришла на вечер стихов в консерваторию. Там блистал на сцене Шенгели. Публика замерла, пока он дочитывал свои творения до конца. И что самое удивительное, его не прервали ни единым возгласом или хлопком.
Коллеги Шенгели вывалились тогда из консерватории целой гурьбой. Идя вверх по тогдашней Большой Никитской, они увидели триумфатора. Он шествовал впереди, ведя под руку хорошенькую девушку, отлично известную в Кунцево своим пылким темпераментом, и что-то жарко шептал ей на ухо. «Вот что значит успех!» – заметил кто-то из компании завистников Шенгели, указывая на нежную парочку.
«Они будут щипать друг друга за ямбы!» – проворчал Багрицкий.
И в этом неожиданном и, надо думать, обоснованном предположении послышалась не столько зависть к шенгелиевскому успеху у дам, сколько желание помериться силами перед публикой с этим баловнем счастья, так легко завоевавшим сегодня ее внимание.
Случилось так, что один кунцевский «библиофил» явился однажды к Багрицкому с весьма причудливой просьбой.
«Слушайте, Эдя, – сказал он, садясь и отводя глаза в сторону. – На Моховой продаются пять томов афанасьевских сказок. Я уже давно хочу их купить».
«Вы же знаете, что у меня нет денег», – ответил Багрицкий, обнаруживая недюжинную догадливость.
«Кто вам сказал, что я к вам пришел за деньгами?»
«Просто мне показалось…»
«Ничего подобного. Я у вас вот о чем хочу попросить… – Библиофил полез в карман и вытащил оттуда листок бумаги, исписанный короткими строчками. Разгладив, он положил его перед Багрицким. – Я написал это стихотворение для «Гудка», и если вы его подпишете, они его напечатают в два счета и я смогу купить Афанасьева».
«Мне не жалко, я подпишу, – вздохнул Багрицкий, проглядев стихи и поморщившись, – но я бы на вашем месте купил не Афанасьева, а пальто для Семена[1]. Сердце болит смотреть, в чем ходит парень».
«Там будет видно», – загадочно промолвил автор стихов для «Гудка», складывая подписанный Багрицким листок и пряча его в карман.
Стихотворение действительно напечатали в два счета. Но разговор о пальто не возобновлялся. И однажды Багрицкий увидел, как мимо его окна прошел Семен, осторожно ступая по мокрому снегу и придерживая у горла окоченевшей рукой поднятый воротник пиджака.
Багрицкий приоткрыл форточку и окликнул его. Обрадованный возможностью обогреться, Семен вошел в комнату, потирая руки и шмыгая носом. И тогда ему было сделано предложение, о котором долго потом толковали, хихикая, в кругах кунцевских литераторов.
Багрицкий заявил, что напишет на его имя доверенность на получение гонорара за стихотворение, напечатанное в «Гудке». По этой доверенности Семену надлежало завтра же получить деньги и купить себе пальто, которого он, разумеется, не увидел бы как своих ушей, ежели бы понадеялся на великодушие «библиофила».
Уразумев смысл всей это махинации, Семен решительно от нее отказался.
«Боже мой, да отдадите ему при первой возможности его грязные деньги!» – убеждал Багрицкий совестливого поэта. Он очень терзался при мысли, что его отлично придуманный план может вдруг провалиться. Но последний довод наконец подействовал. Коварный замысел был осуществлен. На следующий день к вечеру Семен пришел к своему благодетелю в новом теплом пальто.
А наутро явился «библиофил» за доверенностью на получение своих более или менее честно заработанных денег. О чем уж они толковали с Багрицким в то утро, никто никогда не узнал. Но охлаждение между ними продолжалось довольно долго.
