ГЛАВА I

ГЛАВА I

9] Оглядываясь назад на своё раннее детство, я испытываю к нему чувство сильного отвращения. Конечно, плохо начинать историю своей жизни с такой ноты. Это то, что метафизики называют негативным утверждением. Но утверждение это истинно. Я не люблю многого из того, что мне припоминается из моего детства, хотя, возможно, немало читателей сочтут его замечательным по сравнению с ранними годами жизни бессчетных тысяч людей. Многие говорят, что детство — самая счастливая пора жизни. Я ни на йоту не верю в это. Оно было для меня временем наибольшего физического комфорта и роскоши; то было время свободы от всяческих материальных забот, но вместе с тем период жалких сомнений, разочарований, неприятных открытий и одиночества.

Когда я пишу это, я понимаю, что несчастья детства (по-видимому, это относится и ко всей жизни в целом) рисуются преувеличенными, кажутся более страшными, чем они были на самом деле. Человеческой природе присуща любопытная черта: человек любит отмечать и подчёркивать несчастья и трагедии и опускает моменты веселья и радости, безмятежного мира и счастья. Часы усилий и напряжения, похоже, влияют на наше сознание (этого скрупулезного регистратора событий) гораздо сильнее, чем бессчётные часы обыденной жизни. Если бы мы только осознали, что спокойные, без особых событий, часы всегда в конечном счете преобладают. Это те часы, дни, недели, месяцы, когда характер формируется, стабилизируется и готовится к кризисам — реальным, объективным, часто немаловажным, — с которыми мы с годами периодически сталкиваемся. В результате то, что мы развили в качестве характера, либо выдерживает испытание и указывает выход из кризиса, 10] либо терпит неудачу и мы падаем, по крайней мере на время. Именно таким образом мы понуждаемся продолжать обучение. Когда я оглядываюсь назад на своё детство, то в памяти всплывают не бесчисленные, бедные событиями часы счастья, моменты спокойного ритма и недели, в течение которых не происходило ничего нервирующего, а моменты кризиса и часы, когда я была до отчаяния несчастна, время, когда казалось, что жизнь кончилась и ничего стоящего уже не будет.

Помню, моя старшая дочь пережила такой момент, когда ей было чуть больше двадцати. Она почувствовала, что ей не для чего жить, что жизнь — однообразная пустыня. Почему жизнь так нелепа? Зачем продолжать её? Не зная, что на это ответить, я прибегла к своему опыту и, как сейчас помню, сказала ей: “Ну, дорогая, скажу тебе только одно: никогда не знаешь, что ждёт тебя сразу за углом”. Я обнаружила, что ни религия, ни исходящие из здравого смысла банальности — которые обычно слышишь — никогда не помогают во время кризиса. Что ждало её сразу за углом — так это мужчина, за которого она вышла замуж, обручившись с ним неделю спустя; с ним она с тех пор счастлива.

Нужно привыкать думать о том, что вызывает радость и счастье, а не только предаваться печали и переживать из-за трудностей. Хорошее, так же как и плохое, является тем, что имеет значение и заслуживает воспоминания. Первое позволяет нам сохранить веру в любовь Бога. Второе дисциплинирует и питает наше устремление. Внезапный миг, когда закат солнца приковывает наше восторженное внимание, или когда от глубокого и нерушимого безмолвия вересковых пустошей и сельской местности захватывает дух — это и есть моменты, которые надо вспоминать; небесный горизонт или буйство красок в саду, захватывающие нас до забвения всего остального; звонок другу и час общения и благотворного контакта; красота человеческой души, торжествующей перед лицом трудностей — все 11] они не должны проходить незамеченными. Они представляют собой великие факторы, обусловливающие жизнь. Они указывают на божественное. Почему же они часто забываются и в уме прочно обосновываются моменты печальные, неприятные или ужасные? Я не знаю. По-видимому, на нашей планете страдание запечатляется острее, чем счастье, и кажется более длительным по своему воздействию. Возможно также, что мы боимся счастья и отталкиваем его от себя под влиянием выдающейся черты человека — страха.

В эзотерических кругах ведётся множество учёных разговоров о Законе Кармы, являющемся всего лишь восточным названием великого Закона Причины и Следствия; ударение всегда делается на злой карме и на том, как её избежать. Тем не менее я бы поручилась, что в общем гораздо больше хорошей кармы, чем плохой; я утверждаю это, несмотря на мировую войну, невыразимый ужас, владевший и по-прежнему владеющий нами, и несмотря на знание реального положения вещей, с которым всем общественным деятелям постоянно приходится иметь дело. Зло и несчастья пройдут, а счастье останется; сверх всего прочего придёт понимание: всё, что мы плохо построили, должно сгинуть, и у нас есть возможность построить новый, лучший мир. Это так, потому что Бог – это добро и жизнь, опыт – это тоже добро, и воля-к-добру присутствует всегда. Нам всегда предлагается возможность исправить ошибки, которые мы допустили, и выправить те искажения, за которые мы ответственны.

Подробности моих несчастий уходят в такое далекое прошлое, что я не могу в них вдаваться, да и не намерена слишком загружать вас своими воспоминаниями. Многие причины находятся во мне самой, в чём я уверена. С мирской точки зрения, у меня не было повода быть несчастной, и мои родственники и друзья были бы 12] сильно удивлены, знай они мои реакции. Не удивлялись ли вы много раз в жизни тому, что происходит в уме ребёнка? Дети имеют вполне определённое представление о жизни и об окружающем, у них есть свой внутренний мир, который недоступен другим, хотя это редко распознаётся. Я не помню времени, когда бы я не думала, не бывала озадачена, не задавала вопросов, не протестовала и не надеялась. Тем не менее только в 35 лет я действительно открыла, что у меня есть ум и что это нечто такое, чем я могу пользоваться. А до тех пор я была клубком эмоций и чувств; ум мой — такой, каким он был — использовал меня, а не я пользовалась им. Во всяком случае я была отчаянно несчастлива примерно до 22-х лет, после чего всё бросила, чтобы жить своей собственной жизнью. Все предыдущие годы я была окружена красотой; моя жизнь была очень разнообразной, я встречала много интересных людей. Я никогда не знала, что это такое — чего-то хотеть. Я росла в обычной роскоши своего времени и класса; меня опекали с величайшим тщанием — но подспудно я ненавидела всё это.

