Команда

Команда

«Литературная газета» отличалась от других печатных изданий того времени не только тем, что ей разрешалось быть нестандартной, иметь собственное лицо. Люди в редакции работали тоже далеко нестандартные. Действовала единая, крепко спаянная команда, но команда людей чрезвычайно разных.

Заместителем ответственного секретаря был Владимир Константинович Кокашинский, превосходный журналист, неиссякаемый выдумщик и наш постоянный мучитель, потому что его никогда не устраивала кем-то с ходу предложенная идея, даже если всем другим она казалась удивительной и прекрасной. Он долго молчал и задумчиво, даже печально глядел на нас. Мы раздражались, говорили, что «Кока» сам не знает, чего он хочет, ну что, что ему опять не нравится? Он не отвечал нам, не спорил, продолжал печально на нас глядеть. У него были красивые, очень выразительные серые глаза. Мы сердились, волновались, доказывали, что в любой идее, в любом материале можно найти порок, что лучшее враг хорошего, что мы так вообще никогда не выпустим газету. А он по-прежнему молчал, только взгляд его становился все более далеким и печальным. И вдруг он что-то говорил. Поначалу его мысль казалась нам странной, абсурдной, даже нелепой, он предлагал, скажем, выбросить половину статьи, а вторую половину превратить в диалог автора со своим героем. Или — не описывать подробно само происшествие, дать о нем в двух словах, но зато рассказать, что было до него и как развивались события после… Но постепенно мы начинали понимать, что именно такой ход, такой поворот, такой аспект и сделает обычный материал — необычным, «литгазетовским». Слово это служило высшим мерилом похвалы, все материалы делились не на хорошие и плохие, а на «литгазетовские» и «нелитгазетовские».

Сам Кокашинский писал немного, но я не помню ни одной его проходной, нейтральной статьи. Каждая из них поднимала какой-то пласт жизни, затрагивала какую-то острую, болезненную проблему. Особенно интересовала его экономика. На всю стану прогремел его очерк «Эксперимент в Акчи» — об экспериментальном хозяйстве Худенко. Он был директором совхоза, ввел бригадный подряд, ликвидировал уравниловку и заработки впрямую связал с результатами труда. В итоге они существенно повысились, и совхоз процветал. Такое начинание подрывало существовавшую везде систему, простить ему этого, разумеется, не могли, и против него было заведено уголовное дело. Кокашинский написал на материале эксперимента в Акчи кандидатскую диссертацию и даже успел защитить ее в Плехановском институте. Однако рецензент ВАК’а (некто Мрачковская) прислала разгромный отзыв, обвинив автора в ревизионизме и множестве других самых тяжких грехов. Диссертация была похоронена. Худенко тем временем посадили в тюрьму, а Кокашинского неделями таскали на допросы в прокуратуру, грозя тоже привлечь в качестве обвиняемого. Худенко в тюрьме погиб, а Кокашинского редакции, к счастью, удалось отбить. Однако история эта не прошла для него даром, через некоторое время он тяжело заболел и умер. Так тоже заканчивалась порой честная и вроде бы не выходящая за рамки дозволенного, подцензурная работа журналиста.

Рано ушел из жизни и Евгений Михайлович Богат, наш праведник, философ, книгочей, знаток литературы и искусства, обладатель прекрасной эйнштейновской шевелюры. Он любил писать о чудаках, о человеческом бескорыстии, о духовности, о нравственных исканиях. Мы, люди практичные, приземленные, иной раз заводили с ним шутливый, ироничный разговор о его «заоблачных высотах». Евгений Михайлович живо откликался, с удовольствием включался в разговор, отвечал нам весело и остроумно. Ему нравилось философствовать, и наша ирония по поводу его философствования ему тоже нравилась.

У Богата был свой читатель — верный, преданный, влюбленный в его статьи и очерки и, что самое ценное, находивший в них необходимую опору в жизни. Люди писали в редакцию о том, как статьи Богата в трудную минуту помогли им не оступиться, удержаться, сделать единственно правильный выбор. И это было правдой.

Однако при всем том, когда дело касалось сугубо земных, житейских перипетий и людям нужен был уже не столько добрый совет, сколько вполне реальная, конкретная помощь, витающий в облаках Богат неожиданно оказывался весьма практичным реалистом. Его вмешательство чаще всего приводило к благополучному исходу. Да и вообще, не прекраснодушие, а скорее жесткая трезвость была присуща этому, как мы шутили, «певцу нравственных исканий». Недаром так запомнились его очерки «Уроки» и «Уроки уроков» о детской жестокости, о страшном избиении девочки-школьницы ее подругами.

Юрий Павлович Тимофеев писал совсем мало, имя его широкий читатель почти не знал. Но в том, что появлялись те известные «литгазетовские» статьи, может быть, особая заслуга была именно его, заведующего отделом коммунистического воспитания (так назывался тогда отдел) Юрия Павловича Тимофеева. Он обладал редчайшим, почти уникальным талантом — талантом доброжелательства. Я не знаю человека, который умел бы столько делать для успеха других и так бы радовался чужим успехам. Когда в газете выходила очередная громкая статья Евгения Богата, Ольги Чайковской, Аркадия Ваксберга, наш Юрий Павлович весь светился от радости, это был его звездный час. Маленький, подвижный, с длинными развевающимися волосами, он носился по кабинетам и всем рассказывал, какой идет резонанс, сколько звонков, как радуются друзья газеты и как злятся ее враги.

У него были свои пристрастия: старинные книги, дома на стенах была вывешена коллекция старинного холодного оружия. Он любил женщин, и женщины тоже искренне и преданно его любили. И удивительное дело, все его подруги, бывшие и настоящие, если и не дружили между собой, то находились в ровных, вполне приязненных отношениях. Однажды я спросил его подругу, мою приятельницу, чем Юрий Павлович так покоряет женщин, что в нем особенного. Она усмехнулась: «Вот ты, ты скажи мне, что я — океан, пучина, что ты во мне тонешь». Я удивился: «Но ты же засмеешься». — «Правильно, — сказала она. — Если ты скажешь, я засмеюсь. А когда он говорит, я ему верю».

Хотя имя его на газетных страницах почти не появлялось, слава о том, что Тимофеев охотно и успешно помогает людям, попавшим в беду, распространилась далеко за стенами редакции. Помню, придя как-то на работу, я застал здесь… целый цыганский табор. Оказывается, где-то на юге арестовали кого-то из цыган (кажется, по подозрению в конокрадстве), и там, за тысячи километров от Москвы, родственникам арестованного сердобольные люди сообщили, что в Москве, в «Литгазете», есть такой Тимофеев, он — единственный, кто может помочь их горю.

И еще одна особенность отличала этого худощавого, хрупкого, отнюдь не богатырского сложения человека: все удары, которые время от времени сыпались на каждого из нас, он с готовностью принимал на себя, объявлял себя и только себя ответственным за то или иное вызвавшее начальственный гнев выступление. Одна из судебных публикаций особенно задела начальство, последовал грозный окрик, и Юрию Павловичу пришлось уйти. Но через несколько лет его опять призвали. Он вернулся, все так же носился по кабинетам, радовался чужим успехам, чужим победам, пока однажды вдруг не исчез. Два дня его не было видно, домашний телефон не отвечал. Взломали дверь и нашли его мертвым: тяжелый инфаркт.