Саперный, 10

Саперный, 10

Марине Ив<ановне> Цветаевой (на тот свет) Вике{56} — вместо Марины, на этом!

Дом существует. На доме (на крыше) какая-то архитектурная деталь{57}. Креститься на Дом нельзя — это не церковь. Перекрестить его можно — пусть существует долго, долго — так как «вечного» ничего на земле нет.

Меня туда мама не пускала, а слышала о нем много. Там бывало очень весело и интересно. В Доме жил Лёня (или Лёва, произносилось и так, и так).

Впервые Лёню (или Лёву) увидала я в кв<арти>ре Левенстерн, моих знакомых, на Литейном{58}. Был домашний концерт. Мы в прилегающей гостиной познакомились — и втроем уселись разговаривать. Неприлично проговорили весь концерт. Меня потом очень ругали. Когда в моей жизни были интересные и памятные дни, это почти всегда было под запретом, и с моей стороны всегда были «срывы» поведения: не то, что положено! Втроем? третий собеседник — Чернявский, Владимир Степанович (потом — Володя), поклонник Блока, который почти сразу с этого дня стал мне звонить, писать и обещал «привести» к Блоку{59}. Больше всего и говорил он тогда. Лёня говорил немного, сидел спиной к окну; все — за круглым столом: за стеной — шел концерт.

Володя Ч<ернявский> говорил о Блоке, притягивая мой интерес чем-то взятым из роли Бертрана перед пустельгой Изорой — из «Розы и Креста». Лёва говорил немного, я мало смотрела в его сторону, но от его египетских глаз шли — для меня — горячие волны, как будто открыли дверь в оранжерею.

Сестры Левенстерн — будущие владелицы Муз<ыкальной> школы знали семью К<аннегисеров>, и от них я узнала многие подробности. В квартире К<аннегисеров> бывали любительские спектакли, и мою старшую сестру Марусю приглашали играть в Блоковской пьесе «Балаганчик»{60}. Сестра училась в театр<альной> школе, но она предпочитала чеховский и более реальный репертуар, а к «декадентам» была равнодушна. Потом она полюбила всех поэтов, кот<орых> надо было любить, но я, младшая, была пионеркой. Вместо сестры «играть» туда пошла ее подруга детства, Мими{61} (тоже из теат<ральной> школы, но другой). Помню, какой интересный костюм подготовила Мими для «второй пары влюбленных» (т. е. демонической). Мими была очень хорошенькая, смуглая брюнетка, и многих «там» очаровала. Я о ней пишу потому, что наши судьбы связаны с квартирой К<аннегисеров>.

Из известных мне (тогда) людей в «Балаганчике» играл К. Ляндау (3-я пара; «Средневековье». Он был высоченный).

Лёва никогда не играл.

Второй спектакль был «Как важно быть серьезным» Уайльда и «Дон Жуан в Египте» Гумилёва{62}. Джека играл Сергей Акимович (т. е. Сережа){63}, Гвендолен — их сестра, Loulou{64}. Альджернона — Никс Бальмонт и Сесили — Мими. Сесили — моя будущая роль (в театр<альной> школе и в театре){65}. Мими играла Американку в «Дон Жуане», а самого Дон Жуана — Чернявский{66}. (Обладатель самого красивого голоса на свете. Это мое мнение подтвердили потом Антон Шварц и Дм. Журавлев, вспоминавшие потом (в разное время) этот голос и этого человека. Ч<ернявский> работал на радио одно время. Все пластинки с Лермонтовым и Блоком во время войны были уничтожены{67}.)

Я в то время все время училась и мало где бывала. Но был один вечер, когда я видала всех трех. Лёва был во фраке, с белым цветком в петлице, и они стояли рядом с Никсом Бальмонтом (рыжий, с фарфоровым розоватым лицом, зеленоглазый, и на лице — нервный тик! прелесть для моего, вероятно, извращенного вкуса!). Никса в университете звали «Дорианом Греем». Никс говорил своей сестре Ане (Энгельгардт), что, вероятно, такой, как я, была бы его покойная сестра, Ариадна — (Бальмонт){68}, — меня часто путали потом с Аней, хотя она была смуглее, темнее и, по-моему, много красивей.

Помню стихи Лёвы, прочитанные мне:

Я падаю лозой надрубленной,

Надрубленной серпом искуственным…

Я не любим моей возлюбленной,

Но не хочу казаться грустным…

Мне это очень понравилось, но как можно было не любить подобного человека?

Аня насплетничала, что стихи можно читать и так: «Я падаю стеблем надрубленным» и т. д.[43] Я тоже не смутилась!

Он одевался всегда comme il faut. Кроме фрака (когда он был нужен), очень строго. Никакой экстравагантности, никакой театральности.