Я родилась 16 июня 1880 года в городе Манчестере в Англии, где мой отец был занят инженерным проектом для фирмы своего отца — одной из самых представительных в Великобритании. Я родилась под знаком Близнецов. Это означает постоянный конфликт между противоположностями — бедностью и богатством, вершинами счастья и безднами скорби, душой и личностью, или высшим “Я” и низшей природой. Соединённые Штаты и Лондон управляются Близнецами, вот почему именно в этой стране и в Великобритании будет разрешён великий конфликт между трудом и капиталом — двумя группами, выражающими интересы очень бедных и очень богатых.

До 1908 года я ничего не желала; я никогда не думала о деньгах; я вела себя как хотела. Но потом я познала чудовищную нищету. Как-то я три недели прожила на чае (без молока и сахара) и 13] сухом хлебе, чтобы мои трое детей могли есть что-то более существенное. Девочкой я неделями гостила во многих знатных семьях, а потом мне пришлось работать на фабрике, чтобы кормить детей. То была фабрика по переработке сардин, и я до сих пор не могу смотреть на сардины. Круг моих друзей (я использую это слово в его истинном смысле) охватывал представителей всех классов, от людей самого низкого положения до таких выдающихся особ, как великий князь Александр, зять последнего русского царя. Я никогда не жила подолгу на одном месте, потому что Близнецы вечно в движении. Мой маленький внук (он тоже настоящий Близнец) дважды пересёк Атлантику и дважды проезжал через Панамский канал, когда ему ещё не было четырёх. С другой стороны, если бы я не следила за собой самым внимательным образом, я бы всегда либо воспаряла на вершины счастья и окрылённости, либо погружалась в отчаяние и глубины депрессии. С опытом я научилась отрешаться от крайностей и стараюсь оставаться на равнине. В чём, впрочем, не вполне ещё преуспела.

Моим главным жизненным конфликтом была борьба между моими душой и личностью, и она всё ещё продолжается. Я пишу эти строки и вспоминаю собрание некоего “Группового Движения”, на которое меня заманили в 1935 году в Женеве, в Швейцарии. Руководителем была самодовольная, строгая, улыбающаяся “профессиональная” активистка, и там сидела масса людей, жаждущих засвидетельствовать свои дурные поступки и спасительное могущество Христа, создавая тем самым впечатление, что Богу интересно, извинилась ли (как призналась одна из участниц) она перед своей кухаркой за грубость. Что касается меня, то хорошие манеры, а не Бог, должны бы стать убедительной движущей силой. Наконец, поднялась очаровательная женщина — уже в возрасте, элегантная, искрящаяся юмором. “Я уверена, у вас приготовлено замечательное признание”, — сказала руководительница. “Нет, — ответила леди, — нет, у меня всё ещё продолжается сражение с Христом, и 14] совершенно неясно, кто одержит верх”. Такое сражение идет постоянно, и для Близнеца, который духовно пробужден и служит, оно становится очень существенным, а также весьма личным делом.

Считается, что Близнецы похожи на хамелеона по своей природе, изменчивы по своему качеству и часто двуличны. Однако ко мне всё это не относится, несмотря на многие мои промахи, — возможно, меня спасает мой восходящий знак. Забавно, что ведущие астрологи приписывают мне разные знаки в качестве восходящего: Деву, потому что я люблю детей и стряпню и по-матерински опекаю организацию; Льва, поскольку я большая индивидуалистка (под этим они имеют в виду нелёгкий и властный характер), а также очень самосознательна; и Рыбы, поскольку этот знак является знаком посредника, или примирителя. Сама я больше склоняюсь к Рыбам, потому что мой муж — Рыбы, да и моя очень любимая старшая дочь также родилась под этим знаком, и мы всегда понимали друг друга так хорошо, что часто ссорились. Ещё я, несомненно, действовала как посредник в том смысле, что учение, которое Иерархия Учителей желала дать миру в нашем столетии, содержится в книгах, за которые я несу ответственность. В любом случае, каким бы ни был мой восходящий знак, я настоящий Близнец, и этот знак, очевидно, обусловил мою жизнь и обстоятельства.

Присущая мне с раннего детства склонность быть несчастной объяснялась несколькими факторами. Я была самой невзрачной в нашей исключительно миловидной семье, хотя и не дурнушкой. Меня всегда считали довольно глупой в школе и самой бестолковой в нашей умной семье.

Моя сестра была одной из самых красивых девушек, каких я когда-либо видела, она обладает блестящими умственными способности. Я всегда была предана ей, хотя она во мне не нуждалась, потому что была исключительно ортодоксальной христианкой и считала каждого, кто имел несчастье быть разведённым, распущенным человеком. Она доктор, одна из первых женщин в долгой 15] истории Эдинбургского университета, удостоившихся знаков отличия, причём — если мне не изменяет память — дважды. Ещё в юности она опубликовала три книги стихов, и я читала отзывы на эти книги в литературном приложении к “Лондон Таймс”, в которых её восхваляли как величайшую в Англии поэтессу того времени. Написанные ею книги – одна по биологии и другая по тропическим болезням – считались, по-моему, стандартными пособиями.

