Глава седьмая

Глава седьмая

Нету чудес,

И мечтать о них нечего.

В. Маяковский

Этапники

Прошло несколько дней, а ни свидания с родными, ни передачи от них мне все еще не разрешали. Так мстил мне Бельдягин за доставленные излишние хлопоты, а главное, очевидно, за мою "обвинительную речь" на очной ставке с Бложисом. Становилось ясным, что именно Бложис скапливал у себя многие годы "компрометирующие материалы" на подчиненных ему пропагандистов и ответственных работников по его профилю.

Скрытный по природе, он все-таки не удержался и выдал свою тайну, когда в горячности сказал мне на очной ставке о "сигнализации в райком". А на очную ставку, как я понял, вызывались главные свидетели обвинения. Все сходится: именно Бложис подготовил материалы, которые могли послужить Бельдягину поводом или основанием для ареста.

На другой день после подписания протокола очной ставки мне объявили, что я могу пользоваться тюремным ларьком. Туда я направился со специальным поводырем. Ларек представлял собой обычную одиночку, оборудованную стеллажами и прилавком. Убогость товарного ассортимента — булки, хлеб, папиросы, спички и сахар-объяснялась нетребовательностью здешних покупателей и ограниченностью их бюджета.

Но меня удивил не сам ларек, а то обстоятельство, что за его прилавком хлопотал не кто иной, как мой старый знакомый по первым дням заключения — проворовавшийся завмаг. В первый момент я не обратил на него внимания: он мне запомнился стриженым да и одетым попроще. Теперь же я увидел оборотистого работника в теплом бушлате и кубанке на голове. На меня он старался не смотреть, и только после того, как я с плохо скрываемой жадностью стал жевать свой черствый батон и высматривать на полках, что бы еще взять, глаза наши встретились и ларечник смущенно заулыбался:

– Вот неожиданная встреча, Иван Иванович! Долго же вас мурыжили.

– А вам сколько отвалили? — перешел и я на тюремный жаргон.

– Петушка схватил… Адвокат хороший защищал, а то бы…

– Не задерживайся, Ефимов, — поторопил надзиратель. — Не один у меня. За день знаешь сколько вашего брата тут перебывает. Так что поторапливайся.

Я отоварился почти на всю тридцатку, помня, что в камере моей все те же два десятка полуголодных мужиков и они ждут меня, как баланду в полдень. Торопливо рассовывая купленное по карманам и за пазуху, я не забывал сунуть в рот то кусок сахару, то шматок булки и умоляюще поглядывал на своего провожатого, чтобы он продлил мне эти мгновения свободы.

О ларечнике я уже не думал: каждому свое. Да и какое мне дело до чужого благополучия, тем более что перемена в моем душевном состоянии была радикальной. В ожидании вызова на суд или заседание легендарной "тройки" я заметно приободрился.

Но дни проходили, начался уже холодный декабрь, а я все еще парился в своей душной и тесной, до омерзения надоевшей мне камере. Но однажды вечером мне объявили:

– Ефимов, выходите с вещами.

– С какими вещами? Кто мне их дал? Нет у меня никаких вещей! — растерянно бормотал я от радости, вскочив с пола и торопливо надевая измятый пиджак на затасканную, потерявшую свой цвет рубашку и рассовывая по карманам табачные изделия и купленный вчера на последние гроши батон.

– Выходите совсем, есть у вас вещи или нет, — нетерпеливо сказал надзиратель.

– Но куда же я пойду среди зимы в летнем пиджачке?

– Что вы со мной спорите, я тут ни при чем. Сейчас фазу в каптерку за передачей, а оттуда к этапу. Торопись же!

Я распрощался с товарищами, повскакавшими со своих мест и стоявшими, как во время принятия присяги:

– Прощайте, меня вызывают, как видно, на заседание "тройки

Но реакция товарищей была иной:

– Гляди, как бы не целой "четверки".

– Всунет вам "тройка" дважды по пятерке…

– Прощайте, Иван Иванович. Авось не пропадете.

– И нам скоро тройка, семерка и туз… на лагерный бушлат.

– До свидания, авось в Сибири встретимся!

Спустившись в последний раз с громыхающей галереи, поплутав по еще незнакомым мне переходам и лесенкам, мы попали в полутемный коридорчик. В его тупике была дверь с табличкой "Кладовая", куда мы и вошли.

– Привел Ефимова из Старой Руссы.

– Очень хорошо, — ответил кладовщик-бытовик повернулся к стеллажам, на которых лежали тюки и узелки разных размеров и цветов. — Вам вчера принесли передачу из дома. Вот список-опись мешка. Получите и распишитесь. — И он протянул мне список, написанный! незнакомым почерком, а на прилавок положил знакомый мне рыбацкий рюкзак.

– Ваш запас на дальнюю дорогу, — заметил кладовщик.

– А письмо где?

– Никакого письма не было. Только мешок и спасибо!

– Не было или не разрешено отдавать?

– Мне не приносят того, что не разрешено, — ответил он, забирая список с моей распиской. — Я вручил все, полученное из приемной. А все тут или не все, я знаю, и мне дела до этого нет.

Он прав. Сам он утаить ничего не может, да и нет, если хочет отбыть свой срок поближе к дому. Значит, письмо задержали в другом месте, и называется это маленькой местью…

– Разрешите здесь переодеться? — несмело спросил я, копаясь в рюкзаке.