Однажды случилось происшествие с поэмой под интригующим названием «Не Васька Шибанов…»
Когда Багрицкий читал ее первые фрагменты, один молодой человек из кунцевской ватаги от всей души комментировал сатиру и предлагал выражения посочнее. В результате он счел себя ее «соавтором». В поэме были осмеяны нравы, процветавшие в РАППе, и вожди, боровшиеся за власть в этой организации. Начиналась она строкой «Лелевич от рапповской злобы бежал…», в которой авторы перефразировали первую строку «Василия Шибанова» А. К. Толстого. А кончалась сценой, где посла Лелевича, доставившего от него дерзкое, обличительное письмо Авербаху, предают мучительной пытке, читая ему целую ночь напролет стихи рапповских поэтов. Посол, разумеется, умирает в ужасных муках. Поэма была написана, так сказать, для домашнего употребления. Напечатать ее было мало шансов, ведь Авербах был любимцем ГПУ и Горького. Это не мешало поэме, однако, несколько месяцев потешать всех кругом. Она ходила по рукам в списках, передавалась из уст в уста и на короткое время блеснула на поэтическом небосклоне так ярко, что у «соавтора» закружилась голова. Когда он слышал, как читают поэму вслух, частенько намекал своим слушателям на то, что истинным ее создателем был он один. А участие Багрицкого в сочинении поэмы сильно преувеличено.
Узнав о вероломстве «соавтора», Багрицкий рассвирепел. И так как негодование его разделяла целая компания почитателей и друзей, оно вылилось в заговор. Была поставлена цель примерно наказать человека, поправшего священные принципы соавторства. Началось с того, что в адрес «соавтора» пришла повестка. Его приглашали зайти в учреждение не вполне ясного профиля, помещавшееся на Мясницкой. Это само по себе не могло не встревожить и без того не очень отважного самозванца.
В назначенный день и час «самозванец», замирая от страха, вошел в здание построенного по проекту Корбюзье Центросоюза. Поднялся на второй этаж, разыскал указанную в повестке комнату. Было это всего-навсего помещение редакции журнала «Город и деревня». Но горемыке было не до чтения табличек, и, войдя в комнату, он увидел перед собой только одно – строгое лицо сидевшего за столом человека. Человек указал посетителю на стул и предложил папиросу. Он утверждал потом, что эта папироса окончательно доконала несчастного. Затем начался разговор, в котором чем дальше, тем все более заметную роль играла злополучная поэма.
Человеком за столом был писатель Иван Катаев, автор отличных рассказов, известных в ту пору всем, кроме «соавтора», по уши погруженного во французскую поэзию восемнадцатого столетия. Итак, человек за столом был полон священного гнева: «Устраивать балаган вокруг принципиальной борьбы между старым и новым руководством РАППа! Издеваться над творчеством пролетарских поэтов!» Он просто не находил слов, чтобы квалифицировать вредоносность поэмы.
«Соавтор» пытался защищаться. Но он рухнул, когда дело дошло до строк:
За пушкинской задницей пышно цветет
Советская литература.
Вождям славословья… поет,
Гремит боевая халтура.
Самозванец чистосердечно признался, что автор сатирической поэмы – Багрицкий.
Он заявил, что, в сущности, не имеет к поэме прямого отношения. Что сочинил ее один Багрицкий. А сам он повинен лишь в том, что несколько раз читал друзьям небольшие отрывки из нее, которые ему удалось запомнить. И что, наконец, теперь, осознав свои кратковременные заблуждения, он полностью соглашается с суровой оценкой, данной поэме его собеседником.
Эта покаянная речь, казалось, несколько смягчила сурового человека. Взяв с «соавтора» торжественное обещание никогда больше не читать вслух злокозненное сочинение, он продиктовал ему текст заявления. «Соавтор» торжественно отказывался от своего участия в сочинении «Не Васька…», и только после этого был отпущен с миром.
А на другой день Багрицкий в присутствии большого количества благородных, с трудом удерживающихся от смеха свидетелей, среди которых находился летописец этих событий – писатель Георгий Мунблит (1904–1994), во всеуслышание огласил текст этого отречения и потребовал у своего «соавтора» объяснений:
«Соавтор молчал. Охотнее всего он бы, вероятно, в эту минуту заплакал, или выстрелил в воздух из пистолета, или провалился сквозь землю, но, увы, все это было одинаково неосуществимо. Тогда он сделал единственное, что ему оставалось, – выбежал из комнаты, хлопнув дверью с таким отчаянием, что из стены вывалился большой кусок штукатурки».
«Сцена из быта полковницкой жизни», – заключил Багрицкий, поглядев ему вслед.