Она вышла замуж за моего двоюродного брата Лоренса Парсонса — выдающегося духовного лица английской церкви, бывшего одно время настоятелем в Кейп Колони.* Его мать была опекуном над моей сестрой и мной, назначенным Судом лорда-канцлера. Она была самой младшей сестрой моего отца, а Лоренс был одним из шести её сыновей, с которыми мы проводили время в детстве. Её муж, мой дядя Клэр, несколько строгий и суровый человек, был братом лорда Росса и сыном широко известного лорда Росса, упомянутого в “Тайной Доктрине”. Ребёнком я боялась его, однако незадолго до своей кончины он показал мне другую, малоизвестную сторону своей натуры. Его исключительной доброты ко мне во время первой мировой войны, когда я неимоверно бедствовала в Америке, я никогда не забуду. Он писал мне ободряющие, понимающие письма и давал почувствовать, что в Великобритании меня не забыли. Упоминаю здесь об этом потому, что думаю, ни его семья, ни его невестка, моя сестра, и не подозревают о тех дружеских, счастливых отношениях, который были между мной и моим дядей в конце его жизни. Уверена, что он никогда о них не рассказывал, да и я этого не делала.

Моя сестра позднее занялась исследованием рака и сделала себе блестящее имя в этой крайне необходимой области медицины. Я очень горжусь ею. Я никогда не переставала восхищаться ею, и если она когда-нибудь прочтёт эту автобиографию, хочу, что бы она знала 16] об этом. К счастью, я верю в великий Закон Перевоплощения, и когда-нибудь она и я наладим наши отношения.

Полагаю, одна из величайших мук в жизни ребенка — это отсутствие родного дома. Такое отсутствие самым серьёзным образом повлияло на мою сестру и на меня. Наши родители умерли, когда мне не было ещё девяти, причём оба — от туберкулёза (или чахотки, как его тогда называли). Страх туберкулёза давил на нас все детские годы, к нему добавлялось негодование отца по поводу нашего существования, особенно почему-то моего. Вероятно, ему казалось, наша мать осталась бы жива, если бы двое детей не истощили её силы.

Мой отец — Фредерик Фостер Ла Троуб-Бейтман, мать — Алиса Холлиншед. Оба принадлежали к древнему роду — семья отца уходит своими корнями в глубь столетий, в эпоху, предшествующую крестовым походам, а предки матери восходят к Холлиншеду — “Летописцу”, у которого, говорят, Шекспир заимствовал многие из своих сюжетов. Семейные древа и родословные никогда не казались мне имеющими сколько-нибудь реальную значимость. У каждого они есть, но лишь некоторые семьи вели записи. Насколько мне известно, никто из моих предков не совершил ничего особенно интересного. Они были людьми достойными, но, по-видимому, скучными. Как однажды выразилась моя сестра, “они столетиями сидели, уткнувшись носом в свою капусту”. Это был ладный, порядочный и культурный семейный ствол, но никто из принадлежавших к нему не обрёл ни хорошей, ни дурной славы.

Однако наш семейный герб очень интересен и, с точки зрения эзотерического символизма, необычайно многозначителен. Я совсем не разбираюсь в геральдике и в соответствующей терминологии, чтобы описать наш герб. Он состоит из жезла с крыльями на концах, а между крыльями видна пятиконечная звезда и лунный серп. Последний, конечно же, восходит к крестовым походам, в которых 17] некоторые из моих предков должны были принимать участие, но я предпочитаю думать, что весь символ олицетворяет крылья устремления и Жезл Посвящения, изображает цель и средства достижения, задачу эволюции и движущую силу, влекущую всех нас к совершенству — совершенству, которое в конечном счёте получает признание в обряде посвящения при помощи Жезла. На языке символизма пятиконечная звезда всегда означала совершенного человека, а лунный серп считается правителем низшей, или формальной, природы. Это азбука оккультного символизма, но интересно, что я нашла всё это собранным вместе на нашем семейном гербе.

Моим дедушкой был Джон Фредерик Ла Троуб-Бейтман. Он был знаменитым инженером, консультантом Британского правительства и ответственным в своё время за некоторые муниципальные системы водоснабжения Великобритании. У него была большая семья. Его старшая дочь, моя тётя Дора, вышла замуж за Бриана Бартелота, брата сэра Уолтера Бартелота из Стофем Парка в Пулборо, в Суссексе, а поскольку она была назначена нашим опекуном после смерти наших дедушки и бабушки, мы часто видели её с четырьмя её детьми. Двое из двоюродных братьев на всю жизнь остались моими близкими друзьями. Они были намного старше меня, но мы любили и понимали друг друга. Бриан (адмирал, сэр Бриан Бартелот) скончался всего два года тому назад, что стало подлинной утратой для меня и моего мужа, Фостера Бейли. Мы трое были близкими друзьями, и его писем нам очень не хватает.