– Валяйте, пока никого нет, — сказал кладовщик!

– Можно, — милостиво согласился и надзиратель! Вот тут рядом специальный тамбурок есть и скамейка! Там и переоденьтесь.

Я разделся догола. Взамен истлевших трусов и майки надел пару нательного и пару теплого белья, знаков волнующе пахнущего домашним шкафом. Потом рубашку, костюм и демисезонное подержанное пальто. Заскорузлые носки сменил теплыми, маминой вязки, а вот моих охотничьих сапог почему-то в мешке не оказалось, и пришлось надеть те же парусиновые туфли… Сунув на всякий случаи папиросы и батон в карман, я завязал мешок.

Много позже, когда я был уже в лагере, мать писала на мой вопрос, почему в передаче не было письма: его изъяли, когда принимали передачу, а список вещей писала какая-то женщина там, в приемной, одна из заплаканных…

– Ну как, довольны передачей? — спросил провожатый, дымя свежей "Беломориной" у притолоки тамбура.

– Конечно, доволен, но я полагал, что коль скоро вызывают на заседание "тройки", то все эти вещи могли бы подождать и дома…

– Какой еще "тройки"? — подняв брови, уставился на меня проводник.

– Ну, той, что рассматривает дела политических… Из трех человек.

– Здесь никаких "троек" нет, ни человечьих, ни лошадиных. А та, что в области, до той, милок, песня еще длинная. Вот свезут отсюдова в пересыльную тюрьму в город Ленина, там, наверное, и объявят решение "тройки". А в общем-то эти дела меня не касаются, — сказал мой поводырь, и мы пошли дальше.

Пройдя короткий коридорчик и миновав еще две двери, мы очутились в широченном, конусообразном полуподвале, по всей вероятности дублирующем верхний "вестибюль".

В этом слабо освещенном, с низким потолком помещении, куда собирали заключенных для этапа, были лица, подлежащие суду особой "тройки". Было здесь и процентов десять уголовников, из тех, что числились на учете и подлежали суду "тройки" и изоляции как "социально-опасный элемент". Тут продержали нас до полуночи. Оказалось, что в подвале тоже десятки камер. Видимо, они тут были спешно оборудованы в связи с переполнением уже имеющихся.

Пользуясь тем, что надзиратели не могли удержать в Подчинении собранную здесь толпу в полторы сотни человек, мы начали самовольно отодвигать дверные запонки и заглядывать в камеры, чтобы найти знакомых.

Отовсюду слышались то и дело торопливые вопросы Этап пиков и окрики тюремных стражей:

– Демянские есть? А из района?

– Нет ли кого из Валдая?

– Лычковские имеются в вашей келье?

– Кому говорят, прочь от дверей!

– Из Старой Руссы нет ли кого? Старорусских?

– В карцер захотели, вместо этапа?! Назад… вашу мать!

– Кто, кто из Поддорья? Из какой деревни?

– Не знает ли кто о судьбе Кузьмина или Васильева? — кричал я.

– Видали Кузьмина…

– Кому говорят, там-тара-рам! — стараются перекричать нас мундиры.

– Кого, кого, говоришь, еще арестовали? — решится вопрос пожилого этапника. — Терешенкова? Когда? Вот дьяволы!

После тесных камер и допросов люди чувствовал. себя в этом подвале заметно свободнее. Камерне жизнь позади, терять больше нечего, все самое страшное вроде бы пережито, и плевать хотелось на истошный лай служак-надзирателей!

Лишь около полуночи, когда в этапный зал вошло два отделения вооруженных конвойных, молодых и сильных. Порядок был восстановлен. От дверей камер нас быстро оттеснили к середине и приказали построиться. Начал счет и отбор по отдельным спискам в группы по двадцать человек, а затем три первые группы вывели на широкий тюремный двор, торжественно залитый лунным электрическим светом.

Непривычный зимний холод подействовал на всех отрезвляюще, и все сразу приуныли.

– По машинам! — раздается негромкое распоряжение старшего конвоира, и отсчитанная двадцатка загомонивших узников поспешно полезла по узкой сход не в открытые кузова.

– Садись! — слышится новое распоряжение, и чертыхаясь и теснясь, приседаем на дно кузова. По углам — стрелки в полушубках с винтовками.

– Тихо! Прекратить галдеж! — обращается к ним старший конвоя и разъясняет:-Сидеть в машинах корточках, пригнув головы к полу. Голов не поднимать не оглядываться по сторонам! Всякое нарушение будет считаться побегом, а нарушитель убит на месте. Охрана знает, что может стрелять без предупреждения. Ясно.

– Ясно, ясно…

– Кого тут увидишь? Знают, дьяволы, когда вывозить, — ворчит кто-то позади меня.

– Трогай, передняя! — раздается последний приказ, и четыре машины с глухим урчанием ныряют в подворотню тюремной стены.

…Стесненную грудь распирает от свежего воздуха лунной ночи, под кузовом погромыхивают на прикатанном булыжнике скаты. Я мысленно слежу за курсом машины, зная город вдоль и поперек. Вот она миновала Соборный мост, что чуть выше слияния Полисти и По-русьи, свернула налево, идет по центру города между торговыми рядами и опять свернула налево, к Живому мосту. Медленно вкатившись на второй деревянный мост против здания райкома, на котором я четыре месяца назад стоял и думал свою первую горькую думу, машина покатила прямо к вокзалу…

Я еле заметно поворачиваю голову и вижу над собой в последний раз в этом городе звездное небо, мелькающие редкие и тусклые фонари и холодный лик пятнистой луны.