Театральность (байронизм) была в самом лице. Иногда он слегка насмешничал. Не обидно, слегка. Иногда в его голосе была какая-то вкрадчивость. Думаю, так бывает у экзотических послов, одетых по-европейски.

Руки — сильные, горячие, и доказал он, что может владеть не только книжкой или цветком…

Я не соглашаюсь с впечатлением Марины Цв<етаевой> о «хрупкости» Лёвы{69}. Он был высокий, стройный, но отнюдь не хрупкий. Слегка кривлялся? Слегка, да. Глаза — черные в черных ресницах, египетские. Как-то говорил мне, что очень любит «Красное и черное» Стендаля. Я еще не читала тогда. Стендаль (до Пруста) был тогда в моде.

После вечера, когда Лёва был во фраке, оба они с Никсом куда-то исчезли, а со мной остался (проводить меня в машине) Володя, «зачинатель» моей эфемерной славы. Мы «подвезли» Аню (в ярко-розовом, я была в дымно-розовом) и Врангеля (тоже барона, только не того!) Антона Конст<антиновича> (в цилиндре!). Оставшись <1 слово нрзб.>, я погрузилась в самые призрачные радости: о Блоке — и — «Манон, Сольвейг, Мелизанда»…

Чтобы не возвращаться к стихам Лёвы, скажу, что стихи его (и одновременно, гумилёвские военные) прочла в личной библиотеке Николая II, когда работала одно время в Эрмитаже{70}. Что-то о Цветах Св. Франциска{71}. Юра мне говорил, что, после смерти Лёвы, Юрина мать{72}, очень верующая католичка, сказала про Лёву, с благоговением: «Он был почти католик!»{73}

…Это уже когда шла война… Я как-то по просьбе Лёвы продавала ромашки в пользу раненых — но порога дома его не переступала. Вспоминаю редкие и осенью{74} и ранней весной наши встречи с Лёвой, когда мы «бегали» по улицам или ездили на извозчике. («Нагулявшись» он сажал меня на извозчика и отвозил домой.) Он успел объясниться мне в любви и даже сделал предложение, сказав, что хочет креститься… Я не очень-то верила, но я была всегда рада его видеть — черноглазую его красоту — и слышать его глубокий и мягкий голос. Один раз мы стучали в комнату Юры на Потемкинской{75} (я Юру не знала){76}, — но Юры не было дома. Мы с Лёвой сидели на скамейке в Таврическом саду. Она существует — скамейка — и теперь.

Лёва учился в Политехническом институте — но я даже в Сосновке{77} — ни тогда, ни теперь — не была.

Я должна была учиться «до обмороков», и дни были «набиты» ученьем.

Чаще я видела Сергея (Сережу). Чем он занимался, я не знала. Он был плотный, недурен собой, но без всякого романтизма. Бывал он в гостях у Мими, которая вышла замуж (это мои знакомые с детства). Да и Сережа женился — уже тут на настоящей красавице, которую звали Наташей Цесарской{78}. Я ее в глаза не видала, только на карточке. У меня была карточка: в «подвале» у К. Ляндау (на Фонтанке){79}. Вероятно, было в моде нанимать подвалы под «гарсоньерки». Я в этом подвале как-то была — пила чай. На этой карточке за круглым столом сидели В. Чернявский, его друг Антон Врангель, две дамы: Loulou в шапочке с эспри и Н. Цесарская в большой шляпе — и Лёва, как будто в политехническом мундире — и с грустным выражением темных глаз. Если где появится такая карточка — так вот кто на ней!

Сережа покончил с собой весной < 19>17 г<ода>{80}. Я в это время раз видела Лёву на улице (на Литейном, четная сторона). Он был неузнаваемый, весь распух от слез. Он меня не видел, и я его не остановила.

История непонятная. Зачем он это сделал?{81} И зачем впутал бедную Мими? Я ей вполне верю. Она всегда отрицала близкие отношения с Сережей. Она была у него в гостях. Сидела в его комнате. Без объяснений — вдруг, он велел ей отвернуться — и послышался выстрел.

Я видала — спустя годы — Мими жила в Москве — окровавленный большой платок, которым Мими старалась остановить кровь у упавшего Сережи — сразу мертвого. Помимо ужаса и горя, ей было страшно объяснять все родным.

Тут вот я впервые вошла в эту квартиру.

Когда я стала ходить в «гости» (в 1920 г<оду>) после всех горестей, она была уже не та, т<о> е<сть> я думаю, ее перегородили, уменьшили, не было нарядности, не было лакеев, там нельзя было устраивать спектаклей!

В то время (< 19> 17 г<од>) комната, где была панихида, была очень большая, и все было, как, вероятно, положено у евреев. По-моему, не было помоста, и я не помню никого из людей и ничего из обряда.