Другая тётя, Маргарет Максвелл, наверно значила для меня больше, чем любой другой родственник в мире, а у меня их много. Она не была моим опекуном, но сестра и я проводили каждое лето с ней в её шотландском доме на протяжении ряда лет, и до самой смерти (когда ей было больше восьмидесяти лет) она писала мне регулярно, не реже раза в месяц. Она была одной из первых красавиц своего времени, и на её портрете в замке Кардонесс, в Кёркубри, можно видеть одну из самых прекрасных женщин, каких только можно себе представить. Она вышла замуж за “младшего 18] Кардонесса” (как часто называют в Шотландии наследника), старшего сына сэра Уильяма Максвелла, но муж её, мой дядя Дэвид, умер раньше своего отца и, потому, не унаследовал титула. Ей я обязана большим, чем вообще я смогу отплатить. Она дала мне духовную ориентацию, и, хотя её теология была крайне узкой, сама она была очень широкой натурой. Она дала мне определённые ключевые ноты духовного образа жизни, никогда меня не подводившие, да и сама она до самой своей кончины не подводила меня. Когда я заинтересовалась эзотерическими вопросами и перестала быть ортодоксальной, теологически мыслящей христианкой, она написала мне, что не понимает меня, но безусловно мне доверяет, поскольку знает, что я глубоко люблю Христа и какую бы доктрину я ни отвергла, она уверена: я никогда не отвергну Его. И это совершенная правда. Она была красивой, привлекательной, доброй и пользовалась большим влиянием на Британских островах. У неё была собственная, специально построенная и оборудованная сельская больница; она оказывала поддержку миссионерам в языческих странах и была президентом ХСЖМ* в Шотландии. Если я в чём-то послужила своим собратьям и кое-что сделала для того, чтобы помочь людям приблизиться к духовному осознанию, то это в значительной степени потому, что именно её любовь подтолкнула меня на верную стезю. Она одна из немногих, кто обо мне заботился больше, чем о моей сестре. Между нами установилась связь, которая остаётся неразрывной и останется неразрывной навсегда.

Я уже упоминала о младшей сестре отца, Агнес Парсонс. Было ещё двое других: Гертруда, вышедшая замуж за г-на Гурни Лэтэма, и младший брат отца Ли Ла Троуб-Бейтман, единственный, кто ещё жив. Моя бабушка — Анна Фейрберн, дочь сэра Уильяма Фейрберна и племянница сэра Питера Фейрберна. Мой прадед, сэр Уильям, был, по-моему, партнёром Уоттса (знаменитого творца паровой машины) и одним из первых строителей железных дорог в викторианскую эру. Через мать моего дедушки (девичье имя которой 19] было Ла Троуб) я происхожу от французской гугенотской ветви, то есть Ла Троубы из Балтимора находятся со мной в родстве, хотя я никогда не искала с ними встречи. Чарльз Ла Троуб, мой прапрадядя, был в числе первых губернаторов Австралии, а другой Ла Троуб был первым губернатором Мэриленда. Ещё один брат, Эдуард Ла Троуб, был архитектором, хорошо известным в Вашингтоне и Великобритании.

Фейрберны не относятся к так называемой потомственной аристократии, принадлежность к которой, как известно, особенно ценится. По-видимому, это было спасением для ветви Бейтман — Холлиншед — Ла Троуб. Они принадлежали к аристократии умов, что немаловажно в наши демократические времена. Уильям и Питер Фейрберны вступили в жизнь сыновьями бедного шотландского фермера в XVIII столетии. Они сделались богатыми людьми и приобрели титулы. Вы найдёте имя сэра Уильяма Фейрберна в словаре Уэбстера, а память о сэре Питере увековечена статуей в сквере в Лидсе (Англия). Помню, несколько лет назад я приехала в Лидс читать лекции. Когда такси проезжало через сквер, я заметила статую невзрачного бородатого старика. На следующий день муж пошёл на неё взглянуть, и я узнала, что критиковала своего прадядюшку! Великобритания была демократической страной даже в те далёкие времена, люди имели шанс подняться наверх, если у них были для этого предпосылки. Наверное, примесью плебейской крови объясняется тот факт, что многие из моих двоюродных братьев и сёстер и их дети были видными мужчинами и привлекательными женщинами.

Отец не заботился обо мне, и когда я смотрю на свою детскую фотографию, мне нечем восхищаться, — передо мной тощее, жалкое, напуганное существо. Матери не помню, она умерла 29-и лет, когда мне было всего шесть. Я помню её прекрасные золотистые 20] волосы и её мягкость, и только. Помню также её похороны в Торквее, в графстве Девоншир, потому что моя реакция на это событие свелась к следующей реплике в адрес моей кузины Мэри Бартелот: “Смотри-ка, у меня длинные чёрные чулки с резинками”, — впервые в жизни я удостоилась замены носочков на чулки. По-видимому, одежда всегда важна, в любом возрасте и обстоятельствах! Я прибрала к рукам большую, покрытую серебром шкатулку, которую отец имел обыкновение всюду носить с собой; в ней находился единственный, когда-либо бывший у меня, портрет матери. Я возила её с собой по всему миру, и летом 1928 года её украли, когда я вышла из нашего дома в Стэмфорде, в штате Коннектикут, где мы тогда жили, а вместе с ней пропали моя Библия и сломанное кресло-качалка. Самый забавный выбор похищенного, о котором я когда-либо слышала.

Библия была для меня самой большой утратой. Это была уникальная Библия, моя любимая вещь на протяжении двадцати лет. Её подарила мне близкая подруга детства Кэтрин Роуэн-Гамильтон; напечатана она была на тонкой писчей бумаге с широкими полями для заметок. Поля были шириной около двух дюймов, и на них была записана микроскопическим почерком (с помощью гравировального пера) моя духовная история. В ней находились маленькие фотографии близких друзей и автографы моих духовных спутников на Пути. Жаль, что сейчас её нет со мной, она бы многое мне рассказала, напомнила о людях и об эпизодах моей жизни и помогла бы проследить моё духовное раскрытие — раскрытие работника.