Один из стрелков, заметив мое движение, угрожающе шипит:

– Поворочайся у меня! Не оглядываться, голову вниз, я кому говорю, слышишь?

Наконец четыре первые машины остановились, рокоча моторами, и мы несмело подняли головы из согретых дыханием воротников. Три больших многогрузных вагона стояли перед нами на запасном пути, к одному из них приставлены сходни. В нем чуть брезжил свет фонаря.

Два сидевших позади охранника соскочили на снес и откинули задний борт подпятившейся к сходням машины.

– Вылезайте, и марш в вагон по одному! — И сразу же встали по сторонам трапа, не спуская с нас глаз, тогда как двое других в кузове держали нас под прицелом.

Отекшие от неловкого положения ноги едва повиновались, когда мы, неуклюже соскочив с машины, стали вбираться по широкому крутому трапу прямо в вагон. Все четыре машины разгрузились и отошли, сходни были отброшены, дверь с грохотом задвинулась, и мы услышали, как звонко упала тяжелая стальная щеколда в свое гнездо. Это кто-то из конвоиров, поднявшись по приставной лесенке, запер нас в промерзшем вагоне. Вот тюрьма на колесах!

Пока загружались другие два вагона, мы успели оглядеть свое временное пристанище. Поперек всего вагона, прибитые к полу, несколько рядов тесовых лавок на которых мы и разместились без особой тесноты.

Легкие стены вагона были сплошь покрыты плотным слоем сверкающего инея. С обмерзшего потолка причудливо свисали разной величины белые сосульки. Под ногами потрескивала пленка льда. Печки не было — обогревался вагон собственным теплом его пассажиров…

– Не жарко! — ежится сосед, пододвигаясь ко мне все ближе.

– Ничего, обдышим понемногу — сосульки-то и пообтают, — обнадеживает другой сосед. — До Ленинграда езда недолгая.

– Это обратный порожняк, — догадывается третий, видимо самый бывалый. — До нас в этих вагонах отвезли уж не одну тыщу нашего брата — иней тут наверняка от ихнего тепла…

– Согреем и мы, если не успеем замерзнуть…

Когда мы уже начали подремывать, вагоны стронулись с места, а затем, после маневров, подцепились к какому-то попутчику и торопливо покатили нас в направлении Новгорода и дальше — к Ленинграду…

Прощай, Старая Русса, не поминай лихом. Когда теперь свидимся?

Под "юрцами" пересылки

Мой "подпольный" сосед, несколько минут лежавший на спине, грузно перевернулся снова на бок, лицом ко мне, и беседа наша полушепотом возобновилась.

"Подпольем" мы называли темное пространство между полом и нижним настилом двухъярусных нар, нависавших над нашими лицами. Сидеть там было нельзя, потому что вся высота их от пола не превышала полуметра. Эти нары, именуемые во всех тюрьмах юрцами, находились в одной из многочисленных камер ленинградской "пересылки". Темный дощатый настил, занятый тюремной аристократией — уголовниками, угрожающе скрипел, и постоянно казалось, что он вот-вот рухнет и вдавит нас всей своей тяжестью в подогретый телами каменный пол.

– Вы говорили, что были преподавателем ленинизма в течение ряда лет, — громко зашептал Никитин, придвигаясь ближе.

– Говорил. И знаю эту науку весьма обстоятельно, — и таким же шепотом отвечал я.

– Я тоже когда-то изучал этот предмет, и не только по "Вопросам ленинизма" Сталина… Так вот, поскольку главным в этом учении является вопрос о диктатуре пролетариата, не кажется ли вам, Иван Иванович, что и вы и я являемся очередными жертвами этой диктатуры?

– При чем тут диктатура пролетариата? Не может же сам пролетариат страдать и гибнуть от своей же собственной диктатуры? Это казуистика какая-то…

Моя душа все еще была полна надеждами, а не страхом, и я продолжал уверять его, что с нами произошла какая-то трагическая ошибка, которая вот-вот обнаружится.

– Не старайтесь меня разуверить, — горячился я. — Мое дело правое, а "тройка" наверняка состоит из старых большевиков, легко распознающих, где правда, а где ложь, вымысел, подтасовка…

– Правое, правда, правдолюбие… Затасканные слова, не имеющие никакого значения там, где замешана политика. Неужели вам еще неясно, что дело тут не в правде, а в политике, проводимой сверху. А это политика лицемерия и насилия…

Попал я в эту полутемную, душную преисполню два дня назад, а до этого сидел скорчившись где-то посередине камеры, столь тесной, что когда нас впервые к ней подвели, мне показалось, что в ней и песчинке негде упасть — так много было натискано народу. Все камеры этой тюрьмы отделялись от коридоров не кирпичными стенами и дверями с глазками для подглядывания, а массивными решетками от пола до потолка, в них были калитки в мелкую сетку, но с прочными замками. Моя старорусская одиночка с двумя десятками зэков теперь показалась мне просторным уютным раем…

Срочный фрахт из Старорусской тюрьмы прибыл прямо к воротам "пересылки" хмурым утром. Измученных холодом, почти спящих на ходу, нас торопливо ввели в здание и, казалось, без разбора рассовали по камерам.