Мими, по-моему, туда больше не ходила, но семья К<аннегисеров> любила другую сестру, Катю. И Катя, и ее маленький сын, Андрей{82}, бывали в этом доме. Лёва очень любил мальчика.

Но я отошла от Цветаевской «летописи».

Люди?

О Кузмине: говорит Цветаева. Значит, так и было. На карточке < 19> 16 г<ода> (пропала!) он очень смуглый. Глаза — всегда — очень большие и блестящие. При мне (с 1920–21 гг.) очень потух, поседел, постарел. Потом стал очень сильно болеть и слабеть. Юра мне как-то говорил про письмо Цветаевой{83}. При мне «безумно» хвалил Цветаеву и Рильке — Пастернак, когда был в гостях у Кузмина и Юры{84}. Стихи «Нездешние вечера» у меня украли. Там все стихи, что называет Цветаева, очень сильные. И о Пушкине, и о Гёте{85}. Кузмин очень любил Италию — и Германию. Человек с французской кровью — не мечтал о Париже. Больше всего ему нравилась Александрия. Это — в стихах. У него нашлась поклонница — хорошенькая, как Гурия, — черноглазая, в черных локонах, по имени Софи. Она преподавала русскую литературу в Париже и в Руане — приезжала в Россию и в Финляндию относительно произведений Кузмина{86}. Пришла ко мне спросить о нем — от А. Н. Савинова, к кому она обратилась. Но моя Юленька{87}, счастливая от вида такой парижанки (строгий серый костюм, самой скучной окраски, но с браслетами на руках), почти заняла все время, и я мало что успела ей сказать — я узнала потом, что она в свои каникулы побывала в Александрии и «обегала» все памятные места!

Это моему Гумилёву бы такую посмертную поклонницу!

К сожалению, она сообщила мне, что Ахматова в Париже как-то очень несимпатично отзывалась о Кузмине{88}.

Есенин. Я часто рассказываю об этом — как мои знакомые (Чернявский, Миша Струве и др<угие>, не помню, кто еще, но не Никс, не Лёва) — уславливались на каком-то концерте со мной повидаться — но я сидела в креслах, с Линой Ивановной, и та начала меня дразнить: «У них какая-то барышня в голубой кофточке, блондинка! Они потому тебя не ищут!»

Я, разгневанная дразнением, уже в раздевалке, увидала удивленную моим «непоявлением» компанию и на расспросы объяснила, довольно спокойно. — Они не поняли, а потом засмеялись и привели ко мне представить Есенина. На нем была голубая рубашка. Очень миленький, но это далеко не Никс — антипод по златоволосости черноволосому Лёне. Те двое — для моей балетной души были, как принцы из «Спящей». А этот — не мой стиль. Да я и к стихам его была равнодушна. Разве что трогательность к собакам (но и эти стихи были потом). Из русских (про деревню) я предпочитала Клюева.

О том, что Лёня дружил с Есениным — узнала только сейчас у Цветаевой! С Есениным дружил Чернявский и Рюрик Ивнев{89} (у меня была фотография их троих{90}).

Мандельштам. Манера читать?{91} М<ожет> б<ыть>, но я как-то иначе помню. Я узнала его в 1920 г<оду>.

Жорж Иванов — тоже в 1920 г<оду>, критиков{92} не знаю.

К. Ляндау (Константин Юлианович). Потом стал режиссером. Женат был сперва на Стефе Банцер, пианистке, любимой ученице Глазунова; потом — на Але Трусевич, актрисе — потом уехали оба.

Оцуп — тоже с <19>20 г<ода>, Ивнев — этот, кажется, еще жив. Городецкого никогда не знала{93}.

«Jasmin de Corse»{94}, как будто, и Кузмин любил эти духи. Юра любил «violette pourpre». Вот Лёня — не знаю. А пахло от его рук и перчаток — когда он снимал их — замечательно. Это я помню. У меня на руке оставался запах горячей душистой кожи.

Но вот — миновали времена.

Настало время действия — и гибели Лёни{95}.

Моя мама (когда пошли слухи) очень волновалась. Но я ведь там не бывала, а телефон — м<ожет> б<ыть>, Лёня помнил без книжки? Взяли многих, как заложников. Юру{96}. Я его тогда не знала. Уводили из камеры. «Через восьмого»{97}. Не взяли — Чернявского. Чудо! Взяли другого Ч<ернявского>, тоже — Влад<имира> Степановича — и тот погиб. Чернявский — этот «уезжал» — в эту войну <19>41 г<ода>. Не знаю, куда{98}. Потом его вернули. Он был болен. А. Г. Мовшензон навещал его в больнице. Сказал мне про него (спустя время, когда я вернулась с Урала): «Он стал un peu gaga»{99}.

Лёня — отзыв вел<икого> кн<язя> Ник<олая> Мих<айловича> — «вел себя как истинный герой и мученик». Это он говорил сестре, Loulou.