Когда мне было несколько месяцев, меня взяли в Монреаль, в Канаду, где мой отец был в числе инженеров, задействованных на строительстве моста Виктории через реку Св. Лаврентия. Там родилась моя единственная сестра. У меня сохранилось лишь два живых воспоминания о том времени. Одно связано с серьёзным беспокойством; я причинила его родителям, когда затащила маленькую сестру в огромный сундук, где хранились наши многочисленные игрушки. Нас не могли найти довольно долго, и мы чуть не 21] задохнулись, потому что крышка захлопнулась. Другое — моя первая попытка совершить самоубийство! Я просто не находила жизнь стоящей. Мой пятилетний опыт привёл меня к убеждению, что всё тщетно, поэтому я решила: если я бухнусь вниз с каменной кухонной лестницы (очень крутой), пролетев до самого низа, я наверняка умру. Я не добилась своего. Повар Бриджет подобрал меня и отнёс наверх (всю в синяках и ушибах), где меня ждали ласки и утешения — но не понимание.

За свою жизнь я сделала ещё две попытки покончить с собой, но лишь обнаружила, как это трудно — совершить самоубийство. Все они были сделаны до того, как мне исполнилось пятнадцать. Примерно в одиннадцать лет я попробовала задохнуться, уткнувшись в песок, но песок во рту, носу и глазах создаёт скверное ощущение, и я решила отложить задуманное до лучшего дня. В последний раз я попыталась утопиться в реке в Шотландии. Но снова инстинкт самосохранения оказался слишком сильным. С тех пор самоубийство больше не прельщало меня, хотя я всегда понимала этот импульс.

Эта постоянно возобновляющаяся мука была, видимо, первым признаком мистической тенденции в моей жизни, которая позднее мотивировала всё моё мышление и деятельность. Мистики — это люди с сильным ощущением двойственности. Они всегда искатели, сознающие нечто, что надо искать; они всегда влюбленные, ищущие нечто достойное их любви; они всегда сознают то, с помощью чего должны искать единство. Они подчиняются сердцу и чувству. Мне в то время не нравилось “ощущение” жизни. Я не ценила того, чем мир был или что он предлагал. Я была убеждена, что ценности заключаются в чём-то ином. Я была болезненна, полна жалости к себе, вследствие одиночества чрезвычайно интроспективна (это звучит лучше, чем — сосредоточена на себе) и убеждена, что никто меня не любит. Оглядываясь назад, я думаю: а почему вообще кто-то должен был меня любить? И сейчас я не могу 22] никого упрекать. Сама я никому ничего не отдавала. Меня вечно занимала моя реакция на людей и обстоятельства. Я была несчастным драматическим центром своего маленького мирка. Ощущение того, что ценности заключаются в чём-то ином, умение “чувствовать” людей и обстоятельства, зачастую знать, что они думают или переживают, стало началом мистической фазы в моей жизни; из неё, как потом оказалось, проистекло много хорошего.

Так я сознательно приступила к извечному поиску мира смысла, который должен быть найден, если есть стремление разобраться в дебрях жизни и горестях человечества. Прогресс коренится в мистическом сознании. Хороший оккультист должен быть, прежде всего, практикующим мистиком (или практическим мистиком — а может, и тем и другим сразу); развитие сердечного отклика и способность чувствовать (чувствовать точно) должны естественно и нормально предшествовать ментальному подходу и способности знать. Несомненно, духовный инстинкт обязан предшествовать духовному знанию, так же как инстинкты животного, ребёнка и малоразвитого человека всегда предшествуют интеллектуальному восприятию. Конечно, видение должно прийти прежде, чем обретен навык претворять видение в реальность. Безусловно, поиск и слепое предчувствие Бога обязаны предварять сознательное проторение “Пути”, ведущего к откровению.

Возможно, наступит время, когда нашим юношам и девушкам будут уделять определенное внимание, развивая у них нормальные мистические наклонности. Последние нередко игнорируют, рассматривая их как отроческие фантазии, которые в свое время отпадут. Думаю, они предоставляют поле деятельности для родителей и воспитателей. Этот период надо бы использовать самым конструктивным, плодотворным образом. Можно было бы направить жизненную ориентацию, предупредить многие позднейшие несчастья, если бы причина и цель поиска, невысказанных желаний и мечтательных порывов были бы уяснены теми, кто несёт 23] ответственность за молодых людей. Молодёжи можно было бы объяснять, что в них идет нормальный, правильный процесс, являющийся результатом опыта прошлых жизней и указывающий на то, что следует уделять внимание ментальной стороне их природы. Кроме всего прочего, следует беседовать о душе, о внутреннем духовном человеке, стремящемся явить свое присутствие. Надо подчеркивать всеобщность этого процесса, что устранит одиночество и ложное чувство своей выделенности и особенности — мучительный компонент этого переживания. Убеждена, что метод работы с отроческими томлениями и мечтаниями получит в будущем больше внимания. Я рассматриваю глупые отроческие несчастья, через которые я прошла, лишь как открытие мистической фазы в моей жизни; со временем она уступила место оккультной фазе с присущими ей большей уверенностью, пониманием и твёрдыми убеждениями.

Когда мы уехали из Канады, мама серьёзно заболела, и мы отправились в Давос, в Швейцарию, и пробыли там несколько месяцев, пока отец не увёз её обратно в Англию умирать. После её смерти мы все переехали жить к моим дедушке и бабушке в Мур Парк в графстве Суррей. Здоровье отца было к тому времени серьёзно подорвано. Жизнь на родине, в Англии, не помогла ему, и незадолго до его смерти мы, дети, двинулись вместе с ним в По, в Пиренеи. Мне было восемь лет, сестре шесть. Однако болезнь отца стремительно прогрессировала, и мы вернулись в Мур Парк и оставались там , а отец (вместе со слугой) отправился в длительное морское путешествие в Австралию. Мы больше никогда его не видели, он умер по пути из Австралии на Тасманию. Хорошо помню день, когда к старикам пришло известие о его смерти, помню также, как его слуга вернулся с его вещами и ценностями. Любопытно, что незначительные детали, такие как передача этим человеком бабушке отцовских часов, остались в памяти, тогда как более 24] важные как будто стерлись. Интересно, чем обусловлена эта особенность памяти, почему одно запечатлевается в ней, а другое нет?