– Давай заходи! — приказал один из надзирателей областной тюрьмы, останавливая нашу группу возле огромной решетки с отворенной калиткой.

Мы замерли, как кролики…

– Куда же тут заходить? — недоумевали мы, глядя на плотную людскую массу, гомонящую за решеткой. — Тут и одному ногой ступить некуда!..

– Не разговаривать! Все уместитесь, вам тут не тешиться!

Из камеры, в свою очередь, неслись крики:

– Задушить нас хотите?..

– Навербовать сумели, а о жилье не позаботились!..

– Куда давите? Куда! И без них тут мука мученическая!

– Не пускайте больше никого, мужики, не пускайте и все!

– Молчать! Прекратить разговоры!

– А ну, подайтесь, потеснитесь! — И надзиратели дружно и с силой оттесняли вглубь от калитки заключенных, освобождая крупицу места для нас, новеньких, ретиво втискивая туда одного за другим…

– Но здесь и без них сидеть невозможно!!!

А мы чувствовали себя как пробки: нас пытаются погрузить в воду, а вода не пускает, выталкивает обратно…

– Не рассуждать! Сидеть нельзя — постоите, не на век! Авось костюмов не помнете… А ну, подайтесь еще назад! Кому говорят?!

И мы были решительно заткнуты в эту бутылку.

В камерах, когда-то рассчитанных на двадцать пять-тридцать человек, где когда-то стояли койки, столы и табуретки, теперь обитало более двухсот человек. Мебели, конечно, никакой не было. Только у одной стены, не на всю длину, возвышались двухъярусные нары. На верху хозяйничали десятка два упитанных уголовников, на нижних нарах, чуть поплотнее, устроились жулики помельче. Остальная братия ютилась на полу, сидя или на корточках, прижав к подбородку свои скудные пожитки и изнывая от духоты и тесноты. Наше непрошеное пополнение само собой разожгло страсти всей этой разноликой и разнохарактерной массы:

– Тише, вы, куда жметесь?

– Лезут, словно прорвало где

– На ногу наступили, дьявол!

– А ты хочешь, чтобы на голову? — огрызается кто-то из наших.

– И жмут и давят… Откуда вас опять понагнали?

– Ежовцы навербовали…

– Успокойтесь, товарищи, разве мы виноваты?

– Невиноватых здесь нету.

– Невиноватых не заарканят! — кричит кто-то с верхних полатей.

Я был зажат где-то между колонн, подпиравши по толок, и долгое время оцепенело стоял и отогрев пока мои соседи не ужались настолько, что и я на конец опуститься на корточки. Сжавшись в немыслимый комок, я промучился два или три дня в полуяви-полусне, приходя в себя лишь во время раздачи хлебных паек и баланды, ради поглощения которых части арестантов разрешалось выбраться в широкий коридор, да в часы утреннего и вечернего походов в "капернаум", как по-библейски называли отхожее место бывалые арестанты из числа старых революционеров.

Лишь через трое суток, после отбытия на очередной этап с полсотни зэков, в камере заметно обредело, и я вместе с тремя другими счастливцами проворно вполз под нары в освободившееся полутемное пространство, где, едва втиснувшись, и уснул мертвым сном.

Там и состоялось наше знакомство. Два моих "подпольных" соседа оказались абсолютно разными людьми. Разговор поначалу велся только с соседом справа, коренным ленинградцем лет сорока. Поначалу он больше отмалчивался, отвечал на мои вопросы с опаской, неодобрительно покряхтывая, когда был недоволен моей откровенностью. Он, конечно, вел себя совершенно правильно: лучше опасаться без меры, чем безмерно доверять кому бы то ни было.

Виктор Сергеевич Никитин — инженер-электрик по специальности и партийный работник по призванию. Коммунист с 1920 года, он совсем недавно был секретарем парткома на мельнице имени Ленина, что на Обводном канале.

Моим соседом слева оказался колхозник Шевчук Тарас Петрович, прибывший сюда с псковским эшелоном за день до меня. Он даже в нашем "подполье" постоянно озирался вокруг, поводя своей редкой козлиной бороденкой. Смело забравшись сюда одновременно со мною, он в первые дни вовсе не Вступал в беседу, лишь только изредка неодобрительно покачивал рыжей головой, как бы осуждая наши откровенные разговоры, разобрать которые можно было лишь внимательно пришиваясь.

Никитин лежал крайним от окна, недолгий зимний которого проникал к нам сквозь небольшой зазор между нарами и стеной. При электричестве у нас всегда сумеречно, и глаза наши различали лишь ближайших соседей, чему мы были даже рады: картина была печальной, и глядеть было не на что. Мы были на относительной свободе под юрцами, ставшими для них салоном, и спальней, и всем, чем угодно.

Свободное место позади Шевчука не пустовало: стойкому-то выбыть, как оно мгновенно захватывалось жаждущими отлежаться… Наученные Никитиным, мы уходили за пайками или в туалет по очереди, бдительно, до драки, оберегая место ушедшего. Так и держались тут дней десять…

Виктор Сергеевич говорил о себе вначале нерешительно и, лишь уверившись, что мы не филеры, а свои, постепенно раскрылся и потеплел.

Его впихнули сюда две недели назад.