Родителей и сестру держали в тюрьме, а с вел<иким> кн<язем> как будто встречались в коридоре. Это была другая тюрьма (как будто! я не могла мучить сестру расспросами!), не Дерябинские казармы, где сидели заложники — и Юра.

Потом их выпустили домой{100}. Я появилась в их доме в конце < 19> 19 или в начале <19>20 г<ода>. С Loulou мы подружились.

Она в свое время училась в гимназии Таганцевой, где и Ида Рубинштейн (но та, конечно, старше). Родители были очень добры ко мне. С Loulou я была абсолютно откровенна.

Она поиздевывалась над моей дружбой с Гумилёвым, находя его очень некрасивым. Случилась дикая история. Г<умилёв> раздавал всякие лестности кому подвернется. Ленка Д<олинова> мне сообщила, что одной девице, с которой Г<умилёв> ужинал и которую звали Мария, стал говорить, что «Машенька» из «Трамвая» — это про нее. Она была дочь известного врача, знакомого Г<умилёва>. Мне было достаточно, чтобы, согласно моему праву, прятаться от Г<умилёва>, а когда он меня поймал и стал объясняться, я истерично (вероятно?) высказалась. Я объяснила причину. Г<умилёв> «окаменел» в лице и умчался. Эта «Машенька» служила вместе с Леной. Г<умилёв> пошел туда и накричал на Машеньку. Так, что та хлопнулась в обморок, тут же, на работе. До меня дошло — очень быстро! Лена торжествовала от такого сюрприза — а я в ужасе (Г<умилёв> ненавидел скандалы) помчалась к своей Loulou и пустилась в слезы и в крики. Рыдала на весь Саперный. Loulou хохотала надо мной: «Такая хорошенькая девушка, и так рыдать из-за такой… [обезьяны]». Но я думала, что сейчас умру от ужаса!

Я вспоминаю, главное, из-за того, что добрый «лорд» (А<ким> С<амуилович>){101}, как назвала его Цветаева, подошел ко мне и — просто взяв на руки — стал носить по квартире, пока я не затихла. Я была тронута такой добротой… отца моего Лёни… И меня, как дочку.

А с тем мы потом сразу помирились. Где-то на улице. «Не он ко мне, не я к нему…»{102} Сперва на улице: «Дурочка моя! и что она со мной делает? И никогда-то мне не верит!»

Уже после того, как умер Г<умилёв>, а я подружилась с Юрой, я продолжала бывать у Loulou. Она и тут неодобрительно относилась. Я ее критики выносила безгневно.

Loulou сбивала муссы и кормила меня. О себе она многое рассказывала. Мне все о сестре Лёни было интересно.

Помню свое знакомство (в этой квартире) с Палладой{103}. Она мне показалась хорошенькой, в большой шляпе.

Но ее рассказ! (Дело на юге России.) Как ее брата привязали к ногам лошадей и пустили вскачь… «И вот он мне сказал…» Истерзанный?! Я тогда еще не знала Палладу и обалдела от недоумения{104}.

С некоторых пор начались сборы за границу. Мне было жалко, грустно, М<ихаил> А<лексеевич> и Юра не выражали огорчений. Но в один раз, что я была без них, случилось вот что. Роза Львовна{105} вдруг стала говорить, чтоб я собиралась с ними. Но как?..

В Л<енингра>де была мама, Юра!.. И вдруг я услыхала слова (я помнила ее дамой с меховыми палантинами, потом чтила ее огромное горе гибели двух сыновей) — слова были мной услышаны, но не сразу дошли до понимания — «Я очень больна, скоро умру. А<ким> С<амуилович> так любит вас, что немедленно на вас женится».

Я думала, я проваливаюсь в пол. Был ли А<ким> С<амуилович> тут — не помню. Слыхала ли Loulou? Не дай Бог!.. Но я это помню. Я никому не говорила.

Почему он умер в Варшаве? Ведь они уезжали в Париж! Я получила как-то посылочку от Loulou из Парижа. Что случилось? Что с ним сделали?..

Стихи{106}, получившиеся у меня спустя дикое количество лет. Бегая по Марсову полю, ранней осенью, на кустарниках были темно-красные листики и белые ягоды, или бусы.

Декадентский романс — не иначе!

Глаза и рот Тутанхамона,

И голос, бархатный, как ночь.

В петлице млела тубероза,

Но счастье отлетело прочь.

Конечно, счастью не служу я,

А он — предтеча страшных бед.

Но память льет напропалую

Хваленый погребальный бред{107}.

Не Демон — Ангел Чернокрылый,

Он охранял меня во сне…

А в жизни — руки в час бессилья

Рука убийцы грела мне…

У меня сохранились хрусталики с платья, кот<орое> было у меня, когда в петлице был…

Не раз, в очень серьезных снах.

1977