Такие просторные английские дома, как Мур Парк, никак не посчитаешь уютными, и все же они уютны. Дом был не особенно старым, будучи построен во времена королевы Анны сэром Уильямом Темплем. Именно он ввёз в Англию тюльпаны. Сердце его — в серебряной урне — похоронено под солнечными часами в центре геометрически правильного сада, виднеющегося из окон библиотеки. Мур Парк был своего рода достопримечательностью и иногда, в воскресенье, открывался для широкой публики. У меня сохранилось два воспоминания в связи с библиотекой. Помню, как я стояла у одного из её окон, пытаясь вообразить себе картину, какую должен был видеть сэр Уильям Темпль — английские парки и террасы с гуляющими знатными лордами и леди в одежде того времени. Затем другая сцена, на сей раз не воображаемая: я вижу гроб с лежащим в нем дедушкой, на нем только один венок, присланный королевой Викторией.

Наша с сестрой жизнь в Мур Парке (мы там жили, пока мне не исполнилось тринадцать) была подчинена строгой дисциплине. До этого мы жили жизнью путешествий и перемен, и я уверена, что дисциплина была нам крайне необходима. За этим следили разные гувернантки. Только одну я запомнила благодаря её своеобразному имени — мисс Милличэп.* У неё были красивые волосы, простое лицо, одевалась она очень строго — в платье, застёгнутое наглухо снизу до самого горла, и всегда была влюблена в очередного помощника приходского священника — причем безнадёжно, ибо так и не вышла замуж ни за одного. У нас была просторная классная комната наверху, где гувернантка, няня и служанка нами занимались.

Дисциплина поддерживалась до тех пор, пока я не выросла, и, оглядываясь назад, я понимаю, насколько она была суровой. Каждая минута нашего времени была расписана, и даже сейчас я вижу 25] расписание, висящее на стене класса, и на нём — наш следующий урок. Я отчетливо помню, как подходила к нему, спрашивая себя: “Что теперь?” Подъём в 6 утра, всё равно, дождь или солнце, зима или лето; час играть гаммы или делать уроки, если очередь сестры играть на пианино; завтрак ровно в 8 в классной комнате, затем вниз в столовую в 9 часов для семейной молитвы. Приходилось начинать день с обращения к Богу, и, несмотря на суровость семейной веры, я считаю это полезной привычкой. Глава дома восседал с фамильной Библией в руках, вокруг собирались члены семьи и гости; слуги располагались согласно своим обязанностям и рангу: домоправитель, повар, прислуга для леди, главная горничная и младшие горничные, кухарка, посудомойка, лакеи и швейцар. Чувствовались и настоящая преданность, и сильное неприятие, истинное вдохновение и откровенная скука, но жизнь именно такова. Однако в целом эффект был хорошим, и мы в те дни чуть больше помнили о божественном.

Затем с 9.30 до полудня мы делали уроки с гувернанткой, после чего шли на прогулку. Нам дозволялось присутствовать на ленче в столовой, но не разрешалось разговаривать, и за тем, чтобы мы хорошо себя вели и помалкивали, бдительно следила гувернантка. По сей день помню, как я однажды погрузилась в задумчивость, или дневную грёзу (как это бывает со всеми детьми), положив локти на стол и уставившись в окно. Внезапно меня вернул к действительности голос моей бабушки, обращавшейся к одному из лакеев вокруг стола: “Джеймс, сходите, пожалуйста, за двумя блюдцами и подложите их под локти мисс Алисы”. Джеймс послушно выполнил приказание, и до конца ленча моим локтям пришлось покоиться на блюдцах. Я никогда не забывала этого унижения, и даже сейчас, больше пятидесяти лет спустя, я сознаю, что нарушаю приличия, когда кладу локти на стол, — а я это делаю. 26] После ленча мы должны были час лежать на наклонной доске, в то время как гувернантка читала вслух что-нибудь полезное, затем снова прогулка, после которой мы делали уроки до пяти.

В пять мы должны были идти в спальню, где няня или служанка готовили нас к выходу в гостиную. Белые платьица, цветные шарфики, шелковые чулки и тщательно причёсанные волосы были обязательны; в таком виде, взявшись за руки, мы шли в гостиную, где домашние сидели за чаем. Остановившись в дверях, мы делали реверанс; с нами разговаривали, требуя от нас отчёта, отчего мы чувствовали себя вдвойне несчастными, пока гувернантка не забирала нас обратно. Ужин в классе был в 6.30, потом уроки до 8 — это время отхода ко сну. Никогда в те викторианские времена не оставалось времени на то, чтобы заняться чем-то своим. Жизнь была проникнута дисциплиной, ритмом и послушанием, изредка прерываемыми взрывами бунта, за которыми следовало наказание.

Прослеживая жизнь трёх моих девочек в Соединённых Штатах, где они родились и жили до своего совершеннолетия, наблюдая их учёбу в школе, я спрашиваю себя, как бы они оценили ту регламентированную жизнь, которою вели мы с сестрой. Как бы то ни было, я пыталась обеспечить своим дочерям счастливую жизнь, и когда они ворчат на трудности — что естественно и нормально для всех молодых людей — я вынуждена признать, какое прекрасное детство было у них по сравнению с девочками моего поколения и социального положения.

До двадцати лет жизнь моя была безраздельно порабощена людьми или социальными условностями эпохи. Того нельзя; этого не смей; такое-то поведение некорректно — что подумают или скажут люди? О тебе будут судачить, если ты сделаешь то-то и то-то; с такого сорта людьми тебе не следует знаться; не разговаривай с этим 27] мужчиной или этой женщиной; приличные люди так не говорят и не думают; не смей зевать или чихать на людях; нельзя заговорить первой, пока к тебе не обратятся; и так далее, и тому подобное. Жизнь была полна запретов, любая возможная ситуация регулировалась самыми детальными правилами.