– Из "Крестов". Знаете такую образцовую тюрьму?

– Слыхал и видел однажды снаружи, но не знал, что образцовая.

– Теперь-то она совсем не образцовая, если иметь в виду страшную тесноту во всех камерах… Эта тюрьма, если вы не знаете, была построена специально для одиночного заключения: в ней тысяча сто пятьдесят одиночек. В этом году в большинстве из них изнывало по десятку и больше…

– В моей одиночке доходило и до двадцати.

– Я не проверял. Может, и в "Крестах" в некоторых одиночках сидело по стольку же, но в той, где сидел я, больше чертовой дюжины не было. Теперь — не знаю…

– А уголовники среди вас были, как здесь?

– Не заметил. Как будто не было.

– Интересно, допускалось ли смешение политических заключенных с уголовниками в дореволюционное время? — спросил я и увидел удивление в его пристальном взгляде. — Я ведь это к слову, да и к делу: здесь уголовники и "враги народа", то есть политические, посажены вместе, при этом первые — в привилегированном положении, — смущенно добавил я.

– Никогда в царских тюрьмах политических не помещали вместе с уголовниками и прочими, — ответил Никитин. — И это вполне понятно. Во-первых, чтобы не унижать интеллигентных людей, а во-вторых, революционная интеллигенция при совместном сожительстве могла пагубно повлиять на уголовников и простой народ, просветить их во вред властям…

– Теперь у нас, кажется, все стали политическими.

– А нас с вами политическими не считают. В этом вся и хитрость. И судить будут, если, конечно, какой-то; суд все же состоится, судить будут по Уголовному кодексу… Правда, ведь хитро придумано? К чему же держать нас отдельно от воров, убийц, растратчиков и прочих "друзей народа"? Мы в глазах органов внутренних дел; хуже преступников. Мы враги Советской власти, враги народа! — с горькой иронией заключил Никитин.

И как бы в подтверждение его слов над нами сильнее прогибались и скрипели нары и сквозь невидимые щели сыпалась какая-то труха и лезла в нос. Я старался переместить голову между щелей и думал: "Да, похоже, что нас считают хуже уголовников. Мы, по иронии судьбы, преступники более опасные, чем весь этот уголовный сброд".

– Но ведь нас еще никто не судил! Мы перед законом еще не преступники! Суд или "тройка" разберутся, сколь велика наша вина перед Родиной, — после паузы робко сказал я.

– Неужели вы все еще верите, что нас вызовут на какую-то "тройку" и будут разбираться?

– Уверен! — сказал я с силой, как будто находился перед большой аудиторией, а не в темном углу под юрцами в тюрьме, до отказа набитой такими же, как сам… — Иначе я не подписал бы ни одной бумажки!

– Блажен, кто верит! А я вот так нисколечки не верю, хотя тоже был вынужден подписать протокол дознания… Поймите наконец, что если всех нас сидящих здесь и в других тюрьмах одного только нашего города судить, то пришлось бы разбираться десяткам судов годами и круглосуточно. Да никаким судам и не поднять этих липовых "дел". Если всех нас вызывать в эти суды и дотошно, как это предписывает процессуальный кодекс, разбираться, с вызовом свидетелей, получится один лишь позор для наших славных чекистов. После первых же разбирательств прикрыли бы эту лавочку.

– По-вашему получается…

– По-моему получается, что и надобности в этом разбирательстве нет никакой! Конкретной вины, по существу, ни у кого нет, значит, судам и делать нечего… Но и выпускать из тюрем нельзя — это было бы грандиозным скандалом на весь мир, провалом НКВД, всей этой борьбы с "врагами народа"…

– Что же, по-вашему, так, без суда, всех и отправят в Сибирь или еще куда?..

– Так вот и отправят, как уже отправили не одну тысячу… Можете не сомневаться. Я здесь уже две недели и знаю, что никого еще ни разу не вызывали ни на "тройку", ни на суд. А вот на этапы из камер выгребли порядочно. Дверей здесь нет, и все, что делается в тюрьме, или почти все становится известным. Ведь это не пересылка!.. Так что нетрудно распознать, куда скликают в определенные дни сотни людей. Никто уже не сомневается, что вызов с вещами-это вызов для отправки в места уже уготованные.

– Почему вы так уверены, что и вас судить не будут? — не сдавался я, чувствуя, как за моей спиной замер Шевчук: он тоже надеялся на правый суд.

– Ну так послушайте, и все встанет на свои места. — И Никитин рассказал нам: — В последних числах октября в ленинградских газетах было напечатано сообщение прокуратуры. В нем говорилось о раскрытии новой антисоветской вредительской группы. Эта очередная группа правых на сей раз была обнаружена в областной конторе объединения "Заготзерно". Читаю и не верю своим глазам: тут и управляющий конторой Давид, старый большевик, главный инженер Огурцов, управляющий базой номер восемь Ширяк вместе со своим заместителем. Среди них был и мой хороший знакомый и сокурсник по институту технорук Никитин, мой однофамилец…

– За что их арестовали?

– Было бы кого, а за что — это найдут… В данном случае якобы за то, что они портили хлебопродукты — в муке находили жучка и его личинки, якобы заражали клещом семенное зерно и фуражные запасы… С какой целью? В обвинении было сказано общей фразой: чтобы вызвать недовольство населения политикой партии и Советской власти. Сказано устрашающе, а по сути — ничего…

– Судили их? Из этого "Заготзерна"? — спросил Шевчук.