Окно в комнате Багрицких выходило на болото. Сама комната отделялась от кухни не достигавшей потолка фанерной стенкой, оклеенной полинявшими обоями. Обстановка была бедная, деревенская. Постель, на которой Багрицкий всегда полулежал, широкий самодельный стол и такая же скамья, раскладушка для Севы. Украшали комнату птичьи клетки и аквариумы с пестрыми рыбками: Багрицкий был страстным любителем рыб, хорошо, почти профессионально их знал. Отчужденно выглядел в деревенской избе телефонный аппарат.
Впервые чета Багрицких обрела пусть и скромное, но постоянное жилье и смогла наладить размеренный быт. Каким был Багрицким дома? Не переносил все жидкие блюда – супы, борщи, подливки. Еда должна была быть сухой (например, котлеты, жареное мясо). Не переносил лука, чеснока, помидоров, огурцов, капусты, салатов, многие сильно пахнущие вещества. Из-за этого не любил еврейскую кухню. Совершенно не переносил кухонного запаха. Еще когда Эдя был мальчиком-школьником и ему приходилось при возвращении из школы проходить через кухню, то он закрывал лицо платком, чтобы не чувствовать и не видеть кухни.
У Багрицких определенный церемониал во время еды. Эдуард всегда ел один, исключение делалось только для жены. Когда он находился в обществе, то почти никогда не притрагивался к еде. Эта манера начала проявляться в сильной степени со времени переезда в Москву, хотя и до того у него всегда была склонность питаться в одиночку. Стремление к этому у Эди выявилось ярко уже в детстве – и тогда ему подавали есть одному. Со временем эта привычка становилась все более выраженной.
Багрицкий требовал, чтобы подаваемые блюда не были перемешаны между собой, а подавались в раздельности, например, мясо отдельно от картофеля, каши. В то же время он ел бутерброды. Одновременно с раздельностью еды Багрицкий требовал также и раздельности посуды и столовых приборов. Например, нельзя было ложку, вилку или нож, употребляемые для одного блюда, использовать для другого, пока они не были тщательно вымыты (это же касалось и приготовления пищи).
Багрицкий вообще был чрезвычайно подозрителен в отношении еды: не ел, если готовил обед кто-либо другой, кроме жены, которая знала его требования. Когда жена уезжала, он предпочитал питаться всухомятку. Прежде, чем есть шницель или котлету, он предварительно осматривал, что находится в ней, в середке. Вообще Багрицкий придавал большое значение еде. Всегда нужно было предварительно спросить, что ему приготовить. При этом нужно было каждый раз уточнять, раза три в день – перед завтраком, обедом и ужином, – что приготовить. Он предпочитал, чтобы съестное покупалось тут же. Из не спиртных напитков резко выраженных антипатий не отмечалось, правда, не любил кофе и молоко, а любил чай, к какао же был равнодушен.
Багрицкий очень любил сладкие блюда, какого бы рода они ни были. Затем рыбу, икру, всякие фрукты, из овощей – только редиску. Самое любимое блюдо было творог со сметаной и маслины. У него был всегда резко выраженный интерес к еде, к продуктам и стремление всегда покупать самое лучшее и дорогое. Никогда не пил один, всегда в компании.
Однажды Эдуард инсценировал следующий случай. Дома во время вечеринки, когда все гости были уже изрядно пьяны, он решил их разыграть. Притворившись также пьяным, начал представлять из себя ревнивого мужа. Вначале упрекал жену, а затем взял саблю и, выхватив ее из ножен, замахнулся над головой жены и ударил ею по спинке стула, на котором она сидела, чем привел в сильный испуг всех присутствующих.
Часто это стремление к инсценировкам проявлялось в мелочах. Багрицкий мог, например, с большой аффектацией заявить жене, что уходит из дому навсегда, и через минуту попросить стакан чая.
Примеров таких инсценировок (мы уже упоминали, что они имели характерное название «Эдины штучки») можно было бы привести очень много. Они представляют собой не что иное, как воплощение вовне игры его воображения. Он как бы сам устраивал себе игру, театр, причем играл то роль режиссера, то одновременно роль актера.