Ещё два воспоминания встают в моей памяти. С самого раннего детства нас учили заботиться о бедных и больных, осознавая, что благополучие влечет за собой ответственность. Несколько раз в неделю перед выходом на прогулку нам полагалось зайти к домоправителю за выпечкой и супом для какого-нибудь больного в поместье, за детской одеждой для новорожденного в одном из домиков, за книгами для того, кто обречен сидеть дома. Это может служить примером патернализма и феодализма в Великобритании, но это имело и свои положительные стороны. Может и хорошо, что это прекратилось — лично я в этом убеждена — но мы привыкали к чувству ответственности и долга по отношению к другим, свойственному имущим классам страны. Нас научили, что деньги и положение влекут за собой определённые обязательства и что эти обязательства должны выполняться.

Ещё я ярко помню красоту сельской местности, усеянные цветами тропинки, многочисленные рощи; там мы с сестрой катались в маленькой бричке, запряжённой пони. В те дни она называлась “гувернантская повозка” и предназначалась, думаю, для маленьких детей. Летом мы обычно в ней выезжали в сопровождении мальчика-пажа в униформе с пуговицами и шляпе с кокардой, стоящего на ступеньке. Я иногда спрашиваю себя, вспоминает ли сестра о тех днях.

После смерти дедушки Мур Парк был продан, и мы с бабушкой переехали жить в Лондон. Главным воспоминанием того времени являются для меня поездки с ней по парку в двухместной 28] коляске, запряжённой парой лошадей, с кучером и ливрейным лакеем на запятках. Эти выезды были так скучны и монотонны! Были и другие развлечения, но вплоть до смерти бабушки мы проводили с ней много времени. Она была уже очень старой леди, но даже тогда сохраняла остатки красоты; должно быть, она была очень миловидной в своё время, как на портрете, написанном во время её замужества в начале девятнадцатого столетия. Когда я во второй раз приехала в Соединённые Штаты, после того, как, взяв с собой старшую дочь, еще ребёнка, ездила на родину увидеться с родственниками, я прибыла в Нью-Йорк усталой, больной, несчастной, тоскующей по дому. Позавтракать отправилась в отель “Готам”, на Пятой авеню. В гостиной, ощущая сильную подавленность и депрессию, я открыла иллюстрированный журнал. И сразу, к своему удивлению, увидела портрет бабушки и портреты дедушки и прадеда. Это было так неожиданно, что я расплакалась, но после этого я не чувствовала себя такой далёкой от них.

С момента, когда я покинула Лондон (мне тогда было около тринадцати), и до поры, когда наше образование было сочтено завершённым, вся моя жизнь состояла из сплошных перемен и переездов. Ни у сестры, ни у меня здоровье не считалось крепким, и мы провели несколько зим за границей, на французской Ривьере, где для нас снималась небольшая вилла рядом с большим домом для дяди и тёти. Там у нас были французские учителя, гувернанткой была местная уроженка, а уроки велись по-французски. Лето мы проводили в доме другой тёти на юге Шотландии, время от времени выезжая нанести визит другим родственникам и свойственникам в Галлоуэе. Теперь-то я понимаю, насколько богата встречами была та жизнь; неторопливые дни были проникнуты красотой, царила самая настоящая культура. Было время для чтения, и часы проводились за интересными беседами. Осенью мы возвращались в Девоншир, сопровождаемые повсюду гувернанткой мисс Годби; она пришла к нам, 29] когда мне было двенадцать, и оставалась с нами, пока я не поступила в восемнадцать лет в пансион для девиц в Лондоне. Она единственная, к кому я “прикипела”. Она дала мне ощущение близости и была одним из немногих людей в тогдашней моей жизни, кто, как я чувствовала, действительно любил меня и верил в меня.

Три человека вызывали в то время у меня чувство доверия. Одним из них была моя тётя, г-жа Максвелл из Кастрамонта, я о ней упоминала. Мы обычно проводили у неё лето, она была — я это вижу, оглядываясь назад — одной из основных обусловливающих сил в моей жизни. Она дала мне жизненный ориентир, я и по сей день чувствую, что любое мое достижение можно объяснить её глубоко духовным влиянием. До самой своей смерти она сохраняла тесную связь со мной, хотя последние двадцать лет её жизни я с ней не виделась. Другим, кто всегда понимал меня, был сэр Уильям Гордон из Ирлстоуна. Он был не кровным родственником, а побочным, для всех нас просто “дядя Билли”. Еще молодым лейтенантом он был одним из тех, кто руководил “атакой лёгкой бригады” в Балаклаве, и, по слухам, он единственный вышел живым из боя, “неся свою голову подмышкой”. Ребёнком я часто трогала золотые пластины, которыми хирурги того времени укрепили его череп. Он всегда заступался за меня, и я как сейчас слышу его слова (он не раз их повторял): “Я полагаюсь на тебя, Алиса. Иди своим путём. С тобой всё будет в порядке”.