– Было объявлено о разбирательстве дела в открытом заседании, но я-то точно знаю, что никакого заседания не было. Наша мельница входит в это объединение и подчиняется конторе, и уж я-то по своему положению обязан быть в курсе событий. Кого же и приглашать, как не из числа актива! Никакого суда не было, уверяю вас!

– Значит, всех сразу и выпустили?

– Всех шестерых расстреляли…

– Как расстреляли? Без суда и следствия? За что же?!

– Следствие было, конечно. Вроде нашего… А суда не было никакого. О расстреле было сообщено в "Ленинградской правде" официально на другой день. Тут уж не верить нельзя… Вероятно, судила особая "тройка", заочно. А за что? Будто бы за вредительство да еще за то, что они будто бы организовали а районах антисоветские группы, вроде своих филиалов, в том числе и на нашей мельнице.

– Значит, вас в эту компанию?

– Значит, да. Раз папку для "дела" завели, надо ее заполнять. Дня через два после этого события на нашей мельнице арестовали человек десять. В том числе загребли и меня…

Когда я спросил Никитина, слышал ли он о старорусском процессе над работниками межрайонной конторы, он подтвердил, что такой процесс там происходил. И кажется, "открытый".

– Об этом тоже сообщалось в газетах. Расстреляно восемь человек. И вообще октябрь был месяц урожайный на процессы. В октябре же был процесс и над работниками Охтинского химкомбината. Химиков судил военный трибунал Ленинградского военного округа.

– Почему же трибунал?

– Все же химия, полувоенная продукция. В обвинении было сказано, что эта группа работала будто бы по заданиям гестапо. А тут уж не шутки… Тут дело трибунальное.

– Гестапо. Это что-то слишком…

– Но это еще не все. Охтинцам предъявили обвинение в организации террористических актов против руководителей правительства, против самого Сталина…

– И все это доказано? Все правда?

– Стало быть, из-за них и не было суперхостату для колхозов? — не выдержал Шевчук, поперхнувшись на трудном слове.

– Едва ли… — тихо промолвил Никитин. — Сколько во всем этом правды — судить трудно. Одной истории, может быть, это станет известно. Но при любых условиях приговорить к расстрелу сразу полтора десятка людей — это непостижимо, бесчеловечно. Никогда еще такого не бывало в истории нашего государства…

Постепенно мною стал овладевать страх, страх за свою судьбу. "Боги жаждут, Иван!"-вспомнились мне вещие слова редактора "Трибуны" Мирова. "Боги жаждут крови!" — мысленно повторял я его слова, и жуткий след все глубже проникал мне в душу.

На Шевчука эти сообщения подействовали не менее сильно, чем на меня и наших соседей, от которых Никитин ничего не собирался скрывать.

Тарас Петрович не принимал участия в наших разговорах. Он был далек от мира отвлеченных вопросов и событий, совершающихся за пределами его деревни, семьи, соседей по колхозу. Но рассказ о химиках, видимо, что-то разворошил в нем — он долго ворочался, вздыхал и вдруг заговорил:

– А ведь и у нас в Острове тоже, я слышал, был суд над районным начальством. Верно, был! Но как-то у меня об этом запамятилось. А вот теперь вспомнил: судили! И председателя, и заврайзо, и еще кого-то, и тоже будто всех порешили.

Как бы очнувшись от долгой умственной спячки и все более и более воспламеняясь от нахлынувших воспоминаний, он торопливо и сбивчиво продолжал:

– И Никифорова Федора Никанорыча в одночасье с ними убили — это председателя соседнего колхоза "Новый свет". Хороший был мужик, справный, царство ему небесное! — И Шевчук перекрестился, задевая перстом за верхние нары.

– Ну-ка, расскажите, Тарас Петрович, что вы еще слышали и когда это было? — стал я допытывать Шевчука.

– Судили будто бы в середине августа, а может быть, и попозднее. В районной газете все было пропечатано! Пора-то рабочая была, не до газет было, а вот ребята, дети мои, читали, а я только и упомнил, что о председателе да заведующем земельным отделом. Дельный был тот Никанорыч, соблюдал общее хозяйство, заботливый и бережливый, а вот поди ты, не пожалели — и пропал мужик…

– А тебя-то, Петрович, за что арестовали? Тоже за вредительство? — спросил Никитин.

– Заарестовали-то меня за снопы с зерном: взял по осени с поля десяток снопов…

– Сцапал социалистическую собственность? — съязвил кто-то.

– Не стащил, а взял с позволения бригадира. ребят то у меня четверо, и все мал-мала меньше, а хлеба fi распределения не хватает. Вот и попросил этих снопов поля, чтобы выколотить зерно в избе, насушить да и ступе потолочь мучишки ребятам на лепешки.

– Вот тебе за то и натолкли и натолкали…

– Дорогонько тебе лепешки обошлись.

– Надо бы трудодней ждать, по ним бы получи

– Трудодни?! Труды и дни есть, а вот какая от него польза — неизвестно. Грош ломаный и тот дороже, чем наш трудодень.

– Как же так — трудодней много, а хлеба и денег нет?