С особой теплотой Багрицкие в Кунцево встречали трех писателей – Исаака Бабеля, рыжего Н. Огнева, двоюродного брата Василия Розанова, автора чрезвычайно тогда популярной книги «Дневник Кости Рябцева», и В. Нарбута. Нарбут не бросил писать стихи – он их попросту перестал издавать. Огнева Багрицкий любил, Бабеля мало сказать любил – обожал, перед Нарбутом благоговел, называл себя его учеником.
Бабель довольно часто приезжал к Багрицкому. Чувствовалось, что они любят друг друга, хотя были на «вы». С комсомольскими поэтами Светловым и Голодным, с которыми познакомился гораздо позднее и гораздо менее был близок, чем с Бабелем, Багрицкий был на «ты». Катаева в Кунцево не видели. Может быть, из-за давнишнего рассказа Катаева «Бездельник Эдуард». В нем, как часто заключают, Багрицкий выведен в не очень привлекательном виде.
О чем беседовали Бабель с Багрицким? Часто о литературных делах того времени. Смеялись, любовно вспоминая смешные черточки одесситов. Бабель не одобрял вступления Багрицкого в группу конструктивистов, их лидера Сельвинского поэтом не считал, называл бухгалтером с усиками. Багрицкий и Бабель с тревогой наблюдали за действиями Сталина. Считали преследования Троцкого началом русского Термидора. Под впечатлением происходивших в стране событий Багрицкий углубился в чтение истории Французской революции.
В особенности Багрицкого привлекал характер Сен-Жюста. По его мнению, в Троцком было нечто от Сен-Жюста. Как свойственно многим истинным поэтам, Багрицкий делился с каждым пришедшим к нему своими соображениями по поводу прочитанного. Поделился он и с одним из друзей по Кунцево, Давидом Бродским. Багрицкий восторгался: «Сен-Жюст по дороге в Конвент зашел в редакцию «Друга народа» и сказал Марату: “Я терпеть не могу равнодушных”».
У Давида Бродского была феерическая фотографическая память. Он принадлежал к тем редким людям, которые, прочтя газету, могут ее повторить всю от первой до последней строки, в газету не заглядывая. У Бродского к Багрицкому отношение было не совсем обычное: смесь зависти, восторга и страстного желания сопротивляться его превосходству. Отсюда, естественно, было недалеко до подражания – с намерением затмить образец. Бродский тоже под влиянием злободневной темы Термидора приступил к чтению истории Французской революции. Уверенный в своей неслыханной, неестественной памяти, он заранее ликовал. И вот как-то возразил Багрицкому:
«Эдя, Сен-Жюст никак не мог зайти к Марату по дороге в Конвент. Вы что-то перепутали. Редакция «Друга народа» помещалась не между Конвентом и квартирой Сен-Жюста, а позади нее. Хотите, я вам нарисую планчик, гы-гы».
Багрицкий вознегодовал. Он был оскорблен. То, что волновало его душу, превращалось у Бродского, по его мнению, в некий спортивный азарт.
«Вы книжный крот. Вы не знаете жизни, – возмутился красный партизан. – У вас одна забота – сбыть свою халтуру. Вам нет дела до того, что сейчас переживает наша страна, что происходит в партии. Вы не можете отличить сосны от ели, соловья от щегла. Вы один из тех равнодушных, о которых говорил Сен-Жюст. Я терпеть таких не могу».
«Эдя, вы сердитесь, потому что ошиблись. Дайте сюда карандаш и бумагу, я начерчу…» – не сдавался Давид.
Багрицкий еще больше разозлился, так как хорошо знал, что память Бродского не знает поражений. Пришлось мобилизовать резервы:
«Севка, достань ружье и стреляй в этого талмудиста!»
Вихрастый Севка, узколицый, худенький, ловкий и крепенький, только того и ждал. Он вмиг освободил охотничье ружье из чехла. Бродский, большой, тучный, вылетел вон из избы. На бегу он успел выкрикнуть:
«Эдя, что вы делаете, ваш Севка водится с кунцевским хулиганьем, он взаправду может застрелить!»
Отходчивый Багрицкий торжествовал. Он весело затрясся всем своим полным телом:
«Ось бачте, який боягуз приїхав до нас з Одеси…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.