Третьим человеком была гувернантка, о ней я уже говорила. Я постоянно поддерживала с ней связь и виделась с ней незадолго до её смерти в 1934 году. Она была уже старой леди, но показалась мне все той же. Она поинтересовалась двумя обстоятельствами. Мужа моего она спросила, верю ли я по-прежнему в Христа, и по-видимому совершенно успокоилась, когда он ответил безусловным “да”. 30] Другое обстоятельство касалось скандального эпизода в моей жизни. Она хотела знать, помню ли я, как однажды утром, в четырнадцать лет, бросила все её драгоценности в унитаз и нажала на спуск. Еще бы не помнить! Это было обдуманное преступление. Я за что-то на неё разозлилась, хотя за что именно, я забыла. Отправившись в её комнату, я собрала все её ценности — наручные часы, брошки, кольца, и т.д. и т.п. — и избавила её от них безвозвратно. Я думала, она не узнает, что это сделала я. Но оказалось, что она ценит меня и моё развитие больше, чем свою собственность. Как видите, я не была милым ребёнком. Я не только была с характером, но ещё всегда хотела знать, чем люди живы и что заставляет их работать и вести себя так, как они это делают.

Мисс Годби имела привычку вести дневник самоанализа, куда каждый вечер заносилось всё, что за день получилось скверного, и где она несколько болезненно (с точки зрения моего нынешнего отношения к жизни) анализировала свои слова и поступки за день в свете вопроса: “Что сделал бы Иисус?” Я обнаружила эту книжицу, роясь в её вещах, и внимательно прочитала записи. Так выяснилось, что она всё-таки знает, что это я взяла и уничтожила все её драгоценности, но о чем — дисциплинируя себя и помогая мне — она не собиралась говорить мне ни слова, пока совесть не принудит меня сознаться. Она знала: я неизбежно сознаюсь, — потому что верила в меня, а почему, не могу себе представить. На исходе третьего дня я пошла к ней и рассказала о том, что сделала; в результате она больше расстроилась оттого, что я прочитала её частные бумаги, а не потому, что я уничтожила её драгоценности. Заметьте: я полностью созналась. Эта её реакция изменила моё 31] представление о ценностях. Она заставила меня глубоко задуматься о том, что хорошо для моей души. Впервые я начала отличать духовные ценности от материальных. Для неё большим грехом была бесчестность, допускающая читать интимные записи, чем уничтожение материальных предметов. Она преподала мне первый великий урок оккультизма: необходимость различать между “Я” и не-“Я”, между нематериальными ценностями и материальными.

Работая у нас, она получила наследство — не слишком большое, но достаточное для того, чтобы избавить её от необходимости зарабатывать на жизнь. Но она отказалась оставить нас, чувствуя (как она рассказывала мне позднее, когда я стала старше), что я лично нуждаюсь в её заботе и понимании. Вообще отношения с людьми складывались у меня счастливо, правда, и в первую очередь потому, что люди так милы, добры и понятливы. Хочу засвидетельствовать, что она и тётя Маргарет дали мне нечто столь духовно значительное, что и по сей день я пытаюсь жить в намеченном ими ключе. Они были очень разными. Мисс Годби была простой, вполне заурядной по своему происхождению и способностям, но здравомыслящей и очень милой. Тётя моя была ослепительно красивой, широко известной своими филантропической деятельностью и религиозными воззрениями, но столь же здравомыслящей и милой.

В восемнадцатилетнем возрасте меня послали в пансион для девиц в Лондоне, а сестра снова отправилась на юг Франции с гувернанткой. Впервые в жизни нас разлучили, и впервые я была предоставлена самой себе. Не думаю, что я делала большие успехи в школе; по истории и литературе я училась хорошо, действительно очень хорошо. Мне дали полноценное классическое образование, и можно кое в чём одобрить интенсивную индивидуальную подготовку, если ребёнка учит хороший частный учитель. Когда же дошло до математики, вернее, обычной арифметики, я оказалась безнадёжно тупой — настолько тупой, что в этой школе её вообще 32] исключили из моей программы, поскольку было сочтено невозможным, чтобы высокорослая восемнадцатилетняя девица решала задачки наравне с двенадцатилетними. Думаю, там ещё помнят (если меня вообще помнят, что сомнительно), как я собрала все пуховые подушки и вышвырнула их с четвертого этажа на головы гостей директрисы, чинно шествовавших в столовую на первом этаже. Я это сделала под восторженный шёпот девочек.

Затем последовал двухлетний период весьма скучной, монотонной жизни. Опекун арендовал для нас с сестрой небольшой дом в городке близ Сен-Олбан в Хертфордшире, поместил нас туда вместе с нашей дуэньей и предоставил самим себе. Первое, что мы сделали — это приобрели велосипеды лучшей марки и пустились обследовать окрестности. До сих пор помню острое возбуждение, когда прибыли два ящика и мы распаковывали блестящие механизмы. Мы катались повсюду и неплохо проводили время. Мы исследовали местность, бывшую тогда сплошь сельской, а не пригородом, как сейчас. Полагаю, именно в тот период я почувствовала вкус к тайне, позднее перешедший в пылкую любовь к детективам и таинственным историям. Когда мы однажды солнечным утром, толкая перед собой наши велосипеды, поднимались на очень крутой холм, двое мужчин на велосипедах спускались навстречу и прокатились мимо. Поравнявшись с нами, один бросил своему товарищу: “Уверяю же тебя, дружище, оно стояло на одной ноге и исчезло как дьявол”. Я до сих размышляю над этой тайной и пока не добилась разгадки.

Именно в это время я предприняла свою первую попытку преподавания. Я взяла класс мальчиков в воскресной школе. Этих подростков охарактеризовали как совершенно неуправляемых. Я договорилась, что буду преподавать им в пустом зале около церкви, а не в самой воскресной школе, и что в это время мне не будут мешать. То было захватывающее время. Началось с бунта и моих слёз, 33] а на исходе трёх месяцев мы стали тесной дружеской компанией. Что я преподавала и как — совершенно забылось. Всё, что я помню, — это много смеха и шума и крепкая дружба. Принесло ли им это пользу в дальнейшей жизни, я не знаю, но знаю, что удерживала их от шалостей в течение двух часов каждое воскресное утро.