– А вот и так, — отвечал, уже сердясь, своему новому собеседнику разговорившийся Шевчук. — Ты городской? Да? А почем ты в лавке покупаешь хлеб? По рублю за кило?! А государство платит колхознику за него гривенник! И за картошку цены нету. И за лен, и за молоко, и за мясо государство платит в десять раз меньше, чем надо, вот так.

Чувствуя, что все его внимательно слушают, Шевчук продолжал:

– Ты думаешь, мужик уж совсем дурак и разучился считать? Сколько же колхозникам остается после такой обираловки? Почему все бегут из деревни, ты знаешь? Даром работать никто не хочет — интересу нет! Машину и ту маслом смазывать надо, иначе она работать не станет.

Он замолчал так же неожиданно, как и заговорил. Мы тоже молчали, думая об услышанном. И все, кто слышал Шевчука, вдруг затихли. Это была голая правда.

Впрочем, именно за правду и гибнут люди повсеместно…

Обманутые надежды

Верно говорят, что счастье переменчиво, а в тюрьме оно и вовсе скоротечно. Своего насиженного, а точнее, належанного места под юрцами мы лишились довольно скоро, не погрев его и двух недель. А случилось это так. Однажды среди дня широченная решетчатая стена вдруг ненароком раздвинулась, как по волшебству, и все услышали команду:

– Выходи строиться! Быстро!

– С вещами? Всем выходить?

– Выходить с вещами!

– На этап, что ли?

Камера ожила, зашумела, загомонила, послышались возгласы:

– Мешок мой приступил, черт тебя дери, отпусти!

– Погодите, дайте шапку найти, шапка куда-то пропала с головы!

– Была б голова, шапка найдется!

– Отдайте фраеру соболью шапку! Кто закосил? — несется сквозь гомон издевательский голос с верхних нар.

С грехом пополам после всех выдралось из-под нар наше общество и, замыкая шествие, пристроилось к хвосту…

Все были взволнованы неизвестностью, растревожены донельзя. "Зачем? Почему? Что стряслось?"

– Давай, давай, пошевеливайся, не в гостях! — подлаивали коридорные надзиратели, звеня связками ключей и выравнивая в две длинные шеренги людской муравейник.

Кому-то уже стало известно, что тюремное начальство потеряло счет, сколько же здесь заключенных. Статистика о численном наличии не совпадала с расходной ведомостью бухгалтерии на хлебные пайки. Кто-то уворовывает лишние порции, иначе ничем не объяснить расхождение… А что, если в тюрьме сидят излишние арестанты, не числящиеся в списках? Все могло быть.

Проверка производилась пофамильно. Какие она дала результаты, для нас осталось неизвестным, но наша дружная троица уже не попала на собственное место. Хлынувшая в широченный проем стены толпа, как вода сквозь прорванную плотину, растеклась по камере и заполнила все выбоины и пустоты…

Мы с Никитиным все же устроились сравнительно сносно у самой стены, противоположной нарам. К ней можно было хотя бы прислониться — все легче сидеть с поджатыми ногами. Шевчук уселся неподалеку от нас в гуще пожилых мужиков. Он попал в свою стихию и, кажется, был доволен.

Со дня на день жду вызова на заседание "тройки", жадно вслушиваясь в голоса надзирателей, вызывающие то на малый этап, то на доследование. Но меня не вызывают.

Потянулись дни и ночи, однообразно-тягостные, тоскливые.

– Что-то долго на "тройку" не вызывают…

– И не вызовут, напрасно ждете, — отвечает Никитин.

Однотонно-мучительно тянется время в безделье. И хорошо, что мне повезло на умного, доброго и знающего товарища. Как-то я спросил его, не помню уж в связи с чем:

– Интересно, кто из наших старых большевиков бывал в этой "пересылке"? И как бы они повели себя при вчерашней драке?

Я имел в виду вчерашнюю потасовку из-за порции хлеба, украденной каким-то уголовником, в результате чего в карцер увели трех человек, в том числе и жулика.

– Как бы они действовали — боюсь судить. Счастье в том, что им почти никогда не доводилось бывать в зобных условиях. У них такой школы не было… Из — тех, кто, возможно, проходил через эту "пересылку", а живых, пожалуй, уж никого и нет. Для потомства кое-где сохранились еще воспоминания политкаторжан, но эти издания стали библиографической редкостью. Если они где и есть, так только в особом фонде Публички да в личных библиотеках книголюбов… Вы заметили, что уже более пяти лет не попадаются и не издаются воспоминания о царской тюрьме и каторге? А почему? Сравнение было бы не в пользу "бывалого каторжника" Иосифа Виссарионовича…

И действительно, литература подобного жанра куда-то исчезла. Я вспомнил, что небольшая книжица Ольминского "В тюрьме" о его трехлетнем пребывании в "Крестах" тоже не издавалась давно, и у букинистов я ее не видел. Это, пожалуй, последний из революционеров, который был еще в почете до своей естественной смерти. Остальные оказались либо троцкистами и зиновьевцами, либо правыми и левыми. Поэтому все написанное ими, включая и воспоминания о Ленине, давно изъято вместе с ними… Ольминский был всего несколько дней этой тюрьме, и, судя по его воспоминаниям, сорок лет "назад здесь было намного вольготнее.

Ольминский оказался в "пересылке" единственным политическим заключенным. Когда ему надоело одному разгуливать по свободной камере, он вызвал начальство потребовал, чтобы его перевели в общую камеру пришедший по вызов начальник тюрьмы вежливо ответ Ольминскому: "Не могу. Инструкция не позволяет заключенных высшей категории, к счастью, через нашу тюрьму давно не проходило. А к уголовным- не могу, О инструкции…"

И к этапному поезду на Николаевский вокзал заключенных вели мимо Боткинской больницы среди бела дня. Впереди, под конвоем, пешим строем шла огромная партия уголовников, а Ольминский и его товарищи ехали сзади в тюремной карете. Не со всеми, не пехтурой, а особой привилегией, в карете И кому же был такой почет. Профессиональным революционерам, непримиримым врагам царизма!

Тюрьма для мужественных людей не страшна. Не ее суровость пригибает человека, а его собственные обиды, чаще всего-разуверение в идеалах, которыми Мрачные предсказания Никитина и полная неизвестность о заседании желанной "тройки", где разрешился и кончился бы навсегда весь этот кошмар, сильно сказывались на моем настроении. Я все более грустнел, надежда моя таяла с каждым днем. Если уж здесь, в областном центре, не разберутся, где собраны все наши дела и есть живые свидетели, то какое основание надеяться на благополучный исход моего дела заочно, если меня отправят отсюда за тридевять земель!

Шли и шли недели, начался уже новый, 1938 год, а я все ждал и ждал. Неужели Бельдягин обманул? Какая ж была ему корысть? Он же сам уговаривал меня подписать протокол, твердя, что мое дело пустяковое. Тогда почему сам, своей властью, его не прекратил? Нет, тут что-то не так…

Неделю назад в очередной этап был включен Шевчук. Тарас Петрович протискался к нам на прощание, робко протянул руку и заплакал:

– Увидимся ли коли? Приведет ли Бог? Уж вы не обессудьте, глупого мужика, если чего и не так наговорил тогда.

– Что вы, что вы, Тарас Петрович, это вы нам насчет деревни мозги прочистили, — трясли мы его руку. А потом обнялись по-братски. — Прощай, Петрович, крепись, береги здоровье для ребятишек — авось еще вернешься к ним…

Два дня спустя под вечер вызвали с вещами и Никитина.

– Вот и меня на этап… Вот вам и тройка с бубенцами, Иван Иванович! Я, признаться, тоже носил в себе малую надежду на этих рысаков, именуемых особой "тройкой". И хорошо, что малую… В нашем положении выгоднее надеяться на меньшее, на худшее. Разочарований и утрат меньше, — торопливо говорил он, надевая полупальто и закидывая за спину удобный охотничий мешок. — Прощай, товарищ мой, привалит счастье — не забудь адресок, навести моих домочадцев…

Но и с Никитиным мне увидеться больше не довелось.

Я в сильном волнении проводил его до решетки и пока он не скрылся за поворотом, смотрел ему вслед едва сдерживая слезы, а под конец все же заплакал, уткнувшись носом в кепку.

Сколько уже было встреч и расставаний с хорошими людьми, печальными моими сотоварищами! Куда все они исчезли?

Где вы теперь, кончились ли ваши муки?

Наконец-то пришел и мой черед разделить удел ушедших. Я уже потерял счет дням и этапам, прошедшим за время пребывания в "пересылке". Потерял и надежду на "тройку", которая мне уже не представлялась в образе святой троицы убеленных сединами старых большевиков-чекистов дзержинской выучки, — нет, скорее всего это были безжалостные и бездумные фанатики-чинуши, заочно, не глядя, из боязни оказаться в нашем положении ставящие свои крючки на заранее подготовленных однотипных для всех постановлениях: "Виновен!"

Общепринятая процедура вызова на этап не миновала и меня.

– Ефимов! — выкрикивает чиновник, собирающий этап.

– Есть Ефимов Иван Иванович!

– Год и место рождения?

– Тысяча девятьсот шестой, Калининская область, Молоковский район.

– Правильно! Выходи с вещами!

– А когда же "тройка"? — решаю потешить я себя.

– Какая еще "тройка"? Ты что, ребенок?

– Суд какой-то должен быть или объявление приговора?!

– Об этом нам неведомо… Вот еще новость!

– А кому же ведомо?

– Сказано — не знаем, и разговор весь! Что за митинги тут?! Марш с вещами в строй!

В большом этапном зале, где формировался бог знает который эшелон на отправку, нас продержали еще почти сутки. Оказалось, что не хватало десятка вагонов в составе порожняка, за что, конечно же как за вредительство, влетит кому-то из железнодорожников… Затем нас вывели на широкий тюремный двор, ярко освещенный прожекторами.

К воротам тюрьмы была подведена ветка, и вагоны товарняка, оборудованные для перевозки людского ""Руза, подавались вплотную к воротам тюрьмы. Отобранные строго по спискам, по тридцать шесть человек "а вагон, мы поспешно под непрерывные окрики охранников вбегали по дощатому трапу с территории двора прямо в… тюрьму на колесах и забирались на остуженные и промерзшие жесткие нары, стараясь попасть на верхнюю полку.

В ту же ночь очередной тайный эшелон под военизированной охраной в полушубках и тулупах с живым грузом отбыл из Ленинграда, цитадели революции, в неизвестном нам направлении.

Прощай, город Ленина! Как мы надеялись на твою правду, и как равнодушно ты отнесся к нашим чаяниям и надеждам